После той ночи Вьюн почти бросил пить.
Не навсегда, конечно. Чудес не бывает, а если и бывают, то обычно за них потом снимают кожу. Но первые дни он держался. Сидел в пивной, смотрел на кружку так, будто там не пиво, а чужой кошель за решёткой, и потом с тяжёлым вздохом отодвигал её Гриде.
— На кобылу, — говорил он.
Гридя связь между пивом и будущей кобылой понимал плохо. Зато понимал, что добро пропадать не должно. Поэтому пил. Аккуратно. С уважением к чужому подвигу.
Косарь это заметил.
Косарь вообще замечал слишком много. Как Вьюн теперь садится боком, чтобы видеть и дверь, и меня. Как я в мойне поворачиваюсь грудью к стене. Как люди после занятий всё чаще смотрят на меня, когда не понимают, что делать. Не на него, официального десятника, а на меня — непонятно кого с сулицей, плохой стрельбой из лука и дурной привычкой выживать там, где нормальный человек обязан лечь и перестать портить начальству настроение.
Но Косарь не спрашивал.
Умный десятник не спрашивает сразу. Он складывает в голову. Потом достаёт, когда вопрос можно использовать как дубину.
Муштра после отдыха пошла веселее.
В смысле — хуже.
Длинные копья, щиты, ряд, шаг, ещё шаг, назад, снова вперёд. Не выворачивать древко соседу в ухо. Не пятиться одному. Не открывать дыру между щитами. Не лезть с ножом, когда тебе велели стоять. Не падать под ноги своим. Не делать умное лицо, когда тупишь ногами.
Последнее особенно плохо давалось Малому. У него лицо умнело каждый раз, когда тело делало глупость.
Косарь сначала правил сам. Рукой, сапогом, древком, коротким словом. Потом стал кивать мне.
— Нечай. Вправь.
Вот так я и получил должность. Без жалованья, без звания, без торжественного объявления. Очень по-нашему: работы прибавили, власти не дали, спасибо сказать забыли. Зато полезно.
Гридя путал стороны, когда уставал. Я подходил, ставил ему плечо, разворачивал стопу.
— Щит не перед рожей держи. Рожа твоя от этого красивее не станет. Щит держи рядом с соседом. Видишь дыру?
Он смотрел, моргал, потом понимал.
— Через неё мне ножом?
— Если повезёт — ножом. Если не повезёт — копьём. Копьё длиннее, радости меньше.
Гридя закрывал щель так старательно, будто за ней уже стояла та самая рабочая кобыла и ждала, выживет хозяин или нет.
Кобыла у него постепенно превратилась не в животное, а в религию. У нормальных людей боги, капища, обеты. У Гриди — кобыла. Старая, рабочая, не брыкливая, чтобы пахать. Слушал он про неё чаще, чем про Мокошь, Велеса и прочих ответственных за сельское хозяйство лиц.
И, если честно, кобыла звучала надёжнее.
Вьюна я гонял на нож.
Он сперва пытался шутить, потом понял, что дело не в развлечении. После той ночи в проходе до него дошло: ловкость нужна не только для чужих кошелей. Иногда между твоим горлом и чужой рукой стоит ровно одно правильное движение. И если его не выучить, потом уже некому будет рассказывать, что ты честный вор и вообще случайно мимо проходил.
— Ещё раз, — говорил я.
— Да понял я.
— Ты понял. Рука нет.
— У моей руки богатый внутренний мир.
— Вот и выбей из неё дурь.
Он ругался, но делал. Шаг в сторону. Удар снизу по кисти. Плечо наружу. Не хватать лезвие, потому что пальцы потом обратно не пришивают. Да и некому, если честно. Местные лекари и зуб-то выдирали с таким видом, будто спорят с судьбой, а уж пальцы...
Сначала выходило криво. Потом лучше. Когда Вьюн впервые выбил нож у Борза так, что тот улетел в снег, он посмотрел на меня с гордостью, которую тут же попытался спрятать.
Не вышло.
— Ну? — спросил он. — Теперь я страшный человек?
— Пока неприятный.
— Для начала сойдёт.
С мечом всё было наоборот. Там неприятным человеком был Рябой.
— Ты опять держишь его как длинный нож, — сказал он, выбив у меня клинок в третий раз подряд.
Меч звякнул о мерзлую землю. Меч, надо сказать, вообще часто лежал на земле во время наших занятий. Если бы железо умело обижаться, оно бы давно запросилось к другому хозяину.
— А он не длинный нож?
— Для тебя пока палка с железным краем. И то палка на тебя жалуется. Ноги раньше руки. Плечо не вперёд бросай, а вместе с телом. Ещё.
Рябой показывал без лишней красоты. Шаг. Поворот бедра. Клинок идёт не сам, его ведёт весь человек. В те минуты, когда тело Святослава вспоминало быстрее моей головы, получалось почти прилично. Стоило мне начать думать — всё разваливалось.
Рябой это заметил.
— Голова у тебя умная, — сказал он. — Вот ею и мешаешь.
Хороший совет. Очень полезный. Жаль, нельзя было снять голову и положить рядом, пока руки учатся.
С луком было ещё хуже.
Стрела летела куда угодно, только не в цель. Если цель стояла достаточно близко и не проявляла инициативы, шанс всё равно оставался небольшой. Вьюн после третьего моего промаха не выдержал:
— Нечай, тебе бы лук побольше. Не попадёшь стрелой — самим луком добьёшь. Так надёжнее.
Я посмотрел на него.
Он вздрогнул. Едва заметно. Другой бы не увидел. Я увидел.
Плохо.
Не хотел я, чтобы он до конца жизни дёргался от моего взгляда. Мне нужен был вор, боец, наглая морда и человек, который может пролезть туда, куда меня не пустят. Запуганный свидетель мне был нужен меньше. С запуганными вообще беда: сначала они молчат, потом пьют, потом рассказывают всё первому, кто дал им почувствовать себя живыми.
— Дай свой, — сказал я.
Вьюн осторожно протянул лук.
Я вложил стрелу, натянул, прицелился и промазал ещё хуже.
Рябой хмыкнул.
Вьюн зажал рот ладонью. Не помогло. Фыркнул.
— Живой, — сказал я.
Он понял не сразу. Потом понял. Улыбнулся уже без прежней белизны в глазах.
— Это ты сейчас великодушный?
— Это я плохо стреляю. Не путай.
Кроме строя, я добавил то, что Косарь сначала назвал городской дурью.
Люди бегали до оврага и обратно. Висели на балке, пока пальцы не разжимались сами. Поднимались из грязи со щитом и копьём, не бросая ни того ни другого. Держали древко на вытянутых руках. Таскали брёвна. Боролись парами. Учились падать так, чтобы не выбить дух и не оставить шею под чужим сапогом.
Пользы — много. Радости — никакой. Именно поэтому работало.
Через три дня Косарь сам поставил Сивака следить, чтобы никто не срезал круг у оврага.
Через пять дней пришёл Берест.
Постоял у ворот, посмотрел, как Малой блюёт после бега, как Гридя опять встаёт из грязи со щитом, как Вьюн висит на балке и матерится уже одними глазами. Ничего не сказал. Ушёл.
На следующий день так начали гонять ещё два десятка.
Вьюн сообщил, что теперь нас полюбят.
— Особенно те, кто раньше спокойно жирел, — сказал он, лежа лицом в мокрой земле после бега. — Любовь будет крепкая. Ножами в спину.
Гридя, тяжело дыша, ответил:
— Зато живее будем.
Вьюн повернул к нему голову.
— Это ты сам придумал или кобыла подсказала?
— Кобыла умная будет.
Вот тут спорить было нечем.
Про коней я думал всё чаще.
В этом мире конь был не роскошью, а способом не сдохнуть. Как меч. Как щит. Как здоровая спина. Пеший человек всегда опаздывает. К бою. К бегству. К добыче. К своим, которых надо вытащить, пока их не разобрали на части.
По вечерам я ходил к конюшне.
Конюх Митяй дал мне старого серого мерина и сразу предупредил:
— Этот не сбросит. Ленивый.
Мерин посмотрел на меня одним глазом и вздохнул так, будто ему опять выдали ученика по разнарядке. Не самого умного. Но, может, не смертельного.
Я сел плохо. Слишком тяжело, повод взял слишком крепко.
Митяй сплюнул щепку.
— Рот ему не выдёргивай. Повод не верёвка у колодца.
Меня будто по затылку ударили.
Когда-то мальчишка Нечай говорил почти то же.
Не рви рот, дядь.
Я ослабил пальцы.
На второй день пришёл Гридя. Сказал, что просто посмотреть. Естественно. Все так говорят, когда хотят залезть в беду и заранее стесняются.
Через полчаса он уже сидел на маленьком лохматом коньке, который пытался укусить его за сапог и делал вид, что умирает от тяжёлой судьбы.
— Я думал, лошади проще, — сказал Гридя.
Митяй хмыкнул.
— Это ты с коровой спутал.
На третий день пришёл Вьюн.
— Я только посмотреть.
— Садись.
— Я человек ножной. У меня ноги для бега, руки для честного ремесла, голова для красоты.
Митяй дал ему гнедую кобылу.
Вьюн посмотрел на неё. Она посмотрела на Вьюна. Оба друг другу не поверили.
— Договоримся, — сказал он. — Ты меня не роняешь, я тебя не обзываю.
Кобыла наступила ему на ногу.
Вьюн зашипел, но не закричал.
— Хорошо. Начали честно.
Дальше он держался лучше, чем я ожидал. Не умел — врал телом. Делал вид, что спокоен, пока кобыла сама не начинала сомневаться.
Рябой пару раз приходил смотреть.
— Если вас троих посадить на коней в бой, враг умрёт от жалости.
— Зато без потерь, — сказал Вьюн.
Гридя гладил своего злого конька по шее и выглядел почти счастливым.
— Кобыла всё равно лучше будет, — сказал он.
И сказал так, что я промолчал.
Не надо смеяться над человеком, у которого вся будущая жизнь помещается в одну старую рабочую кобылу. Особенно если ты уже видел, как легко такую жизнь протыкает стрела.
Первую вылазку дали на рассвете.
Плохие новости вообще любят приходить до завтрака. Видимо, чтобы человек не успел наесться и потом не перевёл добро на землю.
За рекой грабили деревню.
Не морановичи. Обычная человеческая падаль. Та самая, которая появляется в любой войне быстрее вшей: вчера пахал, сегодня режет соседа, завтра рассказывает, что жизнь заставила. Несколько разбойников, беглые холопы, мужики из разорённых деревень, один бывший ратник с кривым шрамом через нос. В общем, полный набор для маленького местного ада.
Берест вывел пять десятков.
Пешие пошли через поле. Конные — стороной, чтобы закрыть дорогу к лесу. Деревня дымила печами, не пожаром. Значит, мы успевали. Редкая приятная новость. Даже подозрительно.
Леший увязался за нами ещё от Мерова.
Я заметил его не сразу. Сначала ворона летела слишком низко и слишком долго. Потом у старой межи мелькнула шуба. Потом из придорожных кустов донеслось тихое:
— Леший далеко. Леший никому не мешает.
— Возвращайся, — сказал я, не поворачивая головы.
— Долг ходит. Ноги у долга кривые, но быстрые.
— Мне не нужна нянька.
— Нянька детей моет. Леший долги считает.
Косарь посмотрел на меня.
— Опять с собой?
— С погодой.
— Погода дурная.
— Другой не выдали.
В бою Леший не пригодился.
Разбойники дрались плохо, но отчаянно. Плохая драка часто опаснее хорошей. Хороший боец хотя бы понимает, что делает. Дурак с топором просто машет, и если тебе не повезло, именно этот идиот попадает туда, куда мастер не стал бы даже бить.
У одного вместо щита была дверца от сундука. Другой бросился на Рябого с топором, замахнулся так широко, что открыл весь бок. Рябой убил его почти устало. Как человек, которому надоело объяснять.
Наш десяток встал ровно.
Не красиво. Не как на учении. На учении вообще всё обман. Там никто не пытается проткнуть тебе живот. Но ровно.
Гридя не пятился. Вьюн не полез вперёд раньше времени. Малой хотел выскочить, я ударил его плечом, и он вернулся в ряд. Косарь орал мало. Не потому что стал добрее. Просто люди начали слышать раньше крика.
Я убил двоих.
Первый был совсем молодой, с ржавым ножом и глазами человека, который уже понял, что выбрал не ту сторону, но ещё надеялся, что поздно не окончательно. Поздно оказалось окончательно. Я ударил копьём под грудину. Быстро, без красоты.
Второй тянул девку из-под забора за волосы. Я не стал звать. Просто подошёл и ударил мечом по шее. Клинок пошёл плохо, застрял в кости, пришлось выдёргивать ногой.
Вот и вся героика.
После боя метка стала тяжелее так, будто я убивал не двоих.
Я стоял у плетня и смотрел, как считают тела.
Тридцать девять мёртвых.
Почти все — не от моей руки. Но что-то из их смерти легло в меру. Не целиком. Не ровно. Будто знак под кожей собирал не кровь, а причастность. Мой ряд стоял. Мои решения удержали людей. Этот бой прошёл рядом со мной. Смерть нашла дорогу к знаку и без личного приглашения.
От этого стало не легче.
Стало удобнее.
А удобство в таких вещах — хуже боли. Боль хотя бы честная. Удобство начинает шептать, что всё нормально.
Наш десяток снова вернулся без потерь.
В других потеряли троих. Раненых было больше. Косарь молчал, но люди смотрели. Опять все живы у Косаря. Опять удача. Опять рядом Нечай.
Из пленных десятерых взяли в отряд.
Не хороших людей. Хорошие либо дома сидят, либо уже в земле. Взяли годных к переделке: у кого руки знали землю, у кого оружие, у кого страх ещё не до конца выел мозги. Остальных повесили за деревней. Быстро. Без красивых слов. Красивые слова обычно начинаются там, где кто-то хочет не смотреть на верёвку.
Косарь вечером пошёл к Бересту.
Вернулся злой.
— Не дал? — спросил я.
— Чего не дал?
— Десяток.
Он посмотрел на меня так, будто выбирал, не приложить ли для порядка.
— Не строй из себя невинную девку. Знаешь, о чём говорю. Я сказал, что ты готов. Не к хорошему десятку. К зелёным. К тем, кого надо бить, учить и держать за шкирку. Берест сказал — рано.
— Он прав.
— Отчасти.
Для Косаря это почти признание. У него “отчасти” значило примерно “не заставляй меня соглашаться полностью, а то укушу”.
— Ты людей тянешь, — сказал он. — Даже когда не хочешь. Особенно когда не хочешь. В моём десятке это уже мешает.
— Десятник ты.
— Пока они помнят.
Он ушёл, не дав мне ответить.
Вторая вылазка случилась через полторы недели.
На этот раз среди врагов были морановичи.
Не княжичи. Не волхвы. Не те, от кого темнеет снег и мёртвые идут на живых. Просто часть шайки носила их знаки, говорила их словами и убивала с их привычной деловитостью. К ним прибились местные падальщики. Этим вообще всё равно, под чьим именем резать. Лишь бы потом сапоги снять.
Леший снова шёл за нами.
То ворона, то собака, то старый пень там, где его утром не было. Иногда я чувствовал взгляд между лопаток и начинал злиться. Вообще приятно, когда за тобой присматривают. Особенно если присматривает лесной псих с ножом, могильной землёй и привычкой собирать головы.
— Ты так каждый раз будешь? — спросил я у кустов на привале.
Из кустов ответили:
— Пока долг не закроется.
— Сегодня закрой.
— Сегодня Нечай не падает, не тонет, не горит. Скучный Нечай. Леший скучает.
— Могу попросить Косаря тебя прибить.
— Косарь леса не видит. Только палку.
Вьюн услышал последние слова и осторожно отодвинулся от кустов.
— Я ничего не слышал.
— Умнеешь.
— От страха многие умнеют. Ненадолго.
Шайку мы догнали у оврага.
Бой был тяжелее первого. Эти умели ставить заслон, отходить, бросать дротики в тех, кто слишком рано вырывался. Один из наших конных получил копьё в живот. В другом десятке убили молодого, который ещё вчера хвастался, что первая кровь делает из человека волка.
Волком он не стал.
Просто упал лицом в землю и захлебнулся.
Наш ряд качнулся, но не сломался.
Я чувствовал метку всё время.
Она пульсировала, как больной зуб. Когда рядом падал враг, становилось легче. Когда кричал свой — боль в груди становилась острее. Я уже не знал, сколько могу вернуть, если придётся. На удар сердца. На шаг. На один вдох.
Не знал — и это бесило.
После боя Леший вынырнул из-за мёртвой ольхи. На рукаве у него была свежая кровь. Не его. В руке он держал чужое ухо, посмотрел на него, будто сам удивился, и бросил в снег.
— Леший мог помочь.
— Почему не помог?
— Нечай не умирал.
— Отряд умирал.
— Отряд лешему не должен.
— А я должен смотреть, как ты ждёшь, пока меня кто-нибудь прижмёт?
— Да.
Он сказал это так спокойно, что ответить красиво не получилось. Некрасиво тоже.
Ни волхвов, ни крови Мораны опять не оказалось. Только люди. Плохие, голодные, злые, чужие, местные, пришлые. После смерти все пахли одинаково.
Метка требовала ещё.
Не словами. Телом.
Как жажда.
Третья вылазка пришла через четыре дня.
Весть принесли из деревни за каменным проходом. Там снова грабили. По словам беглецов — мелкая шайка. Пятнадцать, может двадцать человек. Ну да. Война вообще любит начинаться с “там всего ничего”.
Берест вывел шесть десятков.
Быстро ударить, забрать живых, главных повесить, остальных — по обстоятельствам. “По обстоятельствам” обычно значило: если руки полезные — в отряд, если лицо плохое — на верёвку, если очень повезёт — получишь и то и другое, но в обратном порядке.
Леший появился уже у городских ворот.
На этот раз не прятался. Шёл в стороне, по канаве, сутулый, в чужой шубе, с палкой через плечо. Стражники на него даже не посмотрели. В Мерове таких хватало: грязных, полубезумных, никому не нужных. Удобный облик. Люди вообще редко смотрят на тех, кого заранее решили не считать людьми.
— Вернись, — сказал я.
— Нет.
— Ты мешаешь.
— Леший рядом идёт, не в сапогах у тебя.
— Если Берест заметит...
— Берест видит людей. Леший не человек.
— Это точно.
Он оскалился.
— Нечай злой. Хорошо. Злой не спит. Злого труднее съесть.
Дорога к деревне шла между низких скал.
Не горы. Просто старый каменный разлом, где тропа протискивалась между серыми стенами. Слева скат, справа осыпь, впереди поворот. Снег лежал пятнами. Ветер вылизал камни до чёрной сырости. Место неприятное.
Но неприятных мест на дорогах много. Если у каждого становиться, крестьяне сами успеют умереть от старости, пока дружина думает.
Я смотрел по сторонам.
Ничего.
Птиц не было. Это могло что-то значить. Или не значить ничего. Следы на дороге были затоптаны. Ветер тащил мелкий снег вдоль камня. Первый десяток уже втягивался в проход.
Косарь шёл рядом.
— Щиты ближе, — бросил он. — Не растягиваться.
Гридя шёл слева от меня. Живой, потный, сосредоточенный. Поправил ремень щита, переставил копьё, проверил, не отстал ли Ломоть. Всё правильно. Прямо хоть хвали, если бы похвала не портила людей почти так же быстро, как пиво.
Я почему-то посмотрел на его шею.
Чистая.
Без стрелы.
Первые камни упали сверху.
Не огромные. С кулак, с два. Но камню, падающему сверху, не обязательно быть большим. Ему достаточно быть камнем, а голове — головой.
Один ударил по шлему бойца из переднего десятка.
Звук получился короткий, мокрый, неправильный.
Человек рухнул сразу. Колени подогнулись, копьё ушло в сторону и зацепило соседа. Тот повернулся, не понимая, что случилось, и в этот миг свистнули стрелы.
Они не летели красиво.
В песнях стрелы свистят благородно. В жизни они просто появляются. Из камня, из щели, из куста, из места, куда ты только что не посмотрел. Короткая деревянная дрянь с железом на конце, и вот человек уже не спорит с десятником, не хочет пива, не мечтает о бабе, а хрипит и держится за то место, где у него раньше было будущее.
Одна вошла бойцу под подбородок. Он не закричал. Только захрипел, захлёбываясь. Другая попала в щёку, выбила зубы и прошла дальше. Раненый заорал так, что у меня свело живот.
— Сверху! — крикнул кто-то.
Поздно.
Дротики пошли справа.
Один пробил щит Малого и застрял в дереве в ладони от его глаза. Малой замер, глядя на наконечник.
Я ударил его плечом.
— Щит выше!
Он поднял.
Ряд сжался.
Слишком сильно.
Люди начали мешать друг другу. Копья цеплялись за камни. Щит закрывал голову, но открывал бок. Бок закрывали — прилетало сверху. Кто-то поскользнулся на крови первого убитого, потянул за собой соседа. На них тут же упал ещё один камень — прямо в открытое лицо.
Кровь и зубы брызнули на снег.
Косарь орал, пытаясь развернуть десяток щитами вверх и к правому склону одновременно.
Это было невозможно.
Щит не может закрыть всё. Человек не может смотреть в три стороны. Ряд не может стоять ровно, когда его давят сверху, справа, спереди и сзади.
Потому что сзади тоже закричали.
Значит, закрыли.
Не шайка. Не деревенские падальщики. Засада.
Хорошая.
Продуманная.
За поворотом ударили люди с копьями. Не в лоб сразу — умные, гады. Короткими выпадами, заставляя нас пятиться под камни. С правого склона полезли другие, с ножами и топорами. Не торопились. Им и не надо было. Мы уже стояли внизу, как мясо в корыте.
Передний десяток ломался.
Один боец упал на колени, прижимая руками живот. Кишки вылезли между пальцами, серые, скользкие, сразу испачканные землёй. Он пытался затолкать их обратно и всё повторял:
— Мать... мать... мать...
Никто не мог ему помочь.
Другой, совсем молодой, получил камнем по плечу. Кость вышла наружу белым осколком. Он бросил щит и начал пятиться. Тут же стрела вошла ему в открытый рот.