Малаволья было старинное крестьянское семейство в Трецце, в Сицилии. Все Малаволья испокон века были добрыми людьми и смелыми рыбаками. По настоящему в приходской книге они были записаны под фамилией Тоскано, но это ничего не значило, потому что с тех пор, как свет стоит, и в Трецце, и в окрестных селениях их знали всегда под прозвищем Малаволья. В их семье из рода в род, от отца к сыну, переходили добрые лодки на море и прочные домики на твердой земле. Нынче в Трецце изо всего этого рода оставалась только семья деда Нтони, жившая в своем домике и обладавшая большой лодкой, покоившейся на отмели, у самого каменного бассейна, в котором трецские бабы полоскали обыкновенно белье. Эту лодку звали "Провиденца". Житейские бури, рассеявшие в разные стороны других Малаволья, не нанесли большого вреда ни этому домику, ни лодке, покоившейся у бассейна; и дедушка Нтони имел привычку объяснять это чудо, показывая свой здоровый кулак, словно вырубленный из орешины, и приговаривая: "рука только тогда хозяйка весла, когда все ее пять пальцев один другому помогают, когда большой палец работает как большак, а мизинец не забывает, что он мизинец".
И в самом деле, семья деда Нтони была похожа на руку с такими пальцами. Прежде всего он сам -- большой палец -- заказывал и праздники, и работу; потом его сын Севастьян, которого звали Севастьянище, потому что он был высок и широк, как святой Христофор, написанный на дверях рыночной часовни; однако, как ни был он высок и широк, он только покорно слушался команды и не подумал бы носа себе высморкать, если бы отец не сказал ему: "высморкайся"; он и женился на "Марусе Длинной" потому, что ему было сказано: "женись на ней". "Длинная", милая женщина, ткала, солила рыбу и родила детей, как подобает домовитой бабе. Потом шли внуки, дети Севастьяна, по старшинству. Старший Нтони, крупный двадцатилетний парень, которому иногда доставалась здоровая волосяная трепка от деда; потом Лука, у которого "рассуждение было как у большого" -- по словам дяди; Мэна (Филомена), по прозванию св. Агафия, потому что она всегда сидела за пяльцами или кроснами; Алеша, маленький сопляк еще, зато весь в деда, и Лия (Розалия), покуда ни рыба, ни мясо. По воскресеньям, когда они входили в церковь один за другим, казалось, что идет процессия.
Их дом процветал, и дедушка Нтони слыл за железного человека. Его до того уважали, что треццяне непременно выбрали бы его в общинные советники, если бы этому не воспротивился дон Сильвестро, секретарь общинного управления, который считал себя человеком проницательным и утверждал, что дед Нтони -- подгнивший хвостик старых порядков, реакционер, преданный бурбонам, заговорщик, добивающийся возвращения Франческолло Бурбона, короля Франциска II, дабы деспотствовать во всей общине, как деспотствует доселе в своей семье.
На самом деле, дедушка Нтони не думал о Франческолло и не видывал его никогда в глаза, а думал только о своем доме, да приговаривал: у кого дом на плечах, тому и хочется, да не спится, потому что кто приказывает, тот и отчет должен давать.
В декабре I863 года, Нтони, старшего внука, потребовали в рекрутское присутствие, дабы завербовать в матросы. Дедушка Нтони обегал тогда всех местных тузов, которые могли, по его мнению, ему помочь. Но дон Джиан-Мариа, благочинный священник, отвечал ему, что, дескать, это прекрасно, что это-то и есть плоды сатанинской революции, что это поделом: зачем навязывали на колокольню трехцветные тряпки. А дон Франко, аптекарь, он же и сельский лекарь, смеялся в свою большую бороду, потирал руки и клялся, что если бы народ догадался сколотиться немножко республикой, так все бы эти налоги, все бы эти наборы к черту полетели, солдат бы не было, а когда случилась бы война, то все могли бы сделаться солдатами. Выслушав это, дедушка Нтони упрашивал и умаливал дона Франко, нельзя ли поскорее, прежде чем заберут Нтони в солдаты, сделать эту республику, -- словно она была в кармане дона Франко. Аптекарь даже рассердился. А присутствовавший при этом дон Сильвестро, общинный секретарь, чуть себе челюсти от хохота не своротил и заметил, что если бы малая-толика из кармана дедушки Нтони могла незаметно скользнуть в карманы некоторых особ, ему, общинному секретарю, хорошо известных, то эти особы могли бы найти серьезные телесные недостатки у Нтони младшего. Но, к сожалению, парень был так добросовестно скроен и сшит, что, увидав его в присутствии, доктор нашел в нем единственный недостаток: ножищи такие крепкие, что их с места не своротишь. Оказалось, однако, что колоннообразные ножищи крепче чем жидкие могут стоять на палубе броненосца в ненастную погоду, и поэтому, не попросив даже позволения у Нтони, его забрали в матросы. Длинная Маруся, когда рекрут вели из присутствия в казарму, бежала запыхавшись рядом с сыном и все наказывала ему постоянно носить на груди образок Богоматери и посылать домой вести всякий раз, когда будет оказия, -- например, если кто из знакомых из села в городе; встретится и в Треццу поедет; а там, после, она обещала, и деньжат на письма посылать будут.
Дед ничего не говорил: у него словно что застряло в горле, и даже избегал глядеть на невестку, как будто сердился на нее. Так они из города в Треццу вернулись молча, с опущенными головами. Севастьян, который оставался дома, поспешил пораньше после ловли убрать свою лодку "Провиденцу" и вышел за село на большую дорогу навстречу. Увидав их такими унылыми, безмолвными, с сапогами в руках, Севастьян тоже не мог речь завести и молча вернулся вместе с ними домой. "Длинная" же забралась в кухню сейчас-же, словно ей было необходимо поскорее остаться с глазу на глаз со своими старыми горшками. А дедушка Нтони посоветовал сыну:
-- Ты бы сходил к ней, поразговорил бы ее маленько, беднягу. Я уж не могу.
На другой день все вернулись опять в город на станцию железной дороги, чтобы видеть, как пройдет поезд с рекрутами в Мессину, и прождали целый час за забором в тискавшей их со всех сторон толпе. Наконец подкатил поезд; из окон выглядывали молодые парни, как быки, когда их везут на ярмарку. Песни, хохот, шум, суета -- точно праздник всех святых, и в этой гулкой суете забывалась даже сосавшая сердце тоска.
-- Прощай, Нтони!
-- Прощай, мама!
-- Не забудь, смотри! Не забудь, дитятко, что я-то наказывала.
И поезд ушел, свистя и стуча, заглушая и песни, и "прощай". И когда любопытные разошлись, остались только несколько женщин да стариков; они оперлись на забор и сами не знали, зачем они тут остались. Но и они разбрелись мало-помалу. Дедушка Нтони догадался, что у невестки пересохло во рту, и угостил ее водой с лимоном на полкопейки.
Две кумушки-соседки, Венера и Зуппида, утешали Длинную:
-- Уж теперь ты сердце-то успокой, потому на пять лет надо считать так, как будто сынок помер; и не думай ты больше о нем.
А в семье, тем не менее, продолжали думать о Нтони. На стол станет накрывать Длинная -- ей попадется чашка, из которой хлебал Нтони; парус закрепить на море -- никто такого узла, как Нтони, не сумеет сделать; либо бечевку перевить -- они у него как струны выходили. "Вот-бы тут Нтони пригодился!" восклицал дед: "вы думаете, у меня руки-то как у парня? Ой-ой, не то!"
А мать, постукивая челном по своему тканью -- раз, два, три -- думала о другом стуке; "бум, бум, бум", о стуке машины, которая у нее унесла сына.
-- А и то, начнет иногда утешать дед, я ведь вот что вам скажу. Ведь оно послужить солдатом -- на пользу ему, парню-то. Потому он свои руки-то любил больше по воскресеньям, когда их можно было на прогулку выносить; а хлеб ими добывать не больно-то ему нравилось. А вот как поест в чужих-то местах горького-то хлебца, так своя похлебка дома вкуснее покажется.
Наконец, пришло первое письмо от Нтони из Неаполя и произвело в селе целую революцию. Он рассказывал, что попал в такое место, где женщины шелковыми юбками улицы подметают, и что около гавани есть театр, в котором живые люди полишинеля представляют, и что тоже там продаются такие сосиски, всего по полкопейки, которые дай Бог и господам есть, а главное -- что в этих местах без грошей никак жить невозможно, не то-что в Трецце, где, если не пойдешь в харчевню к Сантуцце, так и гроша-то не знаешь куда девать.
-- Надо ему грошей послать, -- бормотал дед Нтони, -- нечего делать. Пусть себе сосисок покупает. Обжора этакий! И откуда он этакой сластеной уродился, словно отец протопоп на крестинах ему вместо соли сахару в рот насыпал.
Нтони вскоре прислал свою карточку, и все девушки, собравшись у бассейна, ее рассматривали. Как есть живой, ноги на ковре, над годовой занавес, как над Богородицей в церкви написан. Красивый такой парень: гладкий, чистый, поди и матери родной не узнать бы его. И бедная Маруся ненасытно глядела и на ковер, и на занавес, и на колонку, на которую ее парень облокотился, и на богатое кресло, с которого он только как будто приподнялся, и благодарила Господа Бога и его святых угодников за то, что окружили они ее сыночка всеми этими драгоценностями. Мама поставила портрет в божницу к образам.
Потом Нтони, найдя услужливого грамотного товарища, написал еще письмо, иного содержания. Он отводил душу жалобами на скуку корабельного житья, на строгую дисциплину, на начальство, на жидкую рисовую похлебку и на узкие сапоги. Словом, написал такое письмо, которое, по мнению деда, не стоило истраченных на него денег. У Длинной что-то сердце защемило. Севастьян покачивал головой и утверждал, что кабы он письма писал, так все бы только об веселом, чтобы на дому больше смеху было...
На дому между тем дела шли туго. Года выдавались тяжелые. Рыба с рук стала идти плохо, и немудрено: крещеные словно у турок выучились, -- стали и в посты и в пятницу мясо жрать. Вдобавок, рук, оставшихся дома, не хватало на то чтобы управляться с лодкой. Надо было прихватывать поденщиков. Такие уж дела пошли; покуда парни дома хлеба больше едят, чем зарабатывают, -- их дома корми, а как только стали работниками -- так их в солдаты берут.
Потом надо было и о Мэне подумать; ей без малого семнадцать лет, и парни стали на нее оборачиваться и заглядываться, когда она к обедне ходила. Мужчина -- огонь, женщина -- светильня; придет дьявол и раздувать станет. О приданом надо было подумать. Поэтому работать на лодке требовалось не покладая ни рук, ни ног. И так как рыбная ловля приносила мало дохода, а лодке не следовало праздничать, то дедушка Нтони придумал для нее дело. А именно: взял у дяди Крочифоссо, по прозванью "Деревянный колокол", несколько пудов бобов в долг, с тем, чтобы перевезти их в Рипосту, где, по словам кума Чингиаленты, нагружался бобами корабль, отплывающий в Триест.
Правду сказать -- бобы были малую толику подмочены, но других в Трецце не было, а этот плут "Деревянный колокол" знал, что "Провиденца" даром только лежала на песке у бассейна и без всякой пользы ее и солнце сжигало, и вода съедала. Поэтому "Деревянный колокол" упрямился.
-- Ну, коли вам невыгодно, ну и пусть невыгодно, -- упирался торгуясь дядя Крочифоссо, а я ни денежки уступить не могу. По совести, ей-ей! Душу-то ведь мне тоже надо пред Бога представить.
И он поматывал большущей головой, которая и в самом деле походила на колокол.
Разговор происходил на паперти приходской церкви, в самый праздник Рождества Богородицы. Оно тогда в первое воскресенье сентября месяца приходилось. Народу со всех селений страсть сколько собралось. Был тут и кум Пиедипаппера; он вмешался в разговор с своими шуточками да прибауточками и помог обоим сторговаться: платить помесячно, а не вдруг; Нтони это легче, а, дядя Крочифоссо не мог не согласиться, потому что он такой уж человек был, что его можно было силой заставить головой одобрительно раскачивать у него был проклятый норов: он не умел никогда сказать "нет".
Когда Длинная, после ужина, собрала со стола и присела поболтать с домашними, ей объявили новость о задуманной спекуляции с бобами. Она так изумилась, что только рот раскрыла и ничего не могла сказать; точно эти пятьсот лир, которые надо было заплатить за бобы, всей своей тяжестью навалились ей на грудь и дыхание сперли. Но ведь у женщин сердце маленькое; дедушка Нтони растолковал ей, что если дело удастся, то и хлеб к зиме будет обеспечен, и у Мэны будут длинные золотые серьги. А Севастьян, прихватив поденщиком Менико, сына вдовы Локка, поедет на "Провиденце" в Рипосто, где живо сбудет товар. И в отсутствии-то он пробудет много-много что неделю. Севастьян ничего не сказал, только со свечки нагар пальцами снял, -- и дело было решено. У Маруси в душе было мрачно, но она молчала, потому что не ее дело. Она молча помогала приводить в порядок лодку и приготовляла все, что было нужно для дороги: свежий хлеб пекла, наливала оливковое масло в глиняные кубышки, лук нанизывала, чинила старый меховой кафтан и проч.
Мужчинам весь следующий день пришлось биться с этим ростовщиком, дядей Крочифоссо, который, как оказалось, сумел продать кошку в мешке, потому что бобы оказались не немножко, а таки весьма подмоченными. Деревянный колокол уверял, что он и сам этого раньше не знал: "Как Бог свят, не знал. Уговорились раньше -- значит на попятный нельзя. А пословица говорит: что по уговору, то не в обман. Ведь он тоже душу-то свою не свиньям на съедение готовит". Пиедипаппера из себя выходил, чтобы дело как-нибудь не расстроилось. Он кричал и ругался, клялся, что такого выгодного дела для обеих сторон в жизни никогда не знавал, запускал руки в груду бобов и поднимал к небу пригоршни товара, призывая в свидетели Господа Бога и Мать Пресвятую Богородицу. Наконец, совершенно вне себя, красный, взволнованный, Пиедипаппера сделал отчаянное предложение, обратясь зараз к безмолвно упиравшемуся дяде Крочифоссу и к деду Нтони, в нерешимости поглядывавшему на пустые мешки, которые держал в руках.
-- Ну, вот что, одно слово только я вам скажу, -- кричал Пиедипаппера: -- вы, дедушка, вместо того, чтоб помесячно за товар уплачивать, все сразу к Рождеству заплатите. Это у вас несколько франков и сбережет. Ну, и кончайте на этом; по рукам, черт возьми!
И Пиедипаппера решительно стал насыпать бобы в мешки.
-- Господи благослови, -- вот один и готов. "Провиденца" вышла в море в субботу, под вечер, после вечерень. Только благовеста к вечерне никто не слыхал, потому что Чирино, пономарь, относил новую сшитую им пару сапог к дону Сильвестро, общинному секретарю. Но было не рано, ибо дети со всего села уже щебетали, как стая воробышков около водопоя, и на небе загорелась уже вечерняя звезда, крупная и ясная, как фонарь на носу "Провиденцы". Маруся с ребенком на руках молча стояла на берегу, покуда Севастьян расправлял паруса, а "Провиденца", как уточка, покачивалась на волнах.
-- Коли небо ясно, да дует широко [широко -- южный ветер], иди в море, уйдешь далеко; а дует трамонтана [нагорный ветер], да небо угрюмо -- иди в море без страха, без думы, -- повторял дедушка Нтони, стоя на берегу и оглядываясь на горы, завёрнутые в черные облака.
Менико, сын вдовы Локка, что-то крикнул с лодки маме на прощанье. Но мама не услыхала этих слов: их поглотили ветер и море.
-- Менико говорит, -- крикнул громче моря Севастьян, -- чтобы вы его заработок его матери отдали, потому что у него брат дома без работы.
Это были последние слова Севастьяна.