Скоро Нина и думать забыла о герцоге. Работа захватила ее целиком, без остатка.
Она вставала затемно, когда красная луна еще висели над долиной, и шла в мастерскую. Месила глину, промывала, просеивала. Каждый день — одно и то же. И каждый день — новое.
В голове всплывали рецепты, пропорции, температуры, время выдержки. Все, чему ее учили двадцать пять лет на фарфоровом заводе, теперь должно было ожить в этом мире.
Она мечтала о кобальтовой сетке. Тончайшие синие линии, пересекающиеся под прямым углом, с золотыми точками в перекрестьях. Символ русского фарфора. Его визитная карточка.
Но здесь не было кобальта.
Нина перерыла кладовые, расспросила крестьян, облазила окрестные овраги. Кобальта не было. Вообще. В этом мире о нем, кажется, даже не слышали.
— Черт, — сказала она Лизхен, высыпая на стол образцы руды, собранные за три дня. — Не будет нам синего. Будет другой.
Она перебирала камни: марганец — дает фиолетово-коричневый. Медь — в чистом виде дает зеленый, но в окиси — бирюзовый, цвет морской волны. Железо — ржавый, охристый.
— Морская волна, — прошептала Нина. — Тоже красиво. Даже очень. Но это не кобальт.
Лизхен смотрела на нее с тревогой.
— Госпожа, вы опять говорите загадками.
— Не обращай внимание, — отмахнулась Нина.
Техника нанесения оказалась сложнее, чем она помнила.
В ее мире — там, где был Ленинград и его знаменитый фарфоровый завод — оксиды металлов перетирали с флюсом, который закреплял краску на фарфоре. Без него все скатается, поплывет, превратится в безобразное пятно.
— Нужен флюс, — сказала Нина. — А флюс — это свинец, кварц и полевой шпат. Кварц есть. Полевой шпат — надо искать. Свинец — вообще проблема.
— Я не понимаю, госпожа, — призналась Лизхен.
— И не надо, — Нина усмехнулась. – Это моя головная боль.
Она вспомнила про подглазурный способ — когда краску вводят непосредственно в глазурь. Так делали в древнем Китае. Там не было кобальта, там была медь и железо. И у них получалось.
— Будем пробовать, — сказала Нина.
Первый обжиг она помнила до сих пор. Пирометров здесь, конечно, не было. Мастера оценивали жар внутри печи, глядя на цвет раскаленных изделий и внутренних стен печи. Обжиг фарфора требует высоких температур. При этом цвет менялся от темно-вишневого до ослепительно-белого (так называемое «белое каление»).
Мастера оценивали жар внутри печи, глядя на цвет раскаленных изделий, который должен был поменяться темно-вишневого до ослепительно-белого. Нина собственноручно загрузила первую партию — десять маленьких чашек и блюдца.
— Закрывай, — сказала она Олафу.
Печь загудела. Пламя лизало кирпичи.
Двенадцать часов Нина места себе не находила.
На рассвете она открыла печь.
Черепки — все до одного — пошли трещинами.
Крупными, злыми, глубокими трещинами. Глазурь оплыла, смешалась с пигментом и превратилась в коричневые подтеки. Форма искривилась — чашки напоминали не посуду, а какие-то уродливые ракушки.
Нина вытащила их и положила на стол.
Крестьяне, стоявшие у входа, зашептались.
— Я же говорил, — сказал кто-то. — Ничего не выйдет.
— Бабка Верея говорила — не женское это дело.
— Глина есть глина. Из нее горшки лепить, а не…
— Тихо! — оборвал Олаф.
Нина слышала все. Она стояла, глядя на груду бракованных черепков, и чувствовала, как внутри поднимается отчаяние.
«А что, если я ошиблась? Что, если этот мир другой? Что, если глина не та, температура не та, глазурь не работает?»
Она закрыла глаза.
«Ниночка, — сказал ей отец однажды, после того как она загубила три партии подряд. — Фарфор — это не химия. Фарфор — это характер. Ошибаться — нормально. Сдаваться — нет.»
Нина открыла глаза.
— Еще раз, — сказала она. — Олаф, неси новую глину. Меняем пропорции.
Восемь экспериментов.
Восемь раз она замешивала глину — меньше кварца, больше полевого шпата, другая зола, другая температура. Сорок раз она меняла рецепт глазури — больше флюса, меньше руды, другая основа.
Она спала по два часа в сутки. Ела на ходу. Лизхен плакала по ночам, умоляя ее отдохнуть.
— Госпожа, вы убьете себя!
Как-то раз она сильно обожглась — капля расплавленной глазури упала на руку, оставив глубокий ожог. Нина завязала рану тряпкой и продолжила.
Под конец она чуть не спалила мастерскую — печь раскалилась слишком сильно, из топки вылетели искры, загорелась солома на крыше. Крестьяне прибежали с ведрами, затушили.
Олаф стоял перед ней, красный от злобы.
— Госпожа, вы нас всех угробите!
— Не угроблю, — сказала Нина. — Дайте мне еще несколько попыток.
Олаф посмотрел на нее. Потом сплюнул.
— Не обессудьте, госпожа, — сказал он. – Еще один такой случай, и мы уходим.
Нина кивнула.
— Хорошо.
Когда староста ушел, она стояла, глядя на обгоревшую крышу, и вдруг почувствовала, как по щеке течет слеза от бессилия. Нина сжала руки в кулаки и снова принялась за работу.
Еще один эксперимент. Полный провал — трещины по краям.
Еще — глазурь потемнела, стала черной.
Еще — форма не держалась, чашка оплыла в лепешку.
Еще — Нина случайно разбила готовую чашку, когда вынимала из печи. Руки дрожали от усталости.
— Последний, — сказала она Лизхен. — Сороковой.
— Госпожа, — прошептала та. — У нас нет больше глины. Вернее, глина есть, но вы не спите три дня, вы не едите, вы…
— Принеси глину, — перебила Нина. — Я сказала – принеси глину.
Последний эксперимент.
Нина замесила глину медленно, осторожно, как учил отец — не торопясь, чувствуя каждую песчинку. Она добавила в массу совсем немного — на кончике ножа — оловянных опилок, которые нашла в старом сарае. Для блеска.
Пигмент она смешивала в ступе три часа.
Марганцевая руда — фиолетово-коричневая, с блестящими вкраплениями. Окись меди — зеленая, почти ядовитая. Флюс — из толченого кварца, золы лещины и полевого шпата, который она нашла в обрыве у старой мельницы.
— Три к одному, — бормотала она. — Три части руды, одна часть меди. Две части флюса на одну часть пигмента. Температура — тысяча четыреста. Время — двенадцать часов.
Она вылепила несколько тонкостенных изящных чашек.
Таких, какие делала тысячи раз в прошлой жизни. Не идеальные — руки тряслись, не слушались, — но близкие к идеалу.
Потом взяла кисть.
Самую тонкую из всех, что смогла сделать – с щетинкой на конце, зажатой деревянной трубочкой и обмакнула ее в пигмент.
Рисунок родился сам собой.
Узор, который жил в ее голове все эти дни. «Морозная вязь» — ветвистые линии, переплетающиеся, как иней на зимнем окне. Тонкие, изящные, они расходились от центра чашки к краям, как узоры инея на стекле, как что-то живое и прекрасное.
Нина рисовала и чувствовала, как внутри нее отпускает. Как уходит напряжение этих недель. Как мир становится тише.
— Госпожа, — прошептала Лизхен, заглядывая через плечо. — Это… красиво. Очень красиво. Что это?
— Я назвала это «Морозная вязь», — сказала Нина, не отрываясь. – Моя последняя наработка.
Она поставила чашки в печь. Закрыла дверцу. Подожгла лучину и помолилась всем богам, которых знала, и тем, которых не знала тоже.
На рассвете она открыла печь.
И заплакала.