— Нет, — прокричала Агата.
Слово выскочило раньше мысли, так выбрасывают руку навстречу земле при падении.
— Адам, в свою комнату. Сейчас же. — И Тарику: — Не двигаться. Антон. Кухня.
На кухне она открыла кран, старый приём, глушить разговор водой, но Антон понял, что кран не для Тарика. Кран для Адама. То, что сейчас начнётся, не должно было дойти до детской.
— Ты уже согласился. Я стояла рядом и видела. Ты слушаешь его и киваешь внутри. Ты уже мысленно отдал его, Антон. Осталось оформить. Опомнись! Прошу!
Она резко ударила его в грудь кулаком. Ударила бессильно. Потом била ещё и ещё, но он не перехватывал её руки.
— Семь лет по часам, по граммам! Я год училась спать без таблеток, и когда почти научилась, приходит убийца с манерами профессора и говорит, чтобы мы отдали ему сына на три дня, показать ему «ад». И мой муж кивает! Скажи «нет»! Ты отец, почему ты молчишь⁈
— Потому что мы год говорили «нет», — сказал Антон. — И посмотри, где мы сейчас.
Он произнёс это ровно. Дрожать своему голосу он запретил, и Агата замерла с занесённой рукой.
— Весь этот год был одним длинным «нет». Не думать, не вспоминать, не называть. Спрятаться в школу, в блины, в тихую архивную работу и назвать это «нормальной» жизнью. Мы прятались, Агата. А Она — искала. И нашла его первой, в единственном месте, куда мы не можем войти. Нашла его во сне. Вот цена пряток. Ты знаешь её могущество не хуже меня. Ты дважды стояла к ней ближе всех. Скажи мне и себе честно. От такого можно спрятаться?
Агата молчала. Вода в кране шумела.
— Реагируя постфактум, всегда опаздываешь. Семьи, которые прятались от Неё, лежат в архивах поколениями, аккуратными колонками дат. Выигрывали только те, кто шёл первым. Сегодня у нас есть возможность сделать ход раньше Формы и узнать всё наяву, днём, на наших условиях, пока Она ждёт его ночью. Я не отдаю сына, Агата. Я отказываюсь снова опаздывать.
— Это ты сделал его таким, — сказала она вдруг совсем тихо, не обвиняя, а констатируя, и от этого это прозвучало больнее. — Твой отказ. Тогда, в роддоме, в Варшаве. Ты решил за него, и теперь опять решаешь ты.
— Да. — Он принял это, не отводя глаз. — Тогда я решил за него, и я не жалею. Но сейчас решаю не я. Адам сказал «пойду» раньше, чем я открыл рот. Я лишь отказываюсь врать себе, что это можно отменить запертой дверью.
И тогда Агата заплакала, сразу всем телом, беззвучно, уткнувшись туда, куда только что била. Он держал её и считал её вдохи. Спустя несколько минут она выпрямилась, вытерла лицо и закрыла кран.
— Если с ним что-нибудь случится, то я не прощу. Ни убийцу, сидящего у нас в кресле, ни тебя, ни себя. Никогда и никого. — Она отодвинула его с дороги. Агата вышла из кухни, пересекла гостиную, опустилась перед сыном на корточки, взяла его за плечи.
— Адам. Ты не понимаешь, о чём говоришь. Это не поездка. Это не как в лагерь. Этот человек…
— Я понимаю, мам. — Адам не вырывался. Он стоял смирно, держал свою деталь конструктора и говорил тихо и торопливо, как обычно отвечают урок, который повторяли про себя множество раз. — Я всё слышал. Я всегда всё слышу, у нас двери старые. Если я никуда не пойду, дверь во сне никуда не денется. Она будет ждать меня каждую ночь. А вдруг я не удержусь. Я вчера уже почти не удержался, мне очень хотелось подойти.
Агата медленно поднялась с корточек. Она не плакала. Хуже. У неё было лицо человека, который понял, что проиграл спор собственному ребёнку по всем пунктам и что предметом спора был этот ребёнок. Антон повернулся к Тарику. Тот стоял всё там же, у кресла, руки на виду, и за весь разговор семьи не произнёс ни слова, не сделал ни жеста.
— Мои условия следующие, — потребовал Антон. — Они не обсуждаются.
— Слушаю.
— Видео связь каждый вечер. В любой точке мира сейчас есть спутниковый интернет. Не рассказывайте мне про глухие места. Я хочу видеть его лицо. Каждый. Вечер.
— Принято.
— Второе. Всё останавливается по одному его слову. Не по вашему решению, не по моему требованию, а по его слову. Если он говорит «хочу домой», то вы разворачиваетесь в ту же минуту, где бы вы ни были. В самолёте, в храме, посреди вашего ритуала. Он скажет это слово мне, по видео, и я должен увидеть его глаза, когда он говорит.
— Принято. — Тарик наклонил голову. — Больше того, месье Леван, это условие было моим раньше, чем вашим. Видение прерывается по слову того, кто видит. Всегда. Иначе это не правда, а насилие правдой. Разницу я осознаю.
— Третье. Точка и время возврата называются сейчас, вслух, при посте ордена внизу. Я передам им запись. Не маршрут, я понял про маяки. Точка возврата.
Тарик впервые за разговор помедлил. Антон видел, что он ищет компромисс.
— Аэропорт Пномпеня, — наконец-то озвучил он. — Через семьдесят два часа с этой минуты. Если мы опоздаем больше чем на час, то считайте, что я нарушил слово, и делайте всё, что сочтёте нужным. Орден знает, что искать нас в Камбодже. Пусть проверяют.
— Камбоджа, — повторила Агата беззвучно, одними губами, как повторяют диагноз.
— Три дня, — подтвердил Тарик. — Потом я привезу его, куда скажете, что бы он ни увидел и что бы ни решил. Клянусь всем, что у меня осталось.
— Слово человека, который убил сотни людей?
— Да, мадам. Другого слова у меня нет. Только это. — Тарик выдержал её взгляд. — Проверьте у вашего ордена, там хорошие архивы. Я много раз лгал о том, где я, но ни разу о том, что сделаю.
И тогда Агата задала вопрос, который не пришёл в голову Антону.
— Вы вернёте его, что бы он ни решил? — медленно проговорила она. — А если он решит что-то против вас? Если он посмотрит на коридор, на лица в стенах и скажет «нет, я не буду ничего открывать, пусть всё останется как есть». Что тогда, месье Аль-Фахри? Сорок лет вашей жизни, сотни жертв. Всё это окажется зря из-за семилетнего мальчика. Что вы сделаете тогда?
Тишина стояла долго. Тарик не отводил глаз, но и не отвечал. Антон понял, что он не подбирает слова, а впервые за очень долгое время ищет ответ на вопрос, к которому он был не готов.
— Тогда, мадам, — сказал он наконец, — я привезу его вам в любом случае. Это единственное, что я знаю о себе твёрдо. Остальное… остальное я узнаю вместе с вами.
Адам, всё это время стоявший на ничьей земле, подошёл к матери и вложил ей в ладонь деталь конструктора.
— Подержи до четверга, — попросил он. — Это от башни. Без неё не достроится.
Агате дали час на сборы, и этот час она запомнила по предметам. Так уже было с ней однажды год назад. В самые страшные дни, память отказалась хранить события и хранила вещи. Чашка с отбитой ручкой. Квитанция из химчистки, которую она зачем-то разглаживала полчаса. Теперь — маленький, синий рюкзак с динозавром, купленный в сентябре для школы, рассчитанный на сменку и завтрак.
Она собирала его на детской кровати и ловила себя на том, что руки «готовят» ребенка в лагерь. Три пары носков. Свитер. Зубная щётка в футляре с крокодилом. Пластырь, у него быстро натираются ноги в новых ботинках. Руки знали только это. У рук не было процедуры «собрать ребёнка, чтобы ребёнок посмотрел на изнанку мира». У рук был только лагерь.
— Мадам. — Тарик стоял в дверях детской, не переступая порога. Он всюду останавливался на границе, как вампир из старых фильмов, которого надо приглашать. — Часы придётся оставить.
Она не сразу поняла. Потом посмотрела на своё запястье, потом — на детские часы на тумбочке. Синие, противоударные, подарок на семь лет. С определением местоположения. Они с Антоном выбирали их месяц.
— Это единственный способ знать, где он.
— Этим способом может воспользоваться орден, мадам. Совет получил все детали, включая параметры GPS часов. — Тарик напомнил об этом без укора, устало. — Я оставлю вам взамен связь лучше и чище. Но всё, что излучает, остаётся дома.
Адам, сидевший на полу над раскрытой коробкой конструктора — он выбирал, какие детали взять, с серьёзностью хирурга, отбирающего инструменты, — поднял голову:
— Тогда я буду считать дни без часов. — И, подумав, добавил: — Так даже честнее. Часы сами считают, а я — по-настоящему.
Агата отвернулась к окну, потому что лицо перестало слушаться. Внизу, у подъезда, ждала серая, неприметная машина, которую не вспомнишь через минуту. Возле неё стояла женщина. Агата рассматривала её сверху, из окна детской. Женщина подняла голову, и их взгляды встретились, как встречаются глазами женщины, которые обе знают, что происходит нечто непоправимое, и обе не могут это остановить.
«У неё тоже кто-то в стенах, — вдруг поняла Агата. — У них у всех кто-то в стенах. Вот из чего, на самом деле, сделан этот культ. Из таких же, как я, только у которых уже отняли».
Прощались у машины. Пост ордена не вмешивался. Четверо мужчин стояли поодаль, у своего фургона, и смотрели. Агата чувствовала их взгляды и понимала, что где-то в Риме сейчас звонят телефоны, и что у этих четверых нет приказа, а есть только глаза. Пока — только глаза. Старший что-то негромко говорил в рацию, не переставая.
Антон присел перед сыном. Он не говорил напутствий. Все напутствия он дал ему наверху, пока Агата заканчивала рюкзак. Она слышала через дверь два голоса, взрослый и детский, тихие и одинаково серьёзные. Теперь он просто завязал сыну вечно развязывающийся шнурок и сказал:
— Семь секунд.
— Шесть, — исправил его Адам. — Ты быстрее, когда волнуешься.
Потом она. Агата обняла сына и произнесла единственное, что смогла собрать из всего своего разрушенного словаря на трёх языках:
— Вернись и дострой свою башню.
Адам сел в машину сам, не давая себя подсадить. Вскарабкался, устроился на заднем сиденье, огромном для него, и стал вдруг очень маленьким, меньше своего рюкзака. Тарик задержался у дверцы.
— Первый сеанс связи сегодня в двадцать один час по Парижу, — бросил он. — Не прощаюсь, мадам. Через семьдесят два часа. Пномпень.
— Месье Аль-Фахри. — Агата дождалась, пока он обернётся. — Я не знаю, чем закончится ваша война, но если с его головы упадёт волос, то я найду вас без всякого ордена и без всякой Формы. Я мать. У нас свои сделки со вселенной, и они старше ваших.
Тарик посмотрел на неё секунды три и сделал то, чего она не ждала. Наклонил голову. Не кивнул, а именно наклонил, как склоняются на Востоке перед тем, что признают выше себя.
— Я знаю, мадам, — согласился он. — Моя мать однажды нашла меня в Бангкоке. Без всего.
Машина тронулась. В заднем стекле появилась маленькая ладонь. Она не махала, а просто прижалась к стеклу, пальцами врозь, и держалась так до самого поворота. Потом улица опустела. Агата стояла на тротуаре, сжимая в кулаке деталь конструктора от башни, и не заметила, как Антон обнял её за плечи. А наверху, в пустой квартире, на холодильнике, серая рация звала их голосом из Рима. Звала настойчиво, снова и снова, уже четвёртый раз.
Совет собрался впервые за девять лет в полном составе. Лоренцо сидел во главе стола, за которым не любил сидеть, в зале, который не любил всей душой. Сводчатый потолок пятнадцатого века, двенадцать кресел тёмного дуба, портреты магистров по стенам. Четырнадцать поколений предшественников смотрели на него сверху одинаковыми глазами. Усталыми и непрощающими. Наверное, такова была традиция. Наверное, к пятнадцатому портрету он понял, откуда она берётся.
Досье лежало перед каждым из одиннадцати членов совета. Серые папки, свежая печать. Канцелярия работала двадцать четыре часа в сутки. Бартоломео сделал всё и выиграл восемнадцать часов. Восемнадцать часов назад это имело значение. Теперь мальчик летел где-то над Аравийским полуостровом, и все папки мира не могли этого изменить.
— Подведём итог, — начал Витторио Скарпа.
Он говорил, как всегда, последним и негромко. Главный казначей ордена сорок лет приучал совет прислушиваться к его словам. Сухой, безукоризненный, в костюме, который стоил как чей-нибудь годовой архивный бюджет, он один во всём зале не открыл досье. Лоренцо отметил это ещё час назад. Скарпа не заглянул в папку ни разу, так не заглядывают в документ, который знают наизусть или который лично надиктовывали.
— Итог таков. Единственный актив, на котором строится весь замысел противника, сегодня в четырнадцать десять по Парижу добровольно передан врагу. Передан родителями. При четырёх наших офицерах, не получивших приказа вмешаться, — Скарпа сделал паузу ровно той длины, чтобы все успели посмотреть на Лоренцо, — потому что приказ мог отдать только магистр.
— Я предпочёл не начинать штурм квартиры, где находился ребёнок, его мать, — парировал Лоренцо. — Совет читал моё донесение.
— Совет прочел. — Скарпа наклонил голову с безупречной вежливостью. — Предлагаю совету также проанализировать следующие факты. Год назад магистр скрыл от совета природу мальчика. Это установлено сегодняшним днём. Вчера с его одобрения был задержан законный запрос совета в архиве. У нас также есть показания. Сегодня семья, находившаяся под личной опекой ордена, ушла к главе Культа Пустоты, а ваши люди проводили их взглядом. Я не называю это изменой, магистр. — Он сложил сухие руки. — Я называю это непоследовательностью и халатностью.
За столом молчали. Молчание было хуже споров. Лоренцо слушал его, как слушают лёд под ногами, и слышал не треск, но то особое напряжение, которое предшествует проваливанию в холодную воду. Семеро из одиннадцати смотрели в стол. Так смотрят люди, которые уже внутри проголосовали.
Дальше было голосование, и оно прошло так, как проходят спектакли.
«Признать семью Леван вышедшей из-под защиты ордена» — восемь против трёх. «Найти и изъять ребёнка, операция „Пастырь“, все региональные ресурсы Юго-Восточной Азии» — девять против двух. Лоренцо голосовал против и видел, как его «против» падает в протокол, никого не задев, — камешек в колодец без дна.
Третью формулировку зачитывал секретарь, и на ней Лоренцо встал.
— «В случае невозможности изъятия…» — секретарь запнулся, — «…рассматривать недопущение использования ключа противником как приоритет, превосходящий сохранность…»
— Нет, — резко прервал его Лоренцо.
Он произнёс это стоя, вложив в слово всё, что осталось от его власти, — право вето магистра, не применявшееся тридцать лет. Зал смотрел на него. Портреты смотрели на него.
— Вето, — подтвердил он. — Формулировка снимается. Пока я жив и пока я магистр, этот орден не будет голосовать о смерти семилетнего ребёнка эвфемизмами. Кто хочет — пусть внесёт её словами: «убить мальчика». Вслух. Под протокол. Со своим именем рядом.
Желающих не нашлось. Скарпа наблюдал за ним с выражением терпеливого сожаления. Так смотрят на часы, которые спешат. Жаль механизм, но сверяться будут по другим.
— Вето принято, магистр, — согласился Витторио мягко. — Формулировка снимается с возвращением к вопросу через семьдесят два часа, таков регламент вето, вы же помните. Семьдесят два часа. — Он позволил себе почти улыбку. — Какое совпадение сроков, не правда ли.
Расходились молча. Лоренцо остался в зале последним. Ему нужно было посидеть одному, потому что сердце после десятков лет тоже требует регламента. Поэтому он не сразу заметил, что последним остался не он. Скарпа стоял у дверей, держа под мышкой так и не открытую папку.
— Тяжёлая ночь, Лоренцо, — заискивающе произнёс он без «магистра». Наедине Витторио не тратился на титулы. — Не казни себя. Ты проиграл не сегодня. Ты проиграл год назад, когда решил, что мальчика можно спрятать обычной жизнью, как деньги в матрас.
— Чего ты хочешь?
— Помочь тебе всё посчитать. — Скарпа подошёл ближе. В пустом зале его тихий голос был слышен, как в исповедальне. — Семьдесят два часа — это много, если знать, где искать. Наши люди в Пномпене уже работают, но им приходится искать вслепую, по аэропортам и дорогам, а это медленно. Было бы быстрее, если б мы знали, что именно культ собирается показать мальчику. К чему его готовили. — Он остановился в шаге. — Ты ведь говорил с отцом. Скажи мне, Лоренцо, только честно, как есть. Дверь мальчику уже снилась? Или ещё нет?
Лоренцо почувствовал, как остановилось время. Про сны Адама не было ни слова ни в одном документе. Ни в досье — он читал его первым. Ни в донесениях поста — он проверял лично. Ни в протоколе сегодняшнего совета. Про коридор знали четверо живых: он сам, двое родителей и Тарик Аль-Фахри. Про дверь — он не знал даже сам.
— Какая дверь, Витторио? — спросил он очень ровно.
И Витторио Скарпа, казначей ордена, сорок лет не совершавший ошибок, понял свою — на полсекунды позже, чем её понял Лоренцо. Что-то дрогнуло в сухом лице и закрылось, как закрывается сейф.
— Фигура речи, — попытался отшутиться он. — Спокойной ночи, магистр.
Дверь зала затворилась за ним беззвучно — петли в этом доме смазывали шесть веков.
Лоренцо сидел один, под четырнадцатью портретами, и в наступившей тишине его старое сердце считало то, что отказывался считать разум.
Про дверь не знал никто.
Никто из людей.