Это был не последний раз. когда я услышал о чае.
Первый раз — камердинер, проронил между делом, что их императорские высочества изволили собраться к пяти, разъехались в девятом часу. Второй раз — мать, за завтраком, и она назвала четыре фамилии из тех, кто был, и одну из тех, кого звали, но он не приехал.
— Барятинский не поехал, — заметила она, намазывая масло. — Это стоит тебе знать.
— Почему не поехал?
— Потому что он умный человек и понял, что там будут говорить о государе в отсутствие государя. — Она положила нож. — Только не спрашивай меня, о чём они говорили. Мне не докладывают.
Это была неправда, и мы оба это знали, и обоим было удобно, чтобы так и оставалось.
А вечером того же дня начались приготовления.
Три дня ушли на дело, которое здесь называли коротко: «перевозка». Тело должно было отправиться в Ялту, оттуда морем в Севастополь, оттуда траурным поездом через всю страну в Петербург, и всё это следовало обставить с нуля, потому что живых людей, делавших это прежде, почти не осталось, а бумаги предыдущего раза лежали где-то в Петербурге.
Распоряжались двое: министерство двора в лице приехавшего Воронцова-Дашкова и Владимир Александрович.
Меня к этому не то чтобы не допускали. Меня спрашивали — постоянно, по каждому поводу, с полным почтением и ровно тем способом, который делает участие бессмысленным.
— Ваше императорское величество, покойного государя предполагается облачить в мундир Преображенского полка. Изволите одобрить?
Изволю. Что я мог ответить? Я не знал ни того, какой мундир следует, ни того, кто и почему предложил именно этот, ни того, есть ли здесь спор и на чьей я стороне.
— Ваше императорское величество, катафалк предполагается по образцу тысяча восемьсот восемьдесят первого года, с некоторыми изменениями. Изволите?
Изволю.
К третьему дню я поймал ритм этих вопросов и понял, чем он мне не нравится. Меня спрашивали обо всём, что имело вид, и не спрашивали ни о чём. Мундир, порядок следования, кто где идёт за гробом, сколько венков и от кого — это несли мне. Сколько всё это стоит и кому платят — не несли ни разу.
Двадцать четвёртого, за большим столом, где сидело человек десять, я услышал, как называют суммы.
Их называли легко, круглыми числами, без единой бумаги в руках: на убранство столько-то тысяч, на траурные принадлежности столько-то, на дополнительные поезда столько-то. Никто не переспросил ни разу. Числа шли одно за другим, как идёт вода из крана, и было совершенно очевидно, что все присутствующие слышат в них не деньги, а обряд.
Я слушал и переводил суммы в своей голове.
Сумма на траурное убранство равнялась годовому жалованью примерно четырёхсот человек — если считать по двадцать рублей в месяц, а именно столько, как я успел выяснить у камердинера окольным путём, получает младший чин или земский учитель. Сумма на дополнительные поезда — ещё столько же. Общий счёт трёх дней, которые здесь называли «перевозкой», выходил такой, что на него можно было бы год кормить небольшой уезд.
Я не ханжа и понимал, что хоронят императора и что дёшево это не бывает нигде и никогда. Меня царапнуло другое: лёгкость. Так называют цифры не тогда, когда их считали, а тогда, когда их не считает никто.
— Я хотел бы посмотреть счета, — сказал я.
За столом сделалась короткая, очень вежливая пауза.
— Разумеется, ваше императорское величество, — ответил Воронцов-Дашков. — Всё будет представлено при закрытии сметы.
— Я хотел бы посмотреть их теперь.
Счета принесли на другой день после обеда — не отказом, а с особой медлительностью: сперва их собирали, потом сводили, потом переписывали набело, и, когда папки наконец легли на стол, было уже почти четыре часа пополудни и до вечернего выхода оставалось совсем немного времени.
Папок оказалось три, и в них лежало то, чего я до сих пор не держал в руках ни разу: настоящая бумага империи, обыкновенная рабочая бумага, которой эта страна занимается ежедневно и помногу.
Я велел никого не пускать и сел разбираться.
Первый час ушёл впустую, потому что я не понимал самого языка: «отпущено по кн. 4 ст. 12», «сверх сметы, по особому уведомлению», «на счёт удельного ведомства», «согласовано с надлежащим порядком». Слова были русские, а смысл прятался в сокращениях, которых мне никто не объяснял и объяснить не считал нужным.
Ко второму часу я оставил попытки понимать всё и начал делать то, что умеет всякий человек, у которого нет знаний, но есть глаза: сравнивать однородное с однородным.
Оказалось, что это работает.
Сукно чёрное траурное закупали трижды, у трёх разных поставщиков, и цена аршина в двух счетах стояла одна и та же, а в третьем — заметно выше, при том что сукно было того же сорта и шло на то же самое. Свечи в двух местах стоили одинаково, в третьем — вдвое. Работы по убранству Большого дворца в Ливадии и работы по убранству церкви поручили одной и той же фирме, и в первом случае за них взяли одну сумму, а во втором — цифру, которая относилась к первой примерно как три к одному, хотя церковь была втрое меньше дворца.
Дальше пошло легче, там, где одно и то же названо в двух местах разными цифрами, разница либо объяснена в бумаге, либо не объяснена, и второе встречалось чаще первого.
Я выписал на отдельный лист столбиком всё, что удалось сличить, и против каждой строки поставил две цены. Строк набралось одиннадцать. В семи случаях разница была небольшая и, вероятно, честная — разные поставщики, разные сроки, разное качество. В трёх — заметная. В одном — такая, на которую нельзя не смотреть.
Я вернулся к этому счёту и стал читать его подряд, строка за строкой, водя пальцем по бумаге.
Подряд был отдан без торгов. Основание значилось прямо: «за срочностью». Срочность существовала на самом деле — государь умер, и ждать никто не мог, — и в этом состояла вся красота устройства: единственное обстоятельство, которое здесь никем не оспаривалось и оспорено быть не могло, служило законным основанием не спрашивать цену.
Внизу стояла подпись, разобрать которую я не сумел, и рядом — номер: сорок семь.
Я сидел и смотрел на этот номер.
Всё это, разумеется, могло оказаться не воровством, а обыкновенным разгильдяйством, которое в такие дни выглядит одинаково и стоит одинаково дорого. Разница между первым и вторым занимала меня в ту минуту меньше всего. Меня занимало другое: я держал в руках бумагу, из которой следовало, что кто-то в этом доме получил за три дня столько, сколько земский учитель получит за пятьдесят лет, и получил под тем предлогом, что мой отец умер вовремя.
Я позвонил и велел найти казначейского чина, который эти счета сводил.
Пришёл он быстро, — немолодой, в вицмундире, с одышкой и выражением лица, когда готовы отвечать за что-то, но ещё не знают за что.
Я лишь спросил его, сколько обыкновенно стоит аршин чёрного сукна такого сорта.
Он назвал цену — не задумываясь, и цена совпала с той, что была в двух счетах из трёх.
Я поблагодарил и отпустил его.
Того, кто подписал, звали Мятлев.
Он служил по хозяйственной части двора, был в чинах невысоких и явился ко мне в девятом часу — уже зная, зачем, потому что казначейский чин, разумеется, успел ему сказать.
Он вошёл и остановился у двери. Я не предложил ему сесть.
— Сорок седьмой счёт, — сказал я. — Работы по убранству церкви. Подряд без торгов.
— За срочностью, ваше императорское величество.
— Знаю. Сколько взяли за аршин сукна?
Он назвал.
Я пару секунд помолчал…
Он опустил глаза на свои руки.
— Такова была цена в тот день, ваше императорское величество. Продавцы, пользуясь обстоятельствами…
— Сколько за аршин того же сукна взяли по двум другим счетам?
Он назвал и эту цену. Голос у него сделался чуть выше.
Я опять помолчал.
Пауза — вещь дешёвая. Она ничего не стоит тому, кто её держит, и обходится очень дорого тому, кто её слушает. Он начал говорить сам, без вопроса, и говорил уже быстро, длинными кусками: что так делается всегда, что при покойном государе тоже так делалось, что фирма надёжная, много лет исполняет заказы двора, что рекомендована.
— Кем рекомендована?
Он остановился на полуслове.
— Кем рекомендована фирма, Мятлев?
— Через адъютанта его императорского высочества Алексея Александровича, ваше императорское величество. — Он смотрел в пол. — Не самим, разумеется. Через адъютанта.
Пришлось думать. Идти на дядю я не мог. Не потому, что боялся его, а потому, что доказать было нечем: между великим князем и подрядом стояли адъютант, срочность и обычай, и любой мой шаг в эту сторону через сутки превратился бы в семейный скандал, на котором меня же и объявили бы неуравновешенным. Тем более после позавчерашней церкви.
Значит, бить надо было не туда, куда хочется, а туда, где стоит подпись.
— Вы уволены, — сказал я. — Сегодня. Без прошения.
Он перестал писать и посмотрел.
— Ваше императорское величество…
— И второе. — Я подвинул к себе чистый лист. — Записывайте, я потом подпишу. По всем подрядам министерства двора и удельного ведомства за три последних года назначается ревизия. Ревизию ведёт не министерство двора. Список подрядов, суммы, основания, кем подписано и кем рекомендовано — свести и представить мне лично.
В комнате стало очень тихо.
Он писал, и рука у него дрожала так, что перо цеплялось за бумагу.
Я смотрел на его склонённую голову и понимал одну простую вещь: этот человек не вор. Точнее, не главный вор и, весьма вероятно, вообще не вор — а тот, кто ставил подпись под тем, что все считали заведённым порядком, и получал за это, возможно, не деньги, а всего лишь спокойную службу. И я его сейчас уничтожил — не за то, что он взял, а за то, что мне нужно было при свидетелях показать, что подпись под бумагой имеет владельца.
Мне это не понравилось.
Я всё равно это сделал, потому что второго способа у меня не было, а с ревизией без показательного увольнения никто бы не стал торопиться.
— Идите.
Он дошёл до двери и остановился.
— Ваше императорское величество. Дозвольте сказать.
— Говорите.
— Вы не найдёте сорок седьмого счёта в описи, — сказал он. — Я подумал, что вам лучше услышать это от меня.
Я положил перо.
— Как не найду?
— Он значится в моей папке, но в общей описи по хозяйственной части его нет. Опись сегодня пополудни забирали в архив, для ревизии. — Он говорил ровно, ему уже нечего терять и он решил отдать долг. — Забирал адъютант его императорского высочества. По устному распоряжению.
— Чьему?
— Устные распоряжения не имеют подписи, ваше императорское величество.
Он поклонился и вышел.
Я остался сидеть.
Итог за день выглядел так. Я получил ревизию — настоящую, за три года, и получил её законно, и отменить её теперь можно было только через меня. Я получил цифру, которую понимаю, и способ, которым эту цифру добыл, — сравнивать однородное с однородным, и это оказалось не хуже бухгалтерии. Я получил первого уволенного, и об этом к утру будет знать весь дом.
И я получил урок, который стоил дороже всего перечисленного.
Пока я три дня разбирался, кто-то в этом доме за один день принял мои правила и понимает ход моей мысли. Он не спорил со мной, не мешал ревизии и не защищал Мятлева. Он просто послал человека забрать опись — раньше, чем я успел её потребовать.
Бумага, которую я нашёл, у меня осталась. Бумаги, которая доказывала бы, что она была, — уже нет. Тяжело.
Я подвинул лампу и стал переписывать сорок седьмой счёт своей рукой, от первой строки до последней, вместе с номером и подписью, которую так и не сумел разобрать.
За этим занятием меня и застала Александра.
Она вошла без стука — второй человек в доме, получивший на это право, и получивший его, кажется, только что и без всякого объявления. Постояла у стола, посмотрела на бумаги.
— Ты переписываешь чужой почерк, — сказала она по-английски.
— Копию делаю.
— От кого?
Я поднял голову. Вопрос был неудобный ровно настолько, чтобы на него стоило ответить правду.
— От тех, кто сегодня унёс из архива опись. Я не знаю, кто это сделал, и не узнаю, потому что распоряжение было устное.
Она обошла стол и села рядом — не напротив, как садилась мать, а рядом, что при дворе, вероятно, тоже что-нибудь означало.
— Мой дед говорил, — вспомнила она, — что в большом доме воруют всегда и что дело не в этом. Дело в том, знает ли хозяин, сколько у него было.
— Твой дед был прав.
— Мой дед был герцог с двумя уездами. — Она чуть повела плечом. — Ты хочешь пересчитать империю?
— Я хочу для начала пересчитать один дом.
Она помолчала.
— Тебе понадобится человек, который умеет считать, — сказала она наконец. — Не такой, как эти.
— Понадобится, — сказал я. — Где я его возьму?
— Не знаю. — Она встала. — Но перед двором ты тоже не знал.
Я вынул из кармана свою копию и подвинул к ней.
— Прочти четыре последние строки.
Она села обратно. Числа по-русски давались ей хуже слов: дважды она переспросила название монеты, один раз спутала тысячи с сотнями, потом вернулась к началу и провела ногтем вдоль столбца.
Она коснулась ногтем последней строки.
— Здесь нет числа.
— Какого?
— Когда заплатили. Есть, за что, кому и сколько. Нет — когда.
Я посмотрел. Даты действительно стояли только у трёх верхних платежей; у последних восьми было написано «по представлении счёта». Я сличал суммы, поставщиков и статьи и не заметил самого простого: без даты нельзя установить, кто подписывал и какая срочность была настоящей.
Она вернула лист, и на краю остался след её ногтя. Я обвёл это место карандашом и дописал пятый столбец: число платежа.
— Одного человека мало, — сказала она. — Если он умеет считать и станет твоим, остальные просто научатся лгать ему.
Я хотел спросить, откуда она это знает, но вспомнил её деда.
Мы разложили сорок седьмой счёт на три бумаги. Первая — запись хозяйственной части: кому и за что назначен платёж. Вторая — казначейская: когда деньги действительно вышли. Третья — расписка подрядчика: когда и сколько он получил. Один чиновник мог переписать опись, другой — передвинуть дату, подрядчик — солгать в расписке. Чтобы все три листа лгали одинаково, им пришлось бы договориться заранее.
— А если расписки нет? — спросила она.
— Тогда остаётся верить человеку, который понёс деньги.
— Но из казны их уже выдали.
— Выдали, — согласился я. — Только дошли ли они до места, мы не знаем.
Она немного подумала.
— Стало быть, без расписки счёт нельзя закрыть?
— Именно.
Я добавил шестой столбец: «получение подтверждено». В своей копии против сорок седьмого счёта поставил прочерк.
Потом позвал дежурного и попросил не начальника хозяйственной части, а трёх младших чинов из разных мест: одного из архива, одного из казначейства, одного из канцелярии. Их привели по одному. Каждому дал вопрос, который не выдавал остальных.
Архивному: где лежит подлинное основание платежа и кто брал его последним. Казначейскому: какого числа сумма вышла и на чьё имя. Канцелярскому: когда получен ответ о выполнении работ.
Первый сказал, что основание изъято вместе с описью. Второй нашёл дату — на два дня раньше той, когда работы, судя по счёту, были окончены. Третий принёс входящий номер ответа, поданного ещё через неделю.
Получалось, деньги заплатили до окончания, а подтверждение приняли после. Само по себе это могло означать аванс и обычную задержку бумаги. Но в счёте было написано «по окончательном исполнении», и авансом назвать его нельзя.
Я записал порядок для ревизии. Каждую десятую выплату выбирать жребием, а не по подозрению. Три подтверждения запрашивать одновременно, чтобы одно ведомство не успевало поправить своё под ответ другого. Несходящиеся даты приносить рядом, без объяснительной записки между ними. Объяснение — только после того, как государь увидит расхождение.
— Ты всё-таки хочешь пересчитать страну, — с небольшой долей досады сказала она.
— Нет. Я хочу устроить так, чтобы дом не знал заранее, какой рубль я пересчитаю.
Она прочла заголовки трёх новых столбцов и указала на последний:
— «Жребий»?
Я выложил на стол десять орехов, на одном сделал ножом неглубокую зарубку, затем ссыпал их обратно в чашу и перемешал.
— Возьми один.
Она достала гладкий орех.
— Этот счёт проверять не станут, — сказал я. — А тот, кому достанется орех с зарубкой, пойдёт на ревизию.
— И заранее никто не узнает, чей именно?
— Ни министр. Ни я.
Она повертела орех между пальцами.
— Тогда каждый будет опасаться, что выберут его счёт.
— На это я и рассчитываю. Проверять можно один из десяти — бояться будут все десять.
Когда она ушла, я дописал копию, присыпал чернила песком, стряхнул его и сложил лист во внутренний карман. Две ночи назад там лежала записка из восьми слов. Её я сжёг, едва прочитал.
Этот лист, напротив, следовало сохранить.