К книге
Друид. В толще водыГлава 21
95%
Глава 21
21

До пруда я добежал быстро, не разбирая дороги.

Лес расступался передо мной сам, и последние полсотни саженей я мчался по прямой, которой ещё утром здесь не было. За дальними купальнями по чёрной воде расходились круги.

Фомы над водой уже не было видно.

У кромки метались двое с фонарями, Данила и Слава. И Данила уже лез в пруд по колено, забыв про всё, чему его учили.

— Назад! — рявкнул я так, что он осел обратно на песок. — В воду никому!

Ладонь я вбил в берег по запястье, и растущие внизу водоросли отозвались всей чашей пруда. Внизу, в чёрной толще, я нашёл обоих. Фома шёл ко дну без движения, а тащило его за ногу нечто длинное и бледное. Спешить твари было некуда: в её логове никто и никогда не отнимал у неё добычу.

— Леонид, пускай тень на воду! — бросил я только что прибежавшему магу. — Слава, свети ей в кромку, у самого льда!

Тень легла на пруд широкой полосой, свет фонаря ударил в её край. Бледное существо внизу дрогнуло и на удар сердца замерло — этого удара мне хватило.

Корни ушли в дно со всего берега. Рвать тварь на части я не пытался — тут нужна была острога: три самых толстых корня я свил в жгут, который одним косым ударом выбил Фому из хватки чудища, подхватил под спину и понёс наверх сквозь чёрную воду к свету.

Тварь рванула следом за уходящей из лап добычей. У самой кромки её встретила Тишь, вылетевшая из темноты без единого звука, и полосы змеи вспыхнули в полную силу. Взгляд её вдавил чудище обратно в глубину, и тварь на мгновение отступила.

Корни положили Фому передо мной на сухой песок.

Он не дышал, изо рта текла вода, и под моей ладонью в его груди стояла тишина, а лёгкие наполнились до половины.

— Барин… — Данила упал на колени рядом, и голос у него сорвался. — Барин, он же…

— Молчи. Держи его голову на боку.

В прошлой жизни здесь начали бы качать грудь и вдувать воздух. В этой у меня было кое-что получше. Человеческое тело устроено ничуть не сложнее дерева: в нём есть свои русла, в которых сейчас стояла вода — там, где ей не место.

Я положил ладонь Фоме на грудь и повёл лишнюю воду вверх, по дыхательным путям тем же ходом, каким распространяется весенний сок от корня к кроне.

Фому выгнуло дугой. Вода вышла из него одним длинным толчком, ударила в песок тёмной струёй, и следом я толкнул каплей силы ту мышцу под рёбрами, что качает человеку воздух. Грудь его дёрнулась, опала и поднялась уже сама.

Первый вдох вышел со звуком рвущейся парусины, второй пошёл чище. На третьем Фома открыл глаза, уставился в чёрное небо и долго его не узнавал.

— Лежи, — сказал я, не убирая ладони. — Отдышись сперва.

— Барин из него пруд высосал, — ошалело сообщил Данила Славе через моё плечо. — Ты видал? Рукой. Как из бочки через край.

— Видал, — Слава фонаря не опустил и глаз с воды не сводил. — Ты на воду смотри, храбрец. Оно там.

Существо и вправду было там, у самого дна — у жилы, через которую пруд сообщался с подземным руслом. А за его спиной, в глубине жилы, ворочалась вторая тварь, которая было настолько больше первой, что она рядом с ней казалось пальцем при кулаке.

Существо это пришло вместе с порождением, голодное: в его руслах живое кончилось, зато здесь, наверху, силой веяла каждая купальня.

— Захар! — крикнул я в темноту, зная, что тот уже бежит. — Людей с фонарями по берегу, полосу песка обновить, к воде никому ближе трёх шагов не подпускать! Фому в тепло, к лекарям, и пусть Варвара глянет лично!

— А вы, барин? — Данила уже поднимал Фому под плечо.

— А я поговорю кое с кем.

Собеседница уже прибыла: по чёрной воде, против всякого ветра, шла к берегу ровная дорожка ряби, и кончалась она в трёх шагах от моих сапог.

Из воды на меня смотрело серое лицо, и было оно сегодня хуже прежнего. Черты плыли по краям и собирались с запозданием: дорога по чужим руслам стоила ей дорого.

— Здравствуй, хозяйка, — сказал я. — Далеко же ты отошла от своего берега.

— Моего берега больше нет, — голос потёк в голову ровный, и усталости в нём было больше, чем воды в этом пруду. — Есть пустое русло, и есть она. Ходит по моей воде, ест, что найдёт. Сегодня нашла твоего человека.

— Своего человека я забрал.

— Забрал одного, — рябь качнулась, и в ровном голосе прорезалось что-то живое. — А она пришла за всеми. Наверху у тебя тёплые дома, полные живого, для неё это стол, накрытый к зиме. Сегодня ты отогнал палец. Завтра она войдёт в это окно вся, и ни змея твоя, ни тень, ни корни её не удержат. Мы уже говорили об этом. Эта тварь старше твоего леса.

Я сразу понял, что хозяйка русла пришла меня не пугать, потому что она и сама была напугана.

— Ты пришла что-то предложить, — сказал я. — Говори.

Рябь застыла, и десять моих вдохов вода стояла зеркалом.

— Я держала её сон дольше, чем стоит твой род, — проговорила Тихая наконец. — Сотни лет я пела ей, и всё живое моей воды пело со мной. Я одна знаю эту песню, береговой, и я одна могу спеть её так, что она ляжет. Только петь мне нечем, в моей воде не осталось ни нормальной рыбёшки. Песню поют живым. Дай мне живое, и я усыплю её здесь, в твоей луже, где ей некуда будет уйти.

— А потом?

— А потом она проснётся, как просыпалась всегда, — серое лицо качнулось. — Через год, через сто лет. Сон не смерть, береговой. Смерти для таких, как она, я не знаю.

— Зато её знаю я, — сказал ей. — Ты усыпишь её. Остальное будет моей работой, и тебя она не касается.

— Цена, — недолго подумав, сказала Тихая. — За песню платят, береговой. Реке всегда платят.

За моей спиной хрустнул песок. Ярина встала рядом со мной у самой кромки, глядя в серое лицо на воде без всякого почтения.

— Не смей, Дубровский, — сказала она негромко и жёстко. — Я тебе говорила и повторю ещё раз. Реке нельзя платить: лес помнит добро, а вода не помнит ничего, у воды вместо памяти русло. Ты заплатишь, она возьмёт и придёт за большим. Найдём другой способ.

— Назови его, — ответил я так же негромко.

Ярина молчала долго, и я ждал долго, до конца, потому что если у неё был другой способ, я хотел его услышать больше всех на этом берегу.

— Нет у меня ответа, — признала она наконец, и слова эти дались ей тяжелее любого колдовства. — Но я сказала то, что сказала. И когда эта вода придёт к тебе за добавкой, я напомню.

— Напомнишь, — согласился я. — Ты в своём праве. А теперь посчитай со мной, Ярина. Каждую неделю эта тварь будет брать, скажем, по человеку: сегодня Фому едва высвободили, дальше будет прачка на мостках или больной на прогулке. Запру все ключи, и она уйдёт по руслу к деревенским колодцам, где меня не будет рядом. Долг реке против похорон каждую неделю. Решение тут одно.

Ярина отвернулась к тёмному лесу и больше не спорила.

— Цену назови, — сказал я воде.

— Не сейчас, — серое лицо проплыло ближе, к самой кромке. — Сейчас у тебя нет того, что мне нужно, береговой. Оно лежит глубоко и не твоё. Усыплю её, а после сочтёмся. Слово дай.

Покупать кота в мешке я не любил всю прошлую жизнь. Но торг здесь был короткий: товар был нужен мне сегодня, а второго продавца у него не существовало.

— Слово даю с оговоркой, — ответил я. — Плачу всем, что смогу отдать, не погубив своего. Людей, землю и род в цену не ставь, не отдам и не проси. Всё прочее — обсудим, когда назовёшь.

— Хитро говоришь, — в ровном голосе послышалось что-то, отдалённо похожее на одобрение. — Ладно, береговой. Принимаю. А теперь неси мне живое. Много живого. Песня будет долгой, а петь я стану в последний раз.

Следующий час берег жил военным лагерем за час до штурма.

Людей я расставлял сам, каждого на своё место, и вслух проговаривал каждому его долю работы, потому что в таком деле непонимание стоит дороже трусости.

— Виктор. Жила на дне, которой пруд пьёт из подземного русла. Чуешь её?

— Чую, — Виктор стоял по щиколотку в песке, разутый, и лицо у него было отрешённое. — Широкая, зараза. Скажешь, запечатаю глиной и камнем намертво. Только учти, Всеволод: закрою раньше времени, и большая не войдёт, останемся с одним пальцем.

— Потому закроешь по моему слову и ни вздохом раньше. Пусть войдёт вся. Захар!

— Тут, барин, — Захар с наёмниками держал фонарную линию по берегу. — Полоса сухая в три шага по всему кругу, воздушник у купален.

— Твоя работа — граница. Что бы из воды ни полезло, на сухое оно ступить не должно. Не геройствовать, только держать черту и светить. Ярослав держит край воды, Тишь встанет напротив, через пруд. Леонид, твоя тень пойдёт по воде, когда скажу: ей нужна темнота для смелости, вот и дадим ей нашу. Ярина.

— Здесь я, — друидка уже стояла у кромки, и кусты вокруг неё поднимались из мёрзлого песка сами. — Сила для песни за мной. Но учти, Дубровский: этого мало. Ей нужен хор.

— Хор будет, — сказал я. — Им буду я.

Спорить со мной не стал никто, да и времени на это не оставалось: запах живого шёл в воду со всех сторон, и голод внизу уже пересиливал вековую осторожность.

Я вошёл в чёрную воду по колено.

Холод ударил по ногам и тут же отступил: земля под прудом была моя, и она держала всей своей глубиной. Ладони я опустил в чёрную гладь, и по всему берегу, по моему знаку, разом опустила ветви в пруд Яринина поросль.

— Идёт! — выдохнул Виктор. — Всеволод, идёт! Вся!

Вода в середине пруда вспухла широким горбом.

Она входила через жилу слишком уж долго для живого существа, и всё это время пруд поднимался, выползая на песок. Того, что вошло, я не видел глазами и был этому рад: земля показывала мне её очертания снизу, которым было тесно в моём пруду.

— Виктор, закрывай.

Дно дрогнуло у меня под самыми ступнями. Глина и камень сошлись над жилой намертво, и подземное русло отрезало от пруда навсегда. Горб посреди воды замер: тварь поняла, что проход за спиной закрылся, и мысль ей эта не понравилась.

— Тихая! Пой!

Песни я не услышал, её услышала вода.

По всему пруду пошла рябь волна за волной, в ритме, от которого у меня самого начали тяжелеть веки. Кусты Ярины закачались в такт пению, отдавая себя лист за листом, и зелень их таяла в чёрной воде без остатка.

И тогда я открыл себя воде настежь. Сила пошла из меня широким ровным потоком, Тихая подхватила её всю, и песня выросла, раздалась и накрыла пруд от берега до берега.

Горб в середине пруда опадал медленно, нехотя, с той вековой сонливостью, с какой засыпает зимняя река. Громадина внизу сворачивалась кольцами, укладывалась на дно, и злой голод её тускнел.

— Спит, — прошелестело в моей голове. — Спит, береговой. Теперь твоя работа. И поспеши: моя сила на исходе.

Моя работа началась в то же мгновение.

Корни со всего берега вошли в воду, минуя спящую тварь. Я пил пруд всеми корнями разом, и вода уходила в мою землю, в зимние пласты, которые примут любой объём. Обнажился песок отмелей, потом чёрный ил с водорослями, затем — спина моего врага.

Бледная, бугристая, в наростах, она лежала кольцами на высохшем дне, размером с добрый амбар. Порождение свернулось подле неё мелким бледным кольцом. И по всему хребту большой, от головы до хвоста, сквозь шкуру просвечивали тесные грозди красных искр, набитые под кожу до отказа.

— Боги… — сказал кто-то из наёмников тонким голосом.

— Она же… — Ярина подошла к бывшей кромке. — Дубровский, она же отравлена. Вся. Она пила из русла всё это время.

— Пила, — согласился я. — И потому жечь будем по-умному, обычным огнём. Белый огонь Данилы я запретил сразу: бить силой по туше, набитой искрами, всё равно что палить в пороховой погреб. Захар, всем отойти на полсотни шагов, дым от неё встанет дурной. Виктор, туши глиняный вал чашей. Леонид, запускай тень на людей, чтобы уберечь от искр.

Высыхала тварь быстро, и жизнь уходила из неё беззвучно, во сне. Тихая пела всё тише, и оборвалась песня в тот миг, когда под шкурой погас последний тусклый очаг тепла.

То, что было старше имени, умерло на сухом дне моего пруда, так и не проснувшись.

Огонь мы запускали в глиняную чашу до рассвета. Горела туша дурно, с багровыми вспышками на искрах, и я лично следил, чтобы ни одна не выбралась за границу вала. К утру в чаше лежал серый пепел, и Виктор затянул его глиной и камнем на две сажени вглубь.

Костёр у купален догорал, и вокруг сидели все, кто держал этой ночью берег.

Фома сидел ближе всех к огню, завёрнутый в два тулупа, и вид у него был самый несчастный. Варвара убедилась, что лёгкие у него чистые, и удалилась, а вот от товарищей так легко было не отделаться.

— Ты, главное, в следующий раз кричи не «помогите», а «тону», — рассудительно советовал Данила, протягивая ему кружку. — «Помогите» — это долго.

— Я «тону» и кричал, — хрипло огрызнулся Фома.

— А булькал зачем?

— А ты попробуй не булькать, когда тебя за сапог на дно тащат!

— Тихо, — сказал Слава, и оба замолчали, потому что он за ночь произнёс слов пять, и каждое было по делу. — Живой, и ладно. Барину спасибо скажи.

Фома завозился, поднялся и поклонился мне в пояс — неловко, по-крестьянски, и уши у него при этом горели ярче костра.

— Спасибо, барин. Второй раз меня из воды тащите. Стыдоба.

— Стыдоба будет, если полезешь в третий, — ответил я. — Сядь и пей. К воде месяц не подходить, это приказ. И к пруду, которого больше нет, тоже.

По кругу прошёл смешок, короткий и усталый, и на этом смешке ночь наконец отпустила людей. Данила показывал руками размер твари, и с каждым разом размер подрастал.

Отошёл к тёмной кромке бывшего пруда, туда, где на мокром иле находилась последняя лужа. Я знал, она ждала меня.

— Сочтёмся, береговой, — голос в голове был тонкий, истончившийся за ночь до нити. — Слушай мою цену. Верни мне моё тело.

С ответом я в этот раз не спешил. Её народ — всё, из чего она собирала себя триста лет, — лежал когда-то слоем в подземной стене, и стену эту месяц назад выжгли до голого камня по моему собственному приказу.

— Из чего его собирать, хозяйка? Твоих в той стене больше нет. Огонь по ней прошёл моей волей, и ты это знаешь.

— Знаю, — рябь качнулась. — Слышала по воде, как они горели, хоть и мёртвые. Потому и цена такая, береговой. Триста лет я знала одно тело, и его больше нет, а из чего собрать новое, не знает сама вода. Ты хозяин живого. Ты сегодня закончил то, чему нет конца. Найди, из чего мне быть. Как — не спрашивай, этого я тебе не скажу, потому что не знаю сама.

— Ты ставишь задачу без решения.

— Я ставлю задачу тому, кто их решает. Слово, береговой.

— Слово дано, — ответил я. — Решение поищу, в тех пределах, о которых мы условились. Сроки не называю. Спи, хозяйка. Ты сегодня заработала.

Лужа подёрнулась рябью и затихла, и на этом хозяйка мёртвого русла ушла из моего пруда по сырой, одной ей ведомой дороге.

Ярина стояла в пяти шагах и слышала, судя по лицу, всё.

— Тело для реки, — повторила она медленно. — Ты хоть понимаешь, что пообещал, Дубровский? Она была голосом в воде, а станет хозяйкой во плоти. И русло её проходит под твоим домом.

— Понимаю. А ещё понимаю, что этой ночью она исчерпала себя до дна и слово сдержала. Начинать соседство с обмана я не стану.

— Соседство, — Ярина усмехнулась без веселья и пошла к костру. У самого света она обернулась. — Одно скажу, Дубровский. Когда она попросит следующее, а она попросит, считать будешь при мне.

— При тебе, — согласился я.

Небо над ельником уже серело к рассвету. Ночь, начавшаяся с крика, кончалась дымом и долгом, и по меркам последних месяцев вышло недорого. Одно было занятно: задач без решения у меня стало две, и обе касались тела.

* * *

Через день на месте, где сходятся аллея санатория и опушка, застучали топоры по кольям разметки.

Вода у санатория заперта до весны, зима впереди длинная, и больным моим предстояло три месяца ходить между палатой и соляной пещерой, глядя на серый снег. Такого распорядка не выдерживает даже здоровый человек, и взамен я решил дать им лес, который не кончается с уходом лета.

К полудню на разметку собрались Ярина, Павел Демьянович, близнецы и Сухомлин с тетрадью. Я повёл их по кругу будущей постройки.

— Здесь будет зимний лес. Круг в сорок саженей, я наполню его плотным ельником в три ряда. Стволы срастутся кронами наверху в сплошной свод. Получится живой шатёр, под которым не будет ни ветра, ни снега.

— А мороз, Всеволод Сергеевич? — Павел Демьянович постучал каблуком по звонкой земле. — Свод сводом, а земля к январю промёрзнет на аршин. Никакие ели не натопят вам сорок саженей.

— Натопят не ели. Натопит вот это, — я присел и поднял горсть палой листвы. — Прелый лист. Крестьяне на нём парники держат с февраля, я лишь увеличу масштаб: подушка листа и хвои в аршин глубиной ляжет по всему кругу и будет греть всю зиму одним прением. Под сводом встанет ровное тепло, и дышаться там будет как в июньском бору после дождя.

— Свет, — коротко сказал Вениамин. — Зимой темнеет в четыре. Под сплошным сводом будет ночь круглые сутки.

— Будет, если не заселить изнанку свода. Светящийся мох и грибные гнёзда — те, что горят зелёным на гнилых пнях, — дадут ровный свет вполсилы лампы. Для прогулки хватит, а глазам он милее любого фонаря.

Близнецы переглянулись, и по этому взгляду я понял, что вечером оба будут проситься в первую смену.

— Теперь лекарская часть, — продолжил я. — Сосновый угол: молодые сосны, которым я велю гнать смолу круглый год, — туда будем водить лёгочных по расписанию. Дальше зимняя травяная гряда: зверобой, мята и что скажет Варвара. Макеев просил средство от зимней тоски, и оно будет расти у нас свежим в январе.

— Зверобой от тоски, — Варвара уже загибала пальцы. — Ещё мелисса пойдёт, и вереск бы попробовать… Всеволод Сергеевич, а грядку под рукой держать — это же я смогу зимой свежий лист брать, не сушёный? Да за такое любой травник душу отдаст!

— Душу оставь себе, возьмёшь смену в зимнем лесу. И последнее, — тут я повернулся к Ярине. — Птицы.

— Услышала уже, — Ярина стояла, запрокинув голову, и прикидывала глазами будущий свод. — Хочешь, чтобы я заманила под твой шатёр певчих. Синиц, снегирей, а если повезёт, то и зарянку.

— Хочу. Зимой человека лечит не только трава. В декабре, когда за стенами воет метель, больной войдёт под тёплый зелёный свод, где пахнет июнем и поют птицы, и уже наполовину исцелится ещё у входа.

— Птицам нужен корм и вода, — деловито сказала Ярина. — Рябину посади по внутреннему кругу и ручей пусти по кольцу: птице нужно пить, а больным твоим журчание милее любых моих песен.

— Ручей будет, — согласился я. — Виктор погоняет воду кольцом, ему после пруда только дай что-нибудь погонять.

Сухомлин дописал лист, помялся и раскрыл тетрадь на другой закладке.

— Раз уж все лекари в сборе, Всеволод Сергеевич, дозвольте про рыбу, — сказал он. — Списки волгинских покупателей я с нашими книгами сверил. Трое наших: двое прошлогодних постояльцев и приказчик Ермолаев, что гостил в октябре с грудной жалобой. Ермолаев и сейчас у нас, вчера заехал за каплями.

Приказчика привели с прогулки тут же, и осмотр я провёл сам, при Павле Демьяновиче, под видом обычной проверки груди. Лёгкие оказались чистыми, а вот у сердца чутьё нашло знакомую красную точку, тихую и пока что спящую.

— Записывайте, Павел Демьянович, — сказал я, когда приказчик ушёл. — История болезни по всей форме: где купил, когда ел, что чувствовал. Граф просил доказательств, и вот у нас первый больной с ясной картиной. Копию отправить графу, Ермолаеву нужен покой и наблюдение, семье пока ни слова.

Старый лекарь выслушал, снял очки и посмотрел на меня поверх сложенных дужек.

— Знаете, Всеволод Сергеевич, я сорок лет лечу людей, — сказал он, отходя к прошлой теме. — И половина моих порошков работает хуже, чем час хорошего настроения. Стройте. А смены распишем так, чтобы тяжёлые ходили первыми. И Ермолаев за ними, будем за ним следить.

Ельник я поднял за два вечера, и на третий под сомкнутым сводом уже стояло тепло. Первым посетителем, до всякого расписания и отдельным от прочих часом, стал Гордей Лукич из изолятора: сухое тепло сосен его искряница переносила плохо, и это было первое место за месяц, где старик дышал без свиста.

Вторым тем же вечером пришёл Леонид, никем не званый, и был отловлен мною у соснового угла.

— Барин, я это… — теневик даже не стал придумывать. — Ну нет купальни, так хоть тут постою. Тепло у вас тут. Живое.

— Стой, — разрешил я. — Только запомни, Леонид: очередь на купель ты этим не улучшил.

— Так я её и не ухудшил, — резонно ответил он и остался стоять.

К Лизе я поднялся, когда санаторий затих, и свёрток под мышкой нёс отчего-то бережнее иных артефактов.

Она сидела в кресле у окна с раскрытой книгой, но сегодня явно не прочла ни страницы. За окном, над крышей дальнего корпуса, зеленовато светился свод зимнего леса, и на это свечение она и смотрела, когда я вошёл.

— Красиво горит, — сказала она вместо приветствия. — По санаторию уже все говорят, мол, барин луг под крышу загнал.

— Луг, не луг, а июнь загнал, — согласился я и подвинул второе кресло. — Завтра отец тебя выпустит, сходишь и проверишь лично.

— Жду не дождусь, — улыбнулась Лиза и посмотрела на свёрток. — Это и есть сюрприз? Ты его третий день носишь. Я узнавала у Степана.

— Степан будет уволен за разглашение, — рассмеялся я и положил свёрток ей на колени поверх книги. — Открывай.

Бечёвку она распускала медленно, с лекарской аккуратностью, и я видел, что волнуется она не меньше моего. Под бумагой ждала плоская шкатулка тёмного дерева, а в шкатулке, в бархатном гнезде, лежали часы.

Были они карманные, серебряные, с непривычным циферблатом: по кругу шла единственная шкала на шестьдесят делений, тонкая длинная стрелка обежала её ровно за минуту, а в малом окошке снизу шли обычные часы. Мастер в Волгине бился над заказом месяц и дважды присылал сказать, что так часов не делают.

— Это… — Лиза взяла их двумя руками и поднесла к лампе. — Стрелка какая… Она же секунды считает. Сева, она секунды считает!

— Считает, — подтвердил я. — А теперь смотри главное. Пульс по обычным часам ты ловишь через крышку и сбиваешься, я видел это сто раз. По этим кладёшь пальцы на запястье, запускаешь стрелку с любого деления и считаешь удары, пока она бежит круг. Один круг, одна минута, одна цифра.

Дальше она меня уже не слушала, потому что считала мой пульс.

Пальцы её легли на моё запястье привычным лекарским хватом, глаза побежали за стрелкой, губы шевелились, и я просидел смирно все шестьдесят делений примерным больным.

— Семьдесят восемь, — объявила она наконец и подняла на меня глаза, в которых плясали огоньки. — Частит, барин. Волнуетесь?

— Нет, скорее жду, — признал я честно.

— Чего же?

— Переверни их.

Часы она повернула к свету медленно, обеими руками. На задней крышке по серебру шла гравировка, которую мастер вырезал по моему чертежу: веточка зверобоя, а под ней мелкая строка с её именем.

Лиза смотрела на эту строку долго и молча. Потом закрыла часы в ладонях, поднялась из кресла, села рядом со мной на подлокотник и молча уткнулась лбом мне в висок, и я услышал, что дышит она прерывисто.

— Всю ту ночь я считала твой пульс по отцовским, — проговорила она глухо, в самые волосы. — Когда ты меня тянул. Ты думал, я без памяти, а я половину слышала. Считала и сбивалась, и злилась, что сбиваюсь. А теперь ты мне… — она не договорила и только крепче сжала часы.

Так мы просидели некоторое время, а чуть позже я сдержал слово и рассказал ей всё, с самого начала. А она слушала, не перебивая.

Поведал я про то, что утаил. Про саратовский подвал и камень, из которого мне в голову переселили чужого жильца. Про Игнатия Карловича Вельского, лекаря и палача, чьи знания спасали её пациентов всю осень и чья рука взяла ланцет в ночь укуса. Про письма, которые писались моей рукой без моей памяти, про сад под Волгином и про тряпичную куклу, в которой теперь молча сидит тот, кто хотел занять моё место.

— Значит, в ту ночь вас было двое, — сказала она, когда я замолчал. — Я это чувствовала, Сева. Не понимала, но чувствовала: руки одни, а хватка меняется. Я решила тогда, что мне мерещится от яда.

— Не мерещилось.

— И ты носил это в себе столько времени, — она вдруг отстранилась и посмотрела мне в лицо строго, по-лекарски. — Одного я тебе не прощу. Не молчания, тут я понимаю. А того, что ты к изгоняющему поехал, не проспавшись после двух бессонных суток. Впредь такие поездки будут согласовываться с лечащим врачом.

— У меня есть лечащий врач?

— Теперь есть, — она разжала кулак и посмотрела на часы. — И у него есть инструмент.

Мы сидели так ещё долго, то говорили, то молчали. Один раз она уснула на середине собственной фразы у меня на плече, а я сидел, боясь пошевелиться. Ушёл я за полночь, и у двери она догнала меня.

— Сева, — сказала она. — Спасибо за твою честность. Мне это дороже часов.

Про то, что один рассказ у меня ещё остался, самый первый и самый дальний, я промолчал. У каждой истории в этом доме будет отдельный вечер.

Телефон зазвонил, когда я проходил тёмный коридор поместья, и в ночной тишине звонок этот прозвучал выстрелом.

Аппарат на стене трезвонил требовательно, длинно, и я снял трубку раньше, чем проснулся дежурный Степан.

— Дубровский слушает.

— Барон, добрый вечер, и простите, что тревожу в столь поздний час, — голос Астахова я узнал сразу и понял, что юрист не спал. — Дело не терпит до утра, иначе я не стал бы вас будить.

— Вы и не разбудили. Говорите.

— Сегодня днём из губернской психиатрической лечебницы выписан Игорь Станиславович Шатунов, — Астахов ронял слова по одному, как на процессе. — Выписан законно, барон, я проверил лично: врачебная комиссия в полном составе, заключение об исцелении, подписи, печати. Он свободен, восстановлен в правах и уже отбыл из губернского города в неизвестном мне направлении.

Я стоял в тёмном коридоре и слышал потрескивание телефонной линии.

Шатунов, маг крови, человек, с которым я долгое время боролся и однажды даже сошёлся в дуэли. Три недели он гостил у Озерова перед смертью моего отца и уехал оттуда с довольной рожей. И вот теперь врачебная комиссия признаёт этого человека исцелённым.

— Барон? Вы слушаете?

— Слушаю, Аркадий Аристархович. Продолжайте, вы ведь не всё сказали.

На линии помолчали, и молчание это у Астахова я слышал впервые: лучший юрист Волгина подбирал слова.

— Не всё, — признал он наконец. — Выписка, барон, в этом деле не самое любопытное. Есть ещё кое-что об этом человеке, и узнал я это кое-что час назад, из источника, который не назову даже вам. Но о таких вещах не говорят по телефонной линии. Жду вас у себя завтра, к десяти. Не опаздывайте.

В трубке щёлкнуло, и остался только гул пустой линии.

Значит, это безумец теперь на свободе. И кроме того, Астахов знает о нём что-то, чего не рискнул мне сказать даже по телефону.

Что ж… Зима у моего баронства обещает выйти непростой!

Предыдущая главаГлава 21 из 22Следующая глава