Три ночи и два дня просидели мы в темнице в ожидании царского решения. Были мы с Марфой порознь, и то хорошо. Обругала бы за глупость мою. Или храбрость. Тут уж как посудить. Но когда уводили нас в разные стороны, услышал я:
– Дурак ты, Буря.
Дураком три раза на дню и Лизонька меня называла, так что эта весть для меня не нова. Каким был, таким и остался.
Ранним утром пришли за мной стражники. Один из них – тот, которого я шутом сделать обещал. Опустил он глаза, открывая засов.
– Не боись. Не сделаю шутом, – улыбнулся я. – Уж больно храбрый ты. Таких ценить надо.
– За что? – спросил он, пристыженный.
– Там, где заканчивается умелость воина, начинается его храброе сердце. Знаешь, кто сказал?
– Вы?
– Нет. Певун какой-то, – улыбнулся я, положив руку на его наплечник.
– Спасибо, государь.
– Никакой я не государь тебе. Буря я. Крестьянин с окраины земель наших. Правда, покамест неудачливый. С мечом лучше, чем с мотыгой, управляюсь.
Провели меня сквозь всю столицу, и у площади пустой я взглянул в последний раз на памятник свой. Увидел Еремея, по ступеням спускающегося ко мне. Вспомнил раннее утро, когда погубили Лизу ведьмы. Всю ночь тогда просидел рядом с телом любимой и вышел в тронный зал, а там в конце, на балконе, ждали меня три сына моих. В слезах высохших и в ярости пылающей ждали они, чего скажу я.
И сказал я, сжав в руке надкушенное заколдованное яблоко, что впредь связанных с колдовством без суда жизни лишать будем. На месте. И тем же днем подписал указ, что нет душ у ведьм и прочих нечистей. Что не люди они и лишь кознями чертовыми в тела человеческие облачены.
– Ты правда забыл последние слова матери? – спросил Еремей, оказавшись рядом. – Я не верю. Ты не мог их забыть, ведь она умерла на твоих руках.
– Не мог. – Я отвернулся, чувствуя стыд. Ведь я изменил ее слова себе в угоду. – «Будь проклята вся война этого мира». Так она сказала и умерла.
Он кивнул. Мы оба помолчали, глядя на памятник мой.
– Нравится? – спросил Еремей.
– Пузо большое.
– В отместку за то, что ушел, – ответил он, не улыбаясь.
Прошли через столицу, и у самых ворот, в которые меня – самозванца – не пускали, увидел я Марфу на белом коне.
– Отпускаешь нас?
– Я ведь проиграл. Кто я, чтобы поперек судьбабоя идти? Да и не отпущен. Царским указом изгнан в худшие края земли нашей. Туда, где ни одна душа покоя не найдет. Близ ядовитого болота, и чтоб компанию тебе составляли недобрые колдовские отродья. Звери чудные, мертвяки… что там еще в песне о Буре поется?
– Сова, – подсказал я. – Сова, советы по-человечьи дающая.
Мы подошли к воротам, переглянулись с Марфой, и оба смущенно глаза попрятали. Вышли все вместе.
– Веришь ли ты, что я твой отец? – спросил я.
– Верю, – ответил Еремей не сразу. – Хоть глаза твои и стали колдовскими, зелеными, и нрав сменился.
– Тогда услышь мой последний наказ, царь.
– Говори.
– Убери статую. Не надо мне славы этой. Что тут золотой, что из дерева в лесу – все равно истукан для поклонения получается. Народ пусть одному Создателю и молится. А золото народу раздай.
Он кивнул.
– Раздам от твоего имени.
– Не от моего. От Елизаветы Премудрой. Обо мне пусть народ что хочет думает, а о ней – хорошо. Ведь не было на земле этой лучше человека, чем она. И всех призванных верни по домам. Не должны дети воевать.
– Верну.
Я взял коня за поводья.
– Отец, – сказал Еремей, и я обернулся. – Хочу, чтобы ты знал: я не могу отпустить злые мысли о тебе. Не знаю, смогу ли когда-нибудь. И в темные мгновения хочется мне, чтобы ты умер тогда, а не она.
– Мне каждый миг хочется того, – кивнул я. – Больше всего на свете. Но мы оба вкусили то яблоко. И только Создателю ведомо, почему так все обернулось. Прощай, сын.
– Стой! – вновь остановил меня он и, держась за меч, пошел навстречу.
Неожиданно из кустов выпрыгнул ни бык, ни кабан, ни волк, а верхом на нем сидел мертвяк. Зверь споткнулся о чье-то корыто и кувыркнулся на дороге, разбивая Мурку на костяшки. Тот принялся собираться, а когда собрался, взглянул на Еремея, правда, все тело его смотрело в обратную сторону, и меч, незнамо откуда взятый, тоже. Глупая сова же в этот раз приземлилась как надо – на мое плечо.
Зазвучали голоса стражников, натянулись тетивы луков, но Еремей выставил руку.
– Действительно, чудной отряд, – проронил он, обведя нас взглядом, и остановился на кобыле, неспешно к нему подошедшей. – Маришка… – Он обнял ее крепко, поцеловал, а она его легонько толкнула. Он усмехнулся, вытер подступившую слезу, посмотрел на меня и сказал: – Я хотел тебе напомнить, что ты все еще должен мне десять серебряных. Сдержишь слово, Буря?
– Умру, но сдержу, – ответил я.
До первого привала шли мы молча, и там, у костра напротив меня, Марфа молчала. Вначале казалось, что обижена, потом решил, что с подозрением смотрит. Изучает. Небось гадает, соврал я иль правду сказал про то, что чувствую к ней.
А чего? Раз сказал, значит, сказал. Мужик слово назад не берет. Да и не соврал. Вроде.
Когда Марфа открыла рот, я ее опередил:
– Я тебе подарок принес.
– Свататься решил?
– Опять ты за свое.
– За что?
– Словами, что стрелами, сыплешь.
Я замолчал. Мурка осуждающе посмотрел на Марфу.
– Да чего я… – собиралась она возмутиться, но он ткнул в нее костяшкой пальца. – Я все хотела у тебя про руки кровавые спросить, а сейчас смотрю – нет крови.
Я посмотрел на них. Удивился. И вправду нет.
– Исчезла. Не знаю, куда делась. Проклятие было.
– Знаю я о таком, – сказала она. – Думается, рассеялось, когда признал ты грехи свои и сущность.
«Кровавую», – подумал я, но промолчал.
– Ну и чего, будешь свататься иль как?
– Смотря сколько тебе летов. Истинных.
– Негоже у девушки лета спрашивать. Не потому ли интересуешься, что ведьма я? Могу и жабой быть нутром, и змеею.
– Нет, – соврал я. – Когда впервые тебя увидел, я уже спрашивал. Вот и повторяю вопрос свой. Да и воин я, а не торгаш. Сладким разговорам с девицами никто меня не учил. Только как есть говорить. То, что на душе.
– Ну так скажи, что у тебя там на душе.
– Сказал уже, – нахмурился я. – Другое свойство воина – не повторяться. Один раз сказал, и всем понятно должно быть.
– А ты повтори. Там шумно было, ничего не расслышала. Да и в ушах плесень завелась. Так ведь у ведьм бывает?
– Вот вижу я, что колешь меня, а не буду в ответ так же. Если чего-то я и знаю о женщинах – так это что нападаете вы сами, когда вину чувствуете.
Теперь замолчала она.
– Хотела меня убить в Большом военном походе? – спросил я.
– Хотела, – пробурчала она себе под нос.
– И Проклятого царя и прочих разных заколдованных сама на меня натравила?
– Натравила.
– А за что – не скажешь?
– Не скажу.
– Тьфу, – покачал я головой. – Но вину свою признаёшь.
– Признаю. За то, что сестриц моих убил!
– Так, значит, сестрицы все-таки?
– Да. Признаёшь вину?
– Признаю. А про заколдованное яблоко?
Начала сестриц оправдывать: мол, ведьмы и добрые, и злые бывают. А я оправдывал царево войско, с колдовством боровшееся и тоже не целиком благородное. И опять рассорились мы, но потом поели и оба добрее стали. Подумал я, что есть связь почти колдовская между недобрым настроением и пустым животом.
– Вот. – Я поставил рядом с ней отражелье. – Подарок. Что есть.
– Так все-таки сватаешься?
– Смотря сколько тебе лет.
– Может, столько… – Она выставила отражелье вначале с правой стороны, так что я в отражении вместо нее девицу совсем юную увидел, затем с левой – и превратилась в покрытую бородавками, с черными зубами страшную бабу. – А может, и столько. Может, во внучки тебе гожусь, а может, в бабушки.
– Вот так вопрос, – признал я, затылок почесав.
– Тут вопрос один: любишь иль не любишь. И все. Вот и решай.
Собрали вещи – и снова в путь. Мы не сидели на лошадях, а просто вели их. И если Маришка мне всегда родной была, то новый-то скакун не мог сразу незнакомцев возлюбить. Но ведьму, добрую, он полюбил быстро. За время нашего Великого военного похода все живое в Марфу влюблялось, начиная с чудного отряда. Была у нее связь с природою незримая, как у ведьмы любой. А я, дурак, завидев это, мог бы догадаться.
Забрезжил закат. Показалась деревня, та, которую из-за открывшейся правды Марфе придется теперь покинуть, уйти в другие края. И понял я: нельзя больше тянуть.
– Люблю, – сказал я, остановившись. Марфа обернулась, посмотрела с недоверием.
– Не врешь?
– Не вру. Думается, давно люблю.
– А чего молчал?
– Потому что… – Я замер на полуслове, не зная, как продолжить. Как женщине такое сказать? А если согласится, на что себя обрекает? – Ты должна знать, что я всегда буду любить Елизавету. Буду скучать по ней. – Ком подступил к горлу, и замолчал я.
«Прошу тебя, погуляй со мной, хоть раз».
– Буря?
«Ну, скажи же, в чем секрет? Как то, что я решаю мечом, ты решаешь словом?»
«Все просто, царюшка. Говорить да лезвием бряцать всяк горазд. Ты страхом вскрываешь сердце. А я слушать умею. Другой путь, но та же суть».
– Буря…
– Не хватает мне ее очень… – произнес я дрожащими губами. – Не только как женушки.
Чудень, подойдя ко мне, потерся лбом.
– Как друга не хватает. Как человека, которому скажешь что-то, и он услышит. Поймет. А прижмешься к ее груди, дыхание услышишь – и уснешь спокойным сном. Без кошмаров этих. Без войн, без… без… – Опять замолчал. Все, что сказал, сказал уже сквозь плач. Мысленно взмолился Создателю, чтоб провалился там же и не видела меня Марфа таким слабодушником. Чтоб не думала, что превратился я в старика, в одиночестве измучившегося. – Не могу, – помотал я головой. – Иди ищи свое счастье. Не надо тебе этого всего.
– Чего?
– Того, что в груди моей поломано уже очень давно.
– Сорок будет в этом году, – ответила она и взяла меня за руку. – А теперь решай, стара иль млада для тебя.
Вошли мы в Хвойное рука об руку. Рассказали о случившемся в Солнцеграде. Марфа рассказала о колдовском нутре, за вранье прощенья попросила. И за то, что не может более старостой быть. Простолюд ее понял и простил.
По поводу мертвяков заверили, что нет их больше и не будет. Кроме Мурки, но он добрая душа. Думал я тогда, что эта угроза и была обещанной человечеству великой напастью. Не знал, что настоящее Злое зло нам еще предстоит встретить.
Когда-нибудь.
– Царь Владислав, богатырь великий! – обрадовался кто-то в толпе. Другие тоже начали бросаться словечками хвалебными.
– Не богатырь я никакой, – ответил я. – И давно не царь.
– Если ни то ни се, тогда кто? – спросил Серема, сузив глаза, и без страху ткнул меня палкою в грудь.
Собирался ответить так, как всем всегда отвечал, но, взглянув в глаза люда простого, меня окружавшего и ответа честного ждавшего, понял: не могу. Не знаю, как ответить, так чтобы и самому понятно было, что правду говорю. В жизни своей сменил много имен. Каждый народ поверженный давал мне прозвище новое – доброе или злое. Непобедимым звали и Кровавым. Мать – Вереском. Отец – Владиславом. А теперь вроде Бурею стал из песенки народной. И надеяться мог лишь на то, что со сменой имен и сам душою поменялся.
Казалось мне, что, царствуя, понял я все о мире. О землях своих и людях, на них живущих. Что смотрю в душу каждого и знаю, чего надобно ему для счастья, даже если он сам того не знает. Но, Солнцеград сменив на болото, открыл себе глаза на то, что ничегошеньки не знаю. Ни о землях, ни о людях, но более всего обидно стало, что ничего не знаю о себе. Ведь все, что слышал я, было от людей, меня любивших или боявшихся одного только взора моего. Теперче увидел я и обратную сторону царствования своего. Любивших меня много было, но и не любивших – тоже. Тех, кому я горя принес столько, что проклинать будут до последнего вздоха, и в проклятиях тех правды больше будет, чем в том, что слышал я на пирах в свою честь.
– Чего молчишь? Кем будешь теперь? – не унимался Серема.
– Мужиком простым, – ответил я, пожав плечами. – Не тем, что из песен. Бед от меня было больше, чем пользы. И не исправить мне сделанного. Знайте, если дров наколоть надо, приду с топором. Иль чего другого – тоже зовите. Ничего мне от вас не надо. Только простить прошу. Кто за что может, а за что не можете, буду ответ держать. И коль на вас враг нападет, знайте, что возьмусь за меч. Ведь Бурею меня не просто так зовут.