О Гришкином бесе няня никогда не говорила: я мог добиться от нее всего только нескольких околичностей о тех людях, среди которых действовал Гришкин бес. Немногим более узнал я от старых слуг, в ребячестве своем помнивших тогдашние дела и происшествия. Садовник Иван Семеныч, доживавший век у внучатого племянника, фельдшера одной из городских больниц, на все мои расспросы, как ни любил меня, только качал головой и приговаривал: "Силен бес: и горами качает, а людьми, что вениками, трясет", и потчевал меня табачком из серебряной табакерки: "С розаном-с". Семейный наш "летописец", я чувствовал, был бы не полон без рассказа о "Гришкином бесе", но я уже терял надежду восполнить эту недостающую страницу, как однажды, у того же Ивана Семеныча, встретил совсем ветхого старичка в казинетовом сюртуке, с зеленоватой сединой и розовым лицом в паутинке из тончайших морщинок и синих жилок, и этот-то старичок, раз в год обходивший своих сверстников, чтобы уведать, "нюхают ли еще табак на белом свете", -- рассказал мне многое о "Гришкином бесе", и о том, как он Гришкой, как веником, потрес. Это был бабушкин "придиванный" Артем Нилыч: обязанностью его было некогда оправлять турецкие диваны и взбивать пуховые подушки в "диванной". Рассказал он мне про Гришкино бесовское трясенье -- и больше я его уже не видал: он помер. Няня с Иван Семенычем и смерть его тем объяснили мне, что "лукашка" -- они никогда не произносили слова "бес" -- его пристукнул за помин.
Его рассказ, обмолвки Ивана Семеныча, нянины сторонние слова и еще немногое я сопоставляю вместе. Они слагаются в семейное предание, не во всем цельное и второстепенное, но не лишенное ясности и известной полноты; оно небесполезно для истории нашего рода, который со мною угаснет совершенно.