К книге
Золотое зеркалоГлава седьмая. Апамейский храм
44%
Глава седьмая. Апамейский храм
7

Примеч. Не пишу -- Храм Апамеи, так

как богини Апамеи не было, а были

только два города с таким названием.

 -- Ты сегодня не нравишься мне, Генрих! -- сказала Франциска Хадвигеру, когда он на следующее утро пришел на виллу -- один. -- Почему ты так упорно молчишь? Из упрямства? Или тебе действительно нечего рассказать нам? Если ты ты будешь разыгрывать из себя немого, -- ты не получишь зеркала.

 -- Я все равно уж с начала знал, что не получу его, -- ответил он.

 -- Ты уже сразу сдаешься и хочешь изображать бедную Золушку? -- сказала Франциска.

 -- Право, я вообще не сообщителен, -- уверял Хадвигер, -- я многого не умею сопоставить, во многом не умею разобраться, и это меня тяготит. Для меня остаются лишь два пути: или молчать, или уж каяться.

 -- Каяться? Что ты под этим подразумеваешь?

 -- Да то, что говорю. Мне надо о многом основательно подумать; поговорить о давно, давно минувших годах, о которых не могу вспомнить без дрожи.

 Франциска взглянула на него глазами матери, понимающей своего ребенка.

 -- Я вовсе не хочу что-нибудь замалчивать, -- мрачно продолжал он, -- но так-таки прямо брякнуть правду... Нет! Здесь так не годится! Здесь все у вас идет так гладко, только я какой-то шероховатый. Все вы такие светские, один я неуклюжий. Только и остается, что склониться перед чужим превосходством, а то станешь неприятен и себе и другим.

 -- Я понимаю тебя, -- отвечала Франциска, -- сердце страдает, но это страдание обогащает душу, пока молчишь о нем; а заговоришь, -- чувствуешь себя нищим.

 -- Я бы желал, чтобы кто-нибудь другой говорил за меня, -- тогда я, по крайней мере, мог бы незаметно выскользнуть из комнаты.

 -- Может быть, ты когда-нибудь сам почувствуешь потребность высказаться, -- сказала Франциска.

 -- Очень возможно... Вот если бы ты заговорила, -- воскликнул он с внезапным порывом, не в силах сдержать /охватившее его страстное чувство, -- если бы ты, Франци... тогда бы я... -- Он оборвал свою речь, встретив гневный взгляд Франциски; мрачная тень легла на ее лицо. Она хотела встать, но Хадвигер смотрел на нее такими умоляющими глазами, что она осталась в прежней позе, опершись локтями на колени и положив голову на руки. Чтобы отвлечь ее внимание, Хадвигер робко заговорил о том, что ее друзья беспокоятся, видя ее слабость и утомление, и собираются вызвать из города врача-специалиста; Франциска с недовольным видом покачала головою; но прежде, чем она успела ответить, вошел Лам- берг со своей обезьяной, -- в сопровождении Эмиля, несшего тарелку яблок.

 Квэкола уже завладела одним яблоком и с удовольствием лакомилась им. Чтобы подразнить ее, Хадвигер протянул ей руку; животное заглянуло в нее и, убедившись, что она пуста, сердито оттолкнуло ее. Это возбудило общий смех, еще более рассердивший Квэколу, которая выплюнула яблоко на пол; Ламберг рассердился и выбранил обезьяну, пока Эмиль занимался приятной уборкой.

 -- Ваша милость, -- сказал он, -- в доме стали пропадать вещи. У кухарки пропала пряжка от пояса, у меня дюжина эмалевых запонок и 2 старые монеты.

 -- А! Вы собираете монеты? -- заметил Ламберг, -- монеты и запонки? Но кого же вы подозреваете?

 -- Подозревать можно только одного, -- высокопарно ответил слуга. -- Мне нет надобности выражаться яснее. Посмотрите, ваша милость, у этого зверя опять ценная вещь в лапах! У него особенное пристрастие ко всему блестящему, и он сам себя выдает.

 Действительно обезьяна схватила золотое зеркало и смотрелась в него, строго наморщив лоб, видимо, подражая пытливому взгляду знатока, замеченному ею у Ламберга. Она прищурила глаза, закинула голову, выставила вперед живот и облизнулась с критическим и в то же время гордым видом. Но тут же, повинуясь инстинкту зверя, недоверчиво ощупала металлическую черепаху, -- может быть, вызвавшую в ней воспоминания о родной, стране, -- потом поставила зеркало на пол и опустилась на четвереньки с комическим печальным видом, как будто спрашивая себя, что, собственно, нужно делать с этой вещью и как бы лучше всего ее использовать? Когда Эмиль убедился, что поведение обезьяны забавляет господ, его лицо выразило смесь сильной ревности и снисходительного удивления перед таким непостижимым человеческим заблуждением. Было ясно, что он считал себя униженным в своем человеческом достоинстве.

 -- Квэкола! -- позвал Ламберг. Обезьяна подскочила к нему. -- Квэкола, ты воровала? -- строго спросил он. Квэкола дружелюбно оскалила зубы.

 -- Эмиль, она не воровала, -- решил Ламберг.

 -- Значит, зверю верят больше, чем человеку, -- произнес удрученный Эмиль.

 -- Животное может украсть, но никогда не солжет, -- возразил Ламберг тоном премудрого Соломона, поднес зеркало к самому носу обезьяны и сказал:

 -- Если ты еще раз возьмешь его в руки, милейшая Квэкола, то три дня просидишь в своей клетке, и Эмиль тебя выпорет, запомни это!

 Обезьяна что-то проворчала.

 -- Ваша милость, да ведь она нас не понимает, -- заявил Эмиль, -- она только притворяется! Я могу вам доказать, что она вас не понимает.

 -- Все равно, -- кротко ответил Ламберг -- зато я ее понимаю.

 К счастью, обидчивый слуга вышел в эту минуту из комнаты; Франциска и Хадвигер уже не могли больше удерживаться от смеха.

 Мне иногда кажется, что Эмиль и Квэкола одно и то же лицо, -- сказала Франциска, -- я даже не знаю, кто из них человек, кто обезьяна.

 Дождь, шедший всю ночь, не прекращался. Дождевые канавки превратились в целые потоки, в которых бурлили водопады, и последние запоздалые дачники поспешно спасались бегством. Местечко опустело. Франциске захотелось цветов, и по приказанию Ламберга на виллу принесли целые корзины альпийских роз. Она почти весь день отдыхала; в пять часов Каэтан вернулся от графини Зевальд и стал передавать ей различные светские сплетни. Он нашел ее довольно веселой.

 -- Мне кажется, что весь мир замерз, -- сказала, она, -- зато мне самой не холодно; я зябну только тогда, когда я остаюсь одна. -- О князе она не спросила, и Каэтан не упомянул о нем. После обеда Борзати, удивленный обилием роз, сказал Франциске: -- Это, верно, история Джеронимо возбудила в тебе любовь к цветам.

 -- Но разве ты забыл, что в этом отношении я никогда не уступала Мексиканцам? -- отвечала она, -- -жалко только, что альпийские розы так слабо пахнут; хотя я могу переносить долго только один запах фиалок- Сегодня ночью во сне я все нюхала фиалки.

 -- Приятно! -- пробормотал Борзати.

 -- Кто из вас может выразить словами запах фиалки? -- продолжала молодая женщина.

 -- Ну, он сладкий, -- сказал Хадвигер, но Франциска с недовольным видом только покачала головой.

 Ламберг подумал немного: -- Их запах -- коварный, свежий, целомудренный запах земли, -- сказал он.

 -- Приблизительно верно, -- воскликнула Франциска.

 Борзати, следивший за явным выражением ревности на лице Хадвигера, рассмеялся и сказал:

 -- Сегодня ночью я видел во сне Хадвигера. Я будто бы ехал с ним в Сибирь; мы заблудились в степи и потеряли друг друга из вида; потом я нашел его в харчевне; спрашиваю: "а почему у него такой мрачный несчастный вид?" Он отвечает с своей обычной ворчливостью: "у каждого человека свои три зайца". Я очень удивился такому изречению, а пока я его обдумывал, около меня очутился Ламберг, проницательно посмотрел на Хадвигера и торжественно и громко сказал: "Это вы должны мне доказать". Хадвигер равнодушно пожал плечами и отвечал: "К сожалению, что именно так!" У меня, впрочем, только один заяц, два другие -- у русского царя. Тут я проснулся.

 - -- До чего божественно парадоксальны сны, -- произнес Каэтан, когда стих общий смех, -- хотя с какой-нибудь стороны они все-таки соприкасаются с истиной. Когда мы видим во сне знакомого человека, то часто, благодаря одному слову или жесту, перед нами обнажается его духовный остов. Кроме -снов, этим даром обладает один Шекспир... Но три зайца -- прелестно! Вы здорово отличились, Генрих! -- заключил он, 'поощрительно похлопывая Хадвигера по плечу.

 Тот сконфуженно усмехнулся.

 -- На днях я видел вот какой сон, -- снова начал Борзати, -- будто я лежу в комнате над громадной наковальней; слышу и чувствую удары молота, слышу и чувствую их, как угрозу. Вдруг раздается пронзительный крик: "помогите! помогите!" Вносят девушку с раздробленными членами; я не вижу ни ее, ни людей, принесших ее, но знаю, что она умерла, и вдруг мною овладевает чувственная, захватывающая дыхание страсть. Тогда мне начинает казаться, что она оживает, в то же время комната раздается, расступается, как воздушный шар, наполняемый газом. Я хочу заговорить с девушкой, встаю и закрываю поочередно все двери. Но количество дверей все увеличивается и, когда я закрываю одну, то другая сама собой открывается. Я готов плакать от нетерпения; вдруг какая-то женская фигура крепко обнимает меня, но я с отвращением узнаю в ней не женщину, а юношу, который смотрит на меня развращенным взором.

 -- А я видела во сне конец мира, -- сказала Франциска. -- Все небо было в огне; громадная толпа людей, среди которых была и я, толпилась в узкой улице, стремясь к великолепной бронзовой двери большого здания из темно-коричневого мрамора. Я удивилась, что людей, казалось, побуждал не страх, а любопытство, и они терпеливо ждали, пока откроется бронзовая дверь, хотя сверху на них падали раскаленные камни. Я спросила: "почему никто не входит туда?" На это один из элегантных господ вежливо ответил мне: "дверь откроют ровно в двенадцать часов, а теперь только без пяти минут двенадцать".

 -- Это чувство удивления очень характерно для снов, -- сказал Ламберг. -- Удивление, страх и нетерпение, -- особенно нетерпение, нетерпение, это -- сладострастие.

 -- Я как-то видел во сне, -- начал в свою очередь Каэтан, -- что я гуляю с любимой женщиной по дороге, огражденной с обеих сторон высокими стенами. Вдруг на встречу несется целый табун белых и гнедых лошадей, прекрасных и легких, как бабочки. Они явно несутся по воздуху, потом останавливаются и повертывают обратно. Я говорю женщине: "эти лошади -- наши завороженные страсти; посмотри, как грустно они на нас смотрят". Вдруг на нас несется прямыми прыжками зверь, нечто среднее между пресмыкающимся и догом, -- здоровенный, желтый, жирный, отвратительно-злобный.. В эту минуту возвращаются две лошади; одна белая, другая гнедая, с гордым ржанием несутся -- со сказочной быстротой и почти рядом -- и преграждают дорогу чудовищу; они заставляют его остановиться и в прелестной, классической позе упираются с двух сторон головами в его шею, но я знаю, что через секунду моя голова будет откушена чудовищем. Я думаю о том, что мне надо сделать, чтобы поступить по-рыцарски, и ясно сознаю, что моей любви к этой женщине пришел конец, потому что она считает совершенно естественным, чтобы я пожертвовал для нее своею жизнью. И сердце мое наполняется такой горечью, что я просыпаюсь.

 -- Я также видел во сне женщину, -- снова начал Борзати, -- она прекрасна, но руки у нее -- -из терракоты. Я спрашиваю ее: "почему у тебя руки из терракоты?" Она отвечает: "в этом виноваты твои братья". Я уверяю ее, что никаких братьев у меня нет, но она называет меня за это клятвопреступным расточителем, и эти слова так поражают меня, что я сразу седею, -- я ясно вижу самого себя откуда-то со стороны. Она ведет меня по какой-то дороге, и мы подходим к зеркалу. "Это твой старший брат", -- говорит она. -- "Нет, это я сам", -- возражаю я. Она смеется, мы проходим сквозь зеркало и попадаем в многочисленное собрание. "Вот и другие твои братья", -- говорит женщина, и я замечаю, что все они похожи на меня. Но среди них я испытываю тягостное чувство одиночества; мне начинает казаться, что я сам -- невидим, а когда я проснулся, моим первым инстинктивным движением было снять со стены зеркало и посмотреться.

 -- Мне снился однажды ландшафт, -- сказал Георг Винценц, -- багряно-красный ландшафт с серым, как море, небом; каменистая дорога пересекала его посредине, поднимаясь на недосягаемую высоту и теряясь вдали между голубыми ледниками. Проснувшись, я не верил, что это был только сон; мне казалось, что этот ландшафт -- какое-то переживание, связанное с моей судьбой. Я стал искать связи между этим сном и тем, что я переживал до него, и не мог сообразить, почему я все это ясно понял только после моего сна. Я сам себя не понимал и до такой степени перестал доверять своим ощущениям, что чуть не сошел с ума.

 - -- Один из моих пациентов, -- сказал Борзати, -- доказал мне недавно, как удивительно сны характеризуют людей. Этот господин -- человек очень ограниченный, скупой, очень любопытный. Он видел во сне, будто пошел в театр, хотя ему было бы довольно трудно решиться истратить деньги на билет. Он садится на свое место, но сидящая перед ним колоссального вида дама мешает ему видеть сцену; он идет на другое место, но перед ним вырастает колонна. В театрах, которые мы видим во сне, зрителям, очевидно, предоставляется неограниченная свобода передвижения; при том сами здания, по-видимому, очень высоки, вроде "небоскребов". Человек, о котором я вам рассказываю, лезет в четвертый, пятый, шестой этаж, но его нигде не пропускают! Покажу же я им, думает он, -- что меня не так-то легко провести и что со мной шутки плохи". Идет в кассу, покупает ложу, входит в нее, сияя от радости, но все время беспокоясь, не обсчитал ли его кассир сдачей. Но в тот момент, как он собирался наконец насладиться спектаклем, -- занавес падает, представление кончилось. Его досада на даром потраченные во сне деньги была прямо восхитительна. Глубокий смысл имеет еще и то обстоятельство, что он, такой любопытный, так и не видел спектакля.

 -- Бывают переживания, очень похожие на сны, -- сказал Каэтан. -- Несколько лет назад я провел чрезвычайно утомительную зиму: беспрестанно бывал в обществе и приобрел множество разнообразных знакомств. Я страшно устал от бесконечных разговоров и в начале лета уехал в горы. Местечко было довольно уединенное, но я и там встретил знакомых, а так как я 'раздражался уже от одного звука человеческого голоса, то и решил попутешествовать несколько дней пешком по горам. Я отправился в путь в лунную ночь и несколько часов шел среди полной ночной тишины. На востоке начинало светать, когда передо мною открылась вершина горы, но я уже издали заметил целую группу людей, силуэты которых вырисовывались на розовевшем небе. Мне мучительно не хотелось слышать неизбежную болтовню; хотелось наслаждаться полным уединением, и я решил как можно быстрее пройти мимо них; свернуть же с узкой тропинки в сторону было совершенно невозможно. Подойдя ближе, я увидел оживленные жесты, блестящие глаза, возбужденные лица, но не услыхал ни звука; мне стало страшно: мне показалось, что мой гнев, моя ненависть лишили их способности речи... Это были глухонемые!

 -- Да, в этом есть что-то фантастическое, -- подтвердил Ламберг, -- но такова большая часть того, что случается вообще на свете; по крайней мере, -- я такого мнения. Чем рельефнее и ярче представляются люди и предметы, не входящие в круг моего опыта, тем ближе подходят они к сновидениям. Я знал женщину, которая говорила о своих снах так убежденно, как мы говорим о своих впечатлениях от какой-нибудь прогулки или обозрения музея. Мы не чувствуем потребности помнить наши сны, а между тем человек полон ими; то, что принято называть душой, может быть, лишь игра сновидений, и чем человек духовнее, тем тоньше преграда, отделяющая его от сновидений. Образы, краски, ход действия не играют в сновидениях большой роли. Самый властный, самый глубокий по содержанию сон -- все же лишь хаос; черный, глубокий поток, стремящийся через недра нашей бессознательности.

 -- Красиво сказано, и я не отрицаю справедливости этого замечания, -- сказал Каэтан. -- То, что вы сказали о фантастичности мировых явлений, также кажется мне верным. Вспоминаю при этом рассказ одного английского дипломата о том, как китайская императрица, после восстания, потрясшего могущество династии и разделившего страну на губившие ее партии, встретилась со своим сыном, чтобы примириться с ним. Эта картина неизгладимо запечатлелась в моей памяти, и когда я ее вспоминаю, она мне кажется сном, который нельзя забыть. Мать и сын входят разными дверями в залу дворца; оба отравлены утром ядом, подмешанным в чай, но ни тот, ни другая этого не подозревают. Мать велела отравить сына, сын велел отравить мать, и они сделали это лишь по настоянию царедворцев, потому-то существующий между матерью и сыном раздор грозит опасностью монархии и всему государственному строю. Они встретились; юный император преисполнен почтения к императрице-матери; оба измучены борьбой, и теперь им довольно одного взгляда, чтобы в их сердцах воскресло, может-быть, еще ни разу не высказанное человеческое чувство, побеждающее и неприязнь, и честолюбие, и зависть, и клевету. Они не говорят ни слева, они только смотрят друг на друга, как будто между ними лежит пропасть постепенно 'суживающаяся. Им кажется, что из холодной шумной придворной жизни они внезапно попали в тишину, согревшую их кровь, но на их лицах все же отражается страх, потому-то властитель Китая -- самое одинокое существо во всем мире. Потом молодой император склоняется до земли, но уже не в состоянии подняться, -- так внезапно и сильно начинает действовать яд. Императрица-мать опускается на колени рядом с сыном -- она тоже испытывает сильнейшие физические страдания. Она обнимает юношу, она разражается рыданиями; он, также рыдая, держит ее в объятиях, пока оба не умирают.

 -- Безусловно художественная сцена и напоминает миф, -- заметил Борзати. -- Я уверен, что к ней приложил руку более могучий гений, чем действительность.

 -- Да разве действительность не превосходит всякий вымысел! -- воскликнула Франциска.

 -- Разумеется, но воспроизвести ее невозможно, она почти неуловима, а когда ей приписывают известный смысл или значение, она становится уже историей или поэзией.

 Франциска, боявшаяся, что разговор примет характер банальной теории, спросила, не имеют ли влияния на сновидения загадочные случаи двойственного существования человека.

 -- У меня была товарка, -- сказала она, -- еще молодая женщина и совсем не сумасбродка. Она жила у родителей, но каждый месяц пропадала дня на три, на четыре, неизвестно -- куда, удивительно ловко избегая всяких наблюдений и выслеживаний; расспрашивать же ее никто не решался, потому-то тогда она впадала в летаргию, из которой ее целыми часами не могли вывести. Наконец выяснилось, что в эти таинственные дни она исчезала, подобно Мелузине, отправляясь в один из самых бедных кварталов города, брала у одной содержательницы ночлежного дома рваное и грязное платье и больного грудного ребенка и становилась у церковных дверей просить милостыню. Если вечером она приносила мало денег, -- ее колотили. Прожив таким образом несколько дней, она словно просыпалась от сна, возвращалась к родителям и совершенно забывала, как провела эти дни.

 -- Это напоминает мне не такую трагичную, но все же удивительную историю со стариком Зинценхеймом, -- заметил Ламберг. -- Коммерсант Зинценхейм, состарившись, передал свое торговое дело племяннику. Получаемый доход позволял ему жить вполне прилично. Он всегда стремился в душе к благородному образу жизни и теперь, на покое, хотел осуществить свои мечты. Он одевался, как светский человек, а его худая, довольно видная фигура и несколько высокомерная холодность, которую он сумел усвоить, помогали ему казаться действительно светским человеком. Он скоро приобрел несколько аристократических знакомств, но -- он был еврей, поэтому доступ в высший свет для него был закрыт. Нашлась, однако, какая-то старая ханжа-графиня, которая уничтожила это препятствие, обратив его в христианство, и проливала слезы радости, видя его по воскресеньям в церкви. Скоро выяснилось все неудобство его положения: материальные средства не позволяли ему постоянно жить, согласно требованиям круга, в котором он был только пришельцем. Он отлично умел считать, а так-как он был врагом всякого рода темных финансовых предприятий, то решил разделить свою жизнь на две части. Первые шесть месяцев в году оп жил в мансарде на окраине предместья, сам готовил себе пищу и выходил из дома только вечером, чтоб поесть чего-нибудь горячего в жалком трактире. Чтоб его не узнали, он отпускал себе бороду, одевался в поношенное платье, ходил, спотыкаясь, с самым смиренным видом. Ожидание будущего блеска, стремление к своему аристократическому "я" придавало ему необходимое мужество. Первого июля начиналось перерождение. Он брился, выдвигал из угла два чемодана, одевался в дорогое платье и в прекрасном расположении духа ехал в элегантный отель, где он жил настоящим барином, снова появляясь в театрах и на скачках, ездил в дорогие курорты и рассказывал всем, кто хотел его слушать, о событиях в Биаррице, Ривьере и в Египте, где он побывал, по его словам, за последние шесть месяцев. В мансарде у него хранился запас географических сведений, начиная от Мадрида до Лондона и Петербурга, и изучение их оказывалось поучительнее самой действительности. Так прошло много лет, но однажды, в период своего нищенства, он серьезно заболел' Его охватил ужас при одной мысли, что он может умереть в этой искусственной бедности. Собрав всю силу воли, он еще раз подвергся полному превращению, переселился в свой отель, нанял отдельного слугу и сиделку и разослал своим предполагаемым друзьям письма с просьбой навестить его. Но кроме доктора, которому он заплатил за визит, и разорившегося жуира, которому он от времени до времени помогал подновлять его благородный герб, никто не навестил его. Старая графиня, так усердно заботившаяся о спасении его души, явилась лишь не задолго до его смерти и привела с собою внука, только-что конфирмовавшегося, плутоватого четырнадцатилетнего мальчика, которого после конфирмации считала необыкновенно чистым, и была убеждена в спасительной силе его молитвы за душу прежнего иудея.

 -- Он был не дурак, -- сказал Борзати, -- и все это- правдоподобно. Я знал некоего барона Рюмлинга, восьмидесятилетнего старика из обедневшего рода, жившего в очень стесненных обстоятельствах. Самой драгоценной вещью была для него лакейская ливрея, которую он берег, как реликвию и одевал два раза в год; в начале осени и в конце весны, чтобы, в качестве собственного лакея, разносить в знатные дома свои же собственные визитные карточки.

 Поговорили еще о подобных же чудачествах, и Каэтан рассказал случай из жизни вдовы, графини Сирали, владелицы замка Тариан. Графиня была женщиной строгой нравственности, и все ее служанки обязаны были клятвенно обещать, что никогда не согласятся на любовную связь. Насколько снисходительно и матерински-заботливо относилась она к тем, кто подчинялся ее строгим нравственным требованиям, настолько она бывала безжалостна к провинившимся и однажды заперла на три недели в подземелье провинившуюся девушку.

 И это случилось не сто лет назад, а всего год или два. Однажды она решила побаловать своих девушек, съездить с ними в столицу и сводить их там в театр. В одно прекрасное воскресное утро они приехали в город, и величественная графиня с решительным видом замаршировала по улицам, к удивлению всей публики, во главе целой дюжины хорошеньких, одетых по-праздничному девушек. Как наседка за цыплятами, следила она, чтоб все шли вместе, не удаляясь ни на шаг в сторону. Они сели обедать в саду одного ресторана, и графиня только и делала, что отвечала уничтожающими и грозными взглядами на навязчивое разглядывание и молодых, и стариков. Вдруг к ее столу подошел полицейский и спросил, что она собирается делать со всеми этими девушками. Графиня вспылила и грубо отказалась назвать свое имя; полицейский оказался на высоте своего призвания, и взбешенная графиня принуждена была последовать за ним в полицейское управление. За ней пошли все ее служанки и целая толпа праздного народа. Графиня приказала девушкам ждать ее, но прошло много времени, прежде чем явился высший полицейский чин, которому предстояло разобрать все это дело. Он хладнокровно объявил графине, что ее подозревают в торговле живым товаром. -- "Я -- графиня Сирали!" -- закричала разгневанная женщина. Чиновник пожал плечами и сказал, что это надо еще доказать. -- "Доказать?" -- зарычала графиня, все феодальные инстинкты которой поднялись на дыбы, -- "Да я тебе горло перегрызу, вздорный ты плут! Разве мои слова не доказательство?" -- "Нет, сударыня", -- был спокойный ответ. Наконец, она настолько усмирилась, что вызвала своего двоюродного брата, довольно высокопоставленного военного, который удостоверил ее личность, после чего пышущую местью женщину отпустили с тысячью лицемерных извинений. Дожидавшиеся ее девушки скоро соскучились и, думая, что графиня на всю ночь останется в полицейском бюро, отправились в какой-то танцкласс, чтобы предаться греховным удовольствиям, свойственным молодости. При этом все случилось именно так, как должно было случиться: стояла весна, вдали от бдительных глаз графини монастырские соображения не имели силы, -- и непоправимое свершилось. Графиня до самого вечера безуспешно разыскивала своих пропавших питомиц, а потом уехала в замок в самом мрачном настроении Духа; через несколько дней явились в замок и сокрушенные беглянки с угрызениями совести и -- лживыми оправданиями. Они были очень бледны и утомлены, -- от непривычного грохота езды по мостовой в городе, как они говорили. Некоторые из них долго оставались бледными и утомленными, хотя явно толстели целых девять месяцев, а замок Тариан обогатился четырьмя или пятью новыми обитателями. Графиня захворала нервным расстройством и для укрепления нервов должна была отправиться на морские купанья.

 -- Я этого ожидал и потому несколько разочаровался, -- сказал Ламберг. -- Действительность обыкновенно или на одну йоту отстает, или на одну йоту превосходит наши ожидания. Если же уравнение сходится, то это очень приятно с математической точки зрения, но в отношении жизненных явлений несколько озадачивает.

 -- Я тут ни при чем, Георг, -- все произошло именно так. Вы хорошо сделали бы, не стремясь излишне заострять того, что и без того остро, и оставляя тупое тупым, -- прибавил он с легкой досадой.

 -- Вы, пожалуй, жаждете моей смерти? -- спросил Ламберг с обезоруживающей веселостью.

 -- Георг хочет пристыдить нас, вмешалась Франциска, -- он презирает все банальное и хочет вернуться в область сновидений.

 -- Он возвестит нам высшую непреложность чудес и магии, -- сказал Каэтан слегка вызывающим тоном, -- он любит возвращаться к давно прошедшим временам, и я беру на себя смелость сравнить его с фехтовальщиком, которому стало тесно действовать оружием только в четырех стенах фехтовальной залы. Ведь это подходящее сравнение, не правда ли?

 -- Расскажи нам о каком-нибудь чуде, Георг! -- воскликнула Франциска.

 Ламберг засмеялся. -- Это мило: вы разрезали нить, а я должен связать ее. И как вас удовлетворишь, если вы ставите такие требования. Рассказать о чуде? Хорошо, пусть так! Я расскажу вам о чуде.

* * *

 В царствование сыновей Константина Великого язычество в Римской империи искоренялось всеми силами, особенно в Сирии и Малой Азии. В это время в городе Эпифании жил юноша по имени Харитоний. Он был совершенно одинок: когда он был еще ребенком, его отец, мать и трое братьев были убиты во время стычки с христианами. Один назаретский пресвитер спас его и окрестил; когда Харитоний вырос, его душа начала стремиться к богам его предков, и соблюдая все внешние правила навязанной ему религии, он в тайне горько скорбел о разрушении и осквернении языческих храмов. То, что он чувствовал к христианской религии, нельзя было назвать ненавистью; он не был ни героем, ни воином; в нем не было фанатизма, не было и проповеднического дара; это был простой человек, красивый, как Аполлон, он отличался от других только тем, что душа его всеми своими фибрами сливалась с глубочайшими тайниками природы. Ветер говорил с ним человеческим языком; вода была живым существом, дерево -- созданием, способным чувствовать: ночь имела для него определенный образ, и то, что в предыдущие тысячелетия вдохновляло гениальными образами фантазию его предков -- пастухов и поэтов, -- для него существовало в действительности, жило в каждом растении, в цветах и облаках. Его любимым местопребыванием была кипарисовая роща, в которой стоял Апамейский храм. Тысячи хрустально прозрачных ручейков, сбегая с соседних гор, поддерживали вокруг храма яркую зелень трав и освежали воздух, а Кастальский источник Дафны исстари славился пророчествами, не уступавшими непогрешимым предсказаниям Дельфийского оракула [Не совсем верно: Кастальский ключ был только на Парнасе -- Прим. перев.]. Этот храм, давно запущенный и разграбленный, был одним из великолепнейших произведений жизнерадостного греческого творчества; несмотря на свою величину, стройный и с очаровательной легкой гармонией форм, он казался живым, благодаря всеобъемлющей фантазии и творческой силе, которые могли превращать каменные глыбы в живые организмы. Однажды в Апамею пришла из Антиохии толпа монахов, -- более пятисот человек. Их предводитель, брат Симеон, в своих пламенных речах побуждал их разрушить знаменитый храм и сравнять его с землею. Монахи были религиозные мечтатели-фанатики, все честолюбивые помыслы которых направлены были к тому, чтобы вернуть человека к звериному состоянию, они умерщвляли свое тело тяжестью вериг и крестов, заглушали в себе всякое чувство фантастическими образами и картинами, населяя окружающий мир невидимыми врагами, коварными демонами. Робко смотрели они на сверкающие мраморные колонны, в капителях которых нежно щебетали испуганные птички. Архитравы и фризы смотрели сверху вниз, как гигантское чело, обвеянное тенью Олимпийского гнева; желоба между метопами походили на гневные морщины на этом челе, а тонувшая в вечерних сумерках статуя в портике, казалось, с презрением взирала на эту толпу изголодавшихся, бледных, полунагих людей с ввалившимися глазами. После короткого совещания они развели в притворе огонь; деревянные стропила крыши и все, что могло служить пищей огню, сгорело за ночь, на утро мрамор колонн и завитки капителей почернели от дыма, но все здание по-прежнему стояло в своем торжествующем величии. Монахи разрубили и разрушили все статуи, все сосуды для жертвоприношений, все украшения; потом срубили несколько кипарисов и, пользуясь ими, как таранами, пытались повалить шестьдесят четыре колонны, но ни одна колонна даже не пошатнулась; напрасны были их страшные усилия, их проклятия и молитвы: они походили на крыс, вздумавших разрушить крепость. Ночью Харитоний пришел к храму со своею флейтой. Рыбакам он сказал, чтобы они в эту ночь оставались дома, так как им грозит верная гибель, если они выйдут в море. Сперва над ним посмеялись, но пророческая страстность его слов заставила их все-таки послушаться его предостережения.

 Харитоний еще издали услышал крики монахов и грохот их стенобитных орудий. Его душа уже несколько дней томилась неясным страхом; он не спал ночей и чувствовал, что в недрах земли бродят какие-то таинственные силы. Теперь, когда он подходил к храму, ему казалось, что он может покорить эти силы, что они ждут только его слова, только проявления его воли, и это сознание приводило его в восторг, возбуждая в нем уверенность, что боги даровали ему сверхъестественную силу, чтобы положить конец этому новому миру, находящему наслаждение в страдании.

 -- Как некогда Прометей похитил с неба огонь и сообщил его людям, так я снова возращу его вам, о боги! -- молился он, дрожа под властью смутно ощущаемых сил, как бы наполнивших все пространство между землей и небом; ни один лист на дереве, ни одна травка на земле не шевелились; ни одного облачка не было видно на небе. Монахи также притихли и стояли вокруг храма, угрюмо потупившись. Харитоний неслышно приблизился к колонам; он знал, что одна из них полая, знал также, как ее найти. Приподняв одну из плит, он исчез под полом, потом поднялся по лестнице, проведенной внутри колонны, добрался до отверстия, незаметного снаружи и служившего отдушиной, и заиграл на своей флейте. Монахи, из которых многие уже спали, встали, прислушиваясь к этим чарующим, грустным звукам. Они не могли понять, откуда они лились; толпа все увеличивалась, все крестились; многие плакали и падали на колени... Вдруг темнота сменилась глубоким мраком, небесный свод как бы разверзся, колонны поколебались. Страшный крик вырвался из сотен грудей; один за другим посыпались камни, целые глыбы с грохотом падали вниз, и море обломков погребло под собою всех тех, кто пришел уничтожить этот храм ради Распятого.

 Целые столетия не ступала нога человеческая на эти развалины и на много верст кругом вся местность считалась заколдованной. Путники, проходившие ночью вблизи этого места, слышали звуки флейты, подобные тихой мелодичной жалобе, несшейся со стороны развалин; они пугали людей, но в то же время загадочной силой привлекали животных: волков, шакалов, антилоп и диких кошек. Обломки рухнувших колонн покрылись такой пышной растительностью, какой никогда и нигде не видывал глаз человеческий: там во всякое время года цветут розы, и в таком изобилии, что из-под них совершенно не видно мрамора; если же кто-либо хотел освободить этот мрамор из-под цветов, то только царапал себе руки об острые шипы.

* * *

 -- Красивая сказка, -- сказал Каэтан, -- и самое красивое в ней -- розы, все скрывающие под собою. История, впрочем, не чужда духу того мира, в котором полководец мог приказать солнцу остановиться...

 -- И луне не двигаться, -- подсказал Ламберг.

 -- А мне эти чудеса решительно ничего не говорят, -- заговорил Борзати, -- они кажутся мне грубым вымыслом сравнительно с чудесами, которые мы видим ежедневно. Естественность остается всегда величайшим чудом. Один естествоиспытатель рассказывал мне, что в Австралии ему сильно докучали муравьи, которые грозили совершенно истребить его драгоценные препараты. Он не нашел лучшего средства избавиться от них, как положить в муравейник ближайший к его стоянке кусочек цианистого кали, и был убежден, что все муравьи погибнут. И что же он увидел на следующее утро? Ядовитый минерал, по своей величине во столько же раз превосходивший муравья, как греческий храм -- монаха, лежал в нескольких метрах от муравейника, а дорога к нему вся была усыпана сотнями тысяч муравьиных трупов. Насекомые пользовались трупами своих товарищей в качестве бастиона, чтобы все дальше откатывать кусок минерала, и бесконечное количество их принесло себя в жертву, чтобы спасти свое государство. Вот это действительно кажется мне непостижимым чудом!

 -- Не будем педантично привязываться к словам, -- отвечал Каэтан. -- Вез чудес и поклонения им не может существовать глубоко чувствующая душа. Вы говорите о действительной, осязательной жизни, основанной на опыте? В таком случае я укажу на галлюцинации и на те явления, которые как бы подтверждают наше уже раз бывшее существование. Однажды -- это было раннею весною -- я вернулся домой ночью: клавиатура открытого рояля усмехалась мне, словно большой оскалившийся мертвый череп. Мне было грустно, потому что воздух был тепел и полон каких-то предчувствий, а я провел несколько бесполезных часов в скучном обществе. Вдруг я совершенно явственно увидел рыцаря Кунца фон-дер Розен, переплывающего в темноте крепостной ров в Брюгге, и сорок лебедей, заставляющих его вернуться. Такие случаи возбуждают, опьяняют меня; я начинаю понимать поэтов, начинаю понимать все, что до сих пор было чуждо моему духу, но сливалось с ним через посредство поэзии и видений. Я думаю, что каждый из нас переживал подобные часы, когда мы как бы растворяемся в том, что совершается вокруг нас; когда сознание стремится перейти границы, определенные ей природой.

 Борзати встал и начал задумчиво прохаживаться по комнате.

 -- Ваши слова напоминают мне одну очень странную историю, которую я' намерен рассказать, -- сказал он, останавливаясь. -- В ней говорится о поэтах, о том, что привязывает их к жизни, и что с нею разъединяет, и о том, что в исполнении некоторых наших желаний судьба бывает необыкновенно щедра, и что в нашем социальном мире встречаются такие совпадения, которые только тогда становятся вероятными, когда уже обратились в действительность. Вам, вероятно, известно, что мои родители родом из Франции. Моему отцу как-то раз захотелось повидать свою родину, и он взял меня с собой; я был тогда еще юношей. Мы поднялись по Майну до Вюрцбурга, и в Плассенбурге я узнал, что во времена маркграфов один из наших предков был там архивариусом. Когда эта область была присоединена к Баварии, цитадель была преобразована в исправительное заведение, пользовавшееся довольно сомнительной репутацией.

 -- Минутку терпения! -- воскликнул Ламберг, -- прежде чем вы начнете рассказывать, пусть Эмиль разведет огонь, Франциска зябнет.

 Уставляя дрова в камине, Эмиль успел рассказать, что крестьяне, живущие на берегу Трауна, очень опасаются, что вода прорвет плотину, а если дождь не перестанет, можно ожидать еще больших бедствий. Один дом на откосе близ мельницы у?ке смыт волнами.

 Затем Борзати начал свой рассказ.

Предыдущая главаГлава 7 из 16Следующая глава