Иели, пастуху табуна, было тринадцать лет, когда он впервые увидел барчука Альфонса. Он был тогда еще таким малышом, что не подходил под брюхо Белянки, старой кобылы, ходившей во главе косяка. Его можно было видеть в горах и на равнине, на пастбищах, всегда на ногах неподвижного на пригорке или примостившимся на большом камне. Дон Альфонс, являясь в деревню, навещал его ежедневно. Они делились всем, -- шоколадом барчука, ячменным хлебом пастушонка, и фруктами, украденными по соседству. Сначала Иели обращался к барчуку с "вашим сиятельством", как это делается в Сицилии, но после хорошенькой драки их дружба завязалась прочно. Иели учил приятеля лазить за сорочьими гнездами или на верхушку деревьев, гораздо более высоких, чем колокольня в Ликодии, попадать камнем в птичку на лету, вскакивать сразу на проносившуюся мимо неоседланную полудикую лошадь, схвативши ее за гриву, не пугаясь гневного ржания неукрощенных жеребцов и их отчаянных скачков. Какие это были чудные гонки на конях с гривою, развеваемою ветром! Какие прекрасные апрельские дни, когда зеленая трава переливалась волнами от ветра и лошади ржали на пастбище! Какие чудные летние полудни, когда белеющие поля молчали под раскаленным небом, а сверчки трещали в сжатом поле, точно сжигаемая солома! Какое прелестное зимнее небо просвечивало среди обнаженных ветвей миндальных деревьев, содрогавшихся от ветра; замершая земля стучала под копытами лошадей, а жаворонки заливались в вышине, в тепле, в лазури! Какие чудные вечера, охватывавшие потихоньку, точно туман!
Какое душистое сено, в котором тонули локти, что меланхолическое жужжанье вечерних насекомых и вечные две ноты совы, заставлявшие задумываться об отошедших в даль вещах, о празднике Купалы, о Рождестве, о заре гулянки, обо всех прошлых крупных событиях, вызывающих грусть, когда они отходят в прошедшее, и заставляющих глядеть увлажненными глазами на звезды, мало-помалу зажигающиеся на небе, откуда они точно падают на сердце, умиляя его!
Иели не испытывал этой меланхолии; он присаживался на камешек, надувая щеки и стараясь подражать крику совы. Потом собирал табун и вел его в загон, туда за "Крестовый" холм. Запыхавшись, поднимался он в гору, крича иногда приятелю Альфонсу:
-- Отгони собаку, или -- запусти-ка камнем в ворона: он сегодня разыгрывает из себя барина и еле бредет: или же -- захвати завтра толстую иглу, из тех, что у тетки Лии!
Он все умел делать; в его мешке была куча тряпья, которым при нужде он штопал рукава и полы куртки. Он плел веревочки из конского волоса и сам мыл глиною шейный платок, который надевал, когда было холодно. Словом, с своим мешком на перевязи он не нуждался ни в ком, даже если бы забрался в леса Резеконе или ушел в равнину Кальтаджироне. Тетка Лия обыкновенно говорила:
-- Знаете пастуха Иели? Он всегда бродит одиноко, точно родился вместе с своими лошадьми, -- оттого-то и умеет креститься обеими руками!
Хотя Иели ни в ком не нуждался, но на хуторе все охотно помогали ему; он был услужливым малым, и от него всегда можно было поживиться чем-либо. Тетка Лия пекла ему хлеб; он же делал ей хорошенькие корзинки для яиц, выделывал веретена и другие безделушки.
-- Рука руку моет, -- говорила Лия.
В Тебиди его знали сызмала, когда он еще не доставал до лошадиного хвоста. Он вырос на глазах у всех, хотя никто его не видел. "Он свалился с неба, а земля подобрала его", говорит пословица. У него уже давно не было ни дома, ни родных. Мать его служила в Виццино и видала его раз в год, на ярмарке под Ивана Купалу. Когда она умирала, за ним пришли в субботу вечером, а в понедельник Иели уже вернулся, так что крестьянин, заменивший его при табуне, не потерял даже и дня. Но бедняга вернулся расстроенным и временами не замечал, как лошади забирались в засеянное поле.
-- Огэ! Иели! -- кричал ему фермер Агриппино, стоя у риги; -- тебе такой-сякой, хочется что ли плетей?
Иели бросался за разбредшимися животными и смущенно гнал их к холму, а перед глазами у него все стояла умолкшая мать, с головою, покрытою белым платком,
Отец его был пастухом в Раголети, там, где малярия так и косит людей. Но зато в этих местах отличные пастбища, коровы же не хворают лихорадкою. Итак, Иели всегда жил один, словно собачонка, не имеющая хозяина. Ему не было тяжело. Он привык быть с лошадьми, медленно подвигавшимися перед ним, жуя траву, с птицами, стаями летавшими вокруг него пока солнце медленно спускалось к горизонту, а тени все удлинялись и расплывались. У него было достаточно времени, чтобы видеть, как собирались облака и воображать себе из них горы и долины; он знал, как завывает ветер, приносящий бурю, какого цвета бывают снежные облака. Всякое явление в природе имело значение, и всегда ему было чего послушать и что посмотреть. И когда на закате он начинал играть на своей дудочке, вороная кобыла подходила к нему близко, лениво жуя траву и глядя на него большими задумчивыми глазами.
Некоторую тоску вызывали в нем пустынные ланды Пассанителло, на которых нет кустика, а в жаркие месяцы не пролетает даже птица. Лошади собирались там в кружок, опустивши морды, стараясь, по возможности, устроить себе тень; в бесконечные дни молотьбы молчаливый яркий свет лился с одинаковым напряжением добрых шестнадцать часов кряду.
Там, где корма были хороши и лошади паслись охотно, он занимался чем-нибудь: делал клетки для кузнечиков, резал трубки и корзинки из тростника. Из четырех рогатин устраивал шалаш, когда сиверка гнала по долине длинные вереницы ворон или когда стрекозы блестели крылышками на солнце, обжигавшем оставшуюся в поле солому; жарил желуди или пек хлеб, если тот начинал плесневеть: зимою ведь в Пассанителло дороги такие, что по неделям там не показывается живая душа.
Дон Альфонсо, которого родители держали точно в вате, завидовал тому, что Иели носит в своем мешке столько вещей -- хлеб, луковицы, фиаскетто вина, теплый платок, сверток тряпок с мотком ниток и большими иглами, огниво с кремнем; завидовал, что Иели может ездить на великолепной серой кобыле, с раздувавшеюся чёлкой, со злыми глазами, и которая надувала ноздри, точно рассерженный пес, когда кто подходил к ней. Иели же она позволяла садиться на себя и чесать ей за ухом, причем точно слушала, что он ей говорит. -- Оставь в покое серую, -- объяснял Иели, -- она не злая, но тебя не знает.
После того как Скорду Бункьерезе увел калабрийскую кобылу, купленную им под Ивана Купалу, осиротевший ее жеребчик долго не мог успокоиться и носился по склонам горы с жалобным ржаньем, обнюхивая воздух. Иели бегал за ним, звал его; жеребенок останавливался, прислушиваясь, с вытянутою шеею и вздрагивающими ушами, колотя себя хвостом. -- У него увели мать, он и не знает, что делать! -- замечал пастух. Надо теперь за ним присматривать хорошенько, потому что он способен соскочить в пропасть. И я тоже ничего не понимал, когда у меня умерла мать.
Потом, когда жеребенок понемногу начал обнюхивать траву и пощипывать ее, Иели говорил: -- видишь! он начинает забывать ее. Но продадут и его. Лошади на то и созданы, чтобы их продавать, как ягнята, чтобы их резали, а облака для дождя. Только птицы летают себе свободно да поют по целым дням!
Мысли не приходили ему в голову ясно и определенно, так как ему редко приходилось с кем-нибудь говорить. Он и не спешил вытаскивать их из головы или раскладывать там; они выступали у него сами потихоньку, как почки на солнце. -- Тоже и птицам, -- прибавлял он, -- надо доставать пищу, а когда снег покроет землю, они околевают. Потом, подумавши немножко: ты -- точно птица; только когда приходит зима, ты можешь сидеть у огня, ничего не делая.
Дон Альфонс протестовал; ему тоже приходится ходить в школу, учиться. Иели раскрывал глаза, напрягая все свое внимание, когда барчук принимался читать. Он недоверчиво поглядывал на него и на книгу, изредка мигая. Ему нравились стихи, ласкавшие его слух гармонией непонятной песни; временами он хмурился, выдвигал подбородок. Казалось, что трудная работа происходила в нем; он кивал утвердительно, лукаво улыбаясь и почесывая затылок. Когда же Альфонс принимался писать, желая показать, сколько вещей ему известно, Иели мог целыми днями следить за его рукою, и только временами у него мелькал недоверчивый взгляд. Он не мог верить, чтобы бумага повторяла слова, только что сказанные им или дон-Альфонсом и даже те, которые вовсе не были сказаны; он кончал всегда тем, что улыбался лукаво.
Новая мысль заставляла его съеживаться; он относился к ней с недоверием своей серой лошади, но только не удивлялся. Если бы ему сказали, что в городе лошадей запрягают в карету, он сохранил бы на лице маску восточного равнодушия, за которую прячет свое достоинство сицилийский крестьянин. Он инстинктивно защищался своим невежеством, этою силою бедности. Всякий раз, когда ему не хватало доводов, он повторял с упрямою улыбкою, которой хотел придать лукавый вид:
-- Я ничего об этом не знаю, я бедняк.
Раз он попросил своего друга написать ему на клочке бумаги имя Мары; клочок этот он нашел Бог знает, где и спрятал, потому что подбирал все брошенное.
Помолчавши и посмотревши внимательно вокруг, он сказал с серьезным видом.
-- У меня есть милая.
Альфонс, хотя и умел читать, вытаращил глаза.
-- Да, -- продолжал Иели, -- Мара, дочь фермера Агриппино, который прежде жил здесь, а теперь живет в Маринео, в большом доме на равнине.
-- Что же ты, стало быть, женишься?
-- Да, когда буду большой и стану получать шесть унций жалованья в год. Мара еще об этом не знает.
-- Отчего же ты ей не сказал?
Иели покачал головою и принялся размышлять. Потом развернул сверток и достал бумагу, на которой просил написать имя его возлюбленной.
-- Да, тут написано -- Мара; его прочли дон Джезуальбо и фра Кола, когда приходили сюда за бобами. Тот, кто умеет писать, -- заметил он, помолчав, -- все равно, что держит слова в ящике для кремня: может носить их в кармане и послать куда вздумается.
-- Что же ты теперь сделаешь с этою бумагою? Ведь ты не умеешь читать? -- заметил ему приятель.
Иели пожал плечами, но аккуратно завернул листок в свои тряпочки.
С Марою он познакомился, когда та была еще девочкою. Сперва они подрались, встретившись в поисках за ягодами терновника, который сажают для изгородей. Девочка, знавшая, что она была на своей земле, поймала Иели, как воришку. С обеих сторон обменялись колотушками, как делает бондарь, набивая обручи; когда же оба устали, то стали успокаиваться, держа однако друг друга за волосы.
-- Кто ты таков? -- спросила его Мара. И так как Иели, более дикий, не отвечал, то прибавила:
-- Я Мара, дочь фермера Агриппино, арендатора здешних полей.
Иели тогда оставил добычу, а девочка принялась подбирать ягоды, рассыпавшиеся при борьбе, временами окидывая противника любопытным взглядом.
-- Там за мостиком, на садовом плетне множество крупных ягод, -- прибавила она, -- там их едят только куры.
Иели в это время уходил, словно поджавши хвост; Мара, проследивши его глазами, насколько было можно, повернулась и бросилась бежать со всех ног домой. С этого дня они начали привыкать друг к другу. Мара приходила прясть на парапет мостика, а Иели потихонечку спускал табун к склонам "холма бандита". Сначала он держался в стороне, издали посматривая на нее, потом начал осторожно приближаться. Когда, наконец, были рядышком, они сперва проводили долгие часы молча. Иели внимательно наблюдал за сложным делом вязанья чулка, который мама давала Маре, или же она поглядывала как он выделывает замысловатые зигзаги на посохах из миндального дерева. Потом оба расходились, не говоря ни слова: в виду дома девочка пускалась во все лопатки.
Когда созревали индийские смоквы, они забирались в самую чащу леса на целый день, или же бродили под вековыми орешниками; Иели сбивал с деревьев орехи так, что они сыпались градом; Мара с радостными визгами подбирала их полный передник и затем быстро убегала.
Зимою, в холода, она не высовывала из дому носа. Иногда, вечером, виднелся дым костра, разведенного Иели, чтобы не замерзнуть как птички, которых он находил утром за камнями или в бороздах полей. Лошади тоже были довольны помахать хвостом перед огнем и жались друг к другу, стараясь согреться. В марте возвращались жаворонки в поля, воробьи являлись в плетнях, Мара снова показывалась в обществе Иели на лугу, в лесу, где деревья уже начинали распускаться. Иели забирался в чащу, отыскивая гнезда скворцов, глядевших на него изумленными глазками; иногда оба несли за пазухою маленьких, едва родившихся кроликов, еще голых, но уже беспокойно поводивших своими длинными ушами. Они шли вслед табуну, уходя в степь за крестьянами, останавливаясь всякий раз, когда останавливалась лошадь из табуна, принимавшаяся жевать. Вечером, добравшись до мостика, расходились в разные стороны, не прощаясь.
Так прошло лето. Солнце начинало заходить за Крестовым холмом и красногрудки следовали за ним, когда оно спускалось за гору. Кузнечики и сверчки не трещали более, и в воздухе чувствовалась меланхолия. В эго время в домик Иели вернулся его отец, схвативший в Раголети такую малярию, что совсем не мог держаться на осле, привезшем его. Иели затопил очаг и побежал на ферму за свежими яйцами.
-- Ты бы положил солому поближе к огню, -- сказал ему отец; -- меня снова бьет лихорадка.
Припадок был такой, что перед огнем под большим плащом, ослиною попоною и мешком Иели он дрожал как листья в ноябре; от пламени лицо его казалось белым, как у мертвеца. Рабочие с хутора навещали его. -- Как вы чувствуете себя, кум Мену? -- Бедняга отвечал только стоном, как новорожденный щенок. -- Эта малярия из таких, что убивают лучше всякого ружья! -- говорили посетители, грея перед огнем руки.
Позвали и медика, но только бросили даром деньги; болезнь была так понятна, что любой ребенок умел бы лечить ее; если лихорадка не из тех, что убивает, то ее можно сейчас вылечить серяком [сернокислый хинин]. Кум Мену издержал на серяка невесть сколько, бросая его точно в колодезь. -- Напейтесь-ка хорошенечко декокта из эвкалиптуса, -- подсказывал Агриппино; -- он, во-первых, ничего не стоит и если не действует, все равно как и серяк, то по крайности вы не разоритесь на него. -- Пил Мену и декокт, а лихорадка возвращалась и все сильнее. Иели старательно ухаживал за отцом. Утром, перед уходом, он оставлял ему декокт в кастрюле, вязку хвороста под рукою, яйца в теплой золе, а вечером спешил домой с новыми вязанками хвороста на ночь, фиаскетою вина и кусочками баранины, за которыми бегал даже до Ликодии. Парень все делал молодцом, точно опытная хозяйка; отец, глядя усталыми глазами, как тот справлялся с домашними делами, порою улыбался, думая, что мальчуган не пропадет, оставшись одиноким.