Тоска томила бабушку. Она искала покою и не находила. Она вынимала из потайных ящичков вместительного бюро все записки и письма дедушки, писанные за все время ее замужества. Они были сложены в небольшие стопки, перевязанные ленточками и припечатанные синим сургучом. Вот те, что дедушка писал женихом: их много, и они длинны, но бабушка скоро перечитывала их. Вот он пишет ей из похода; конверты их грязны и измяты: их привозил дедов денщик из Молдавии, из захолустных городков Пруссии, из Парижа; они короче и их меньше, несравненно меньше, чем первых. Бабушка прерывала чтение и вспоминала ночи и дни, когда она ждала их, представляла, как в запыленном мундире входил к ней в боскетную денщик Прошка и подавал ей письмо и она давала целовать ему руку, и клала на его огромную, жесткую ладонь три червонца.
Вот маленькая тоненькая стопка; это случайные записки домой, к ней, из клуба, из военного министерства, из придворной залы: тут требования прислать денег, принять гостя, велеть приготовить комнаты для заезжего иностранца; это все холодные, пустые записки в два--три слова, но бабушка читала их часами. Прочтя одну, она откладывала ее на столик бюро, -- и думала, думала. Она видела дедушку в его генеральском мундире, со скучающим лицом, истомленном бессонною ночью за картами в клубе. Она слышала, как хрустальная люстра испускает еле слышимый жалобный звон в темном длинном зале, чуть подернутом первой синеющей дымкой рассвета. Это дедушка вернулся из клуба. Она стоит за дверью и ждет. Но нет, он прошел мимо. Она ненавидит его; ненавидит, но любит больше, чем ненавидит. Она тихо в туфлях на босу ногу, чтоб не приметил дедов камердинер Пафнутьич, крадется к нему в спальню. Он спит тревожно и беспокойно. Лицо его зелено от зеленых штор, через которые неудержимо рвутся тучи яркого февральского солнца. Она останавливается в головах, наклоняется над спящим дедушкой и целует его в лоб; дедушка спит; она становится на колени и целует его руку, беспокойно откинутую поверх одеяла. Она встает и выходит к себе. Вечером она случайно встречается с дедушкой в гостиной. Бабушка холодно кланяется ему, он со скукой целует у ней руку. Он собрался уезжать. Она не спрашивает, куда он едет.
Бабушка берет другую, третью записку. Они уже не начинаются словами: "Милый друг!" -- они без обращения, наполнены требованиями и настоятельными просьбами. Требования эти однообразны. Но она читает их. Записки кончены.
Зимняя ночь длинна. В доме все спит. Перед образами в тяжелых золотых ризах, перед семейной, наследственной Владычицей в жемчужном омофоре, перед грозным древним "Спасом Ярое Око", царским подарением роду, теплится алая лампада, но бабушка не молится. Губы ее сухи. Они сжаты накрепко -- ни слова молитвы. Она ходит по спальной. Свеча в шандале заставлена венецианским зеркалом в серебряной оправе; в спальной полумрак. Ставня скрипит за окном. Бабушка ходит по спальной, глаза ее открыты, но кажется, что они закрыты. Она не видит того, что есть в комнате. Она не хочет видеть. Она ищет дедушку. Она ловит в воображении малейшие его черты; она вспоминает поворот его головы, очерк его рта, крупную родинку на шее, бриллиантовый перстень на его мизинце. Она припоминает все, самые малые, ей ведомые приметы его тела. Она тушит свечу, закрывает глаза; ей кажется, что из объявшего все мрака, из глубокой, многоверстной тишины, которая царит вокруг спящих в полях Бесед, не прерываемой ничем, раздается слабый голос князя -- дойдут до нее какие-то затерянные в тишине его слова, но сказанные ей, -- все черты деда, все то, что она в воспоминании за день, что в течение всей бессонной ночи искала она, черта за чертой, в своей памяти, -- все соединится вместе, все сложится невидимой рукой в живого деда -- и он будет с ней. Она ждет его.
И его нет. Вдали--вдали унывно воет пес на заброшенной псарне. Бабушка берет шандал со стола, торопливо зажигает свечу об тихий огонек лампадки -- и подносит свечу к портрету, висящему низко на стене, над ее постелью. Это портрет деда. Она освещает свечой его лицо. Заезжий художник, вероятно англичанин из многочисленных учеников славного Ромнэя, изобразил дедушку в блестящем кавалергардском мундире, строгим воином, но с тонкой улыбкой, обращенной на кого-то, кто, невидимый, смотрит на деда. Бабушка ловит эту улыбку. Она подставляет ей свое лицо, все еще прекрасное и молодое, хотя седина кое-где струится серебром в ее волосах. Она отдается вся этой улыбке. Свеча оплывает в ее руках. Пламя колеблется, и улыбка деда слагается в безмолвную застывшую насмешку. Бабушка отнимает свечу от портрета и гасит ее, и брошенный на пол шандал глухо катится в дальний угол. Бабушка прячет голову в подушки на разобранной постели. Она кусает себе губы до крови, но глухие рыдания разжимают их. Бабушка плачет.
На утро бабушка принимает бурмистра, дворецкого, отдает распоряжения, посылает в город, спорит со стряпчим Великановым, отправляет на конюшню провинившихся, привычно и вяло ласкает детей, целый день бывает с людьми. День шел за днем, но и ночь шла за ночью.
Иногда она, запершись у себя, спокойная и суровая, становилась на колени и начинала молиться. Она не шептала молитвенных слов, она не клала поклонов с крестным знамением, она не читала священных книг -- она разговаривала с Богом. Она просила Его прямо и бестрепетно: "Ты можешь. Ты же велел хранить Твои заповеди. Я сохранила. Ты знаешь: я никогда, ни в чем, ни в мыслях, во сне не изменила ему. Я его жена. Если Тебе уж нужно было взять его, зачем Ты оставил меня? Или возьми меня к нему: тогда я не буду здесь искать его, или дай мне его видеть, хоть во сне, хоть на мгновение сна. Я его не вижу. Я не могу без него. Ну, дай, дай мне его! Ни о чем Тебя никогда не просила и ничего не прошу -- только это. Ты всесильный: дай!"
Бабушка ждала. Она смотрела долго на Спасов лик. Он был безмолвен и грозен. Золото кованой ризы тускло алело в свете лампады, и полными каплями крови ложился в алый свет вокруг лика на алмазный венец. Шло время.
Бабушка медленно поднималась с колен. Лицо ее было спокойно, но на губах чуть вычерчивалась холодная усмешка. Она исчезала скоро -- и с замкнутым, неподвижным лицом садилась бабушка в глубокое ересло и просиживала всю ночь не двигаясь.
Наступал опять день, и с ним его злобы и заботы.
Бабушка, казалось, с особой силой предавалась им: она искала их, и ее трезвый, житейский ум беспрестанно находил. В эти короткие годы она удвоила состояние князей Телятевых-Беспаловых. Она уезжала в дальние имения, живала там подолгу, и неусанным наблюдением, умением найти нужных людей, разумной властностью своих требований, она умела поднять доходы, заводила новые статьи, изыскивала способы лучше использовать старые. Ее дальний родственник Телятев-Беспалов, обозвал ее за это "Адам Смит", -- а невежественные соседи переделали это прозвище в "англичанку". Англичанку знали и Переборские купцы-откупщики. Ей на слово они доверили бы какие угодно суммы, но она не нуждалась в них. В делах важных и затруднительных они искали ее советы, и их-то одних, к неудовольствию окружающих помещиков, бабушка принимала в своих Беседах . "Покупчилась, -- говорили про нее одни из недоброжелателей, -- в аршинную гильдию из бархатной книги переписалась". Другие уверяли, что бабушка после смерти деда впала в ханжество и едва ли не прилежит к старой вере: недаром к ней ездит изредка купец Савва Хрипунов, известный раскольник, у которого моленную в Переборске городничий не разоряет за великие купеческие милости, а даже сам будто бы там бывал и привез в дар свечу пудовую. А третьи просто объявляли: "После мужа бесится баба -- и до какого-нибудь французского изгонятеля бесов добесится: Амур и не таких бесов изгоняет". А бабушка, никому и ничему не внимая. Делала дела -- и в них уходила от тоски своей, -- уходила, да не ушла.
Бабушка не любила детей своих -- так думали многие. Это была неправда; но было правдой то, что она не уделяла им и доли той любви, которую она не могла никак погасить к мужу. Она берегла их; она заботилась о том, чтобы приумножить их состояние; она ласкала их утром, когда их приводили здороваться с нею, она крестила их на ночь и оправляла курчавившиеся волосы старшего, моего отца; в фамильной портретной давно уже висели их портреты, писанные Кипренским. Но она была далеко от них. Не ею было красно их детство. Она старалась перенести на них любовь, которую несла в своем сердце к мужу, и не могла. Втайне она укоряла себя за это, но бесполезны были и укоры, и старания.
Только однажды случилось нечто, что заставило бабушку -- правда, на самое короткое время -- перемениться.
Как-то в воскресный день утром привели детей здороваться с бабушкой в ее угловой кабинет, где она пила кофе одна: она не терпела присутствия слуг при себе. Был солнечный весенний день. Маленькая комната была залита светом.
Мой отец первый вошел в комнату. Он поцеловал у матери руку, она поцеловала его в лоб и спросила его о чем-то. В это время подошла Аня, моя тетушка. Она зажмурилась от яркого солнца, в упор лившего весенний свой свет в ее лицо. Бабушка протянула ей руку для поцелуя и остановилась.
-- Постой, постой, -- закричала она девочке. -- Как ты похожа...
Бабушка не докончила: она вдруг приметила разительное сходство дочери с покойным мужем .
Мало внимания оказывала она детям прежде или просто ли наступил час, когда в подраставшем ребенке проявилось ярче долго таившееся, слагавшееся где-то в тайниках души и тела сходство с отцом, но сходство это было действительно поразительное. Тетя Аня -- это был маленький дедушка, каким он сохранился на одной миниатюре из слоновой кости. Бабушка залюбовалась дочерью. "Те же глаза, -- думала она, -- та же ясность, прекрасная сила в них. Как похожа! "
Удивленная девочка стояла у стены, залитая солнцем, щурясь глазами, но не двигаясь: она боялась матери. Бабушка привлекла ее к себе и осыпала поцелуями с сдержанною страстностью, столь ей свойственною. Она оставила детей с собою пить кофе. Дети были удивлены. Мальчик подошел поласкаться к матери -- она провела рукой по его черным кудрям, -- но не сводила глаз с дочери, которую посадила на высокий стул подле себя и кормила имбирным печеньем, ломая его длинными, тонкими пальцами.
И вдруг одно чувство охватило бабушку: ей стало нестерпимо видеть живые черты мужа в девочке. Казалось, все оскорблено этим: его глаза, его губы, его лоб -- у этой девочки, которой не суждено даже сохранить фамилию рода. Она посмотрела на сына: "Какое у него серьезное лицо! -- подумала она. -- И ни в чем, ни в одной черте не похож на отца... А эта..." Ясное сходство с умершим еще раз бросилось ей в глаза в детски пухлом личике девочки, наклонившейся над блюдцем с кофе. "Девчонка!" -- подумала княгиня, и ей стало противно глядеть на дочь.
-- Напилась кофе? -- сказала она. -- Идите в детскую. Где няня? Serge, позови ее.
Она едва дождалась, когда няня увела детей.
С тех пор они стали ей еще дальше.