Лес принял меня обратно почти сразу. Я не пошёл по открытой дороге. Вёл кобылу между деревьями, где мог, потом сел, когда ноги стали подкашиваться. Она слушалась плохо. Несколько раз останавливалась и пыталась повернуть назад.
— Нечай бы смеялся, — сказал Леонтий.
Я натянул повод слишком резко. Кобыла мотнула головой, обиженно фыркнула.
Я ослабил руку.
— Знаю.
Мы проехали ещё немного.
— Пусть смеётся, — сказал я.
Леонтий не ответил.
Когда хутор окончательно скрылся за деревьями, он спросил:
— Почему ты их не убил?
Я повернул к нему голову.
— Что?
— Хозяина. Женщину. Мальчишку. Старуху. Собаку заодно. Тогда никто бы не побежал на заставу. Ты взял бы всё, что хотел, и знак наполнился бы.
Я остановил кобылу.
Леонтий стоял на снегу спокойно. В голосе не было ни насмешки, ни злости. Это было хуже.
— Проверяешь? — спросил я.
— Спрашиваю.
— Чтобы потом проповедь прочитать?
— Если понадобится.
Я посмотрел туда, где за деревьями остался хутор.
— Я только учусь быть бесчувственной сволочью, Леонтий. Всё ещё впереди.
Он долго молчал.
— Не шути так.
— Я не шучу.
— Тогда тем более не говори.
Я тронул кобылу дальше, но он пошёл рядом.
— У тебя ещё есть выбор, Всеволод.
— Был уже разговор про выбор.
— Значит, будет ещё один. У человека иногда остаётся только это. Не победа, не сила, не дорога назад. Только выбор не стать хуже, чем можно.
— Я ограбил крестьян.
— И оставил их живыми.
— Забрал коня. Весной им пахать нечем.
— И всё же оставил их живыми.
— Великое милосердие.
Леонтий остановился.
— Да, милосердие. Маленькое, кривое, испуганное, но милосердие. Не смей презирать его только потому, что оно не чистое.
Я тоже остановил кобылу.
— Ты мне сейчас адом грозить будешь?
— Буду, если надо.
— Я не верю в ад.
— После всего, что ты видел?
— Да.
Он смотрел на меня так, будто я сказал, что не верю в снег, стоя по колено в сугробе.
— Ты видел богов.
— Я видел сильных существ, которых люди называют богами.
— Ты видел мёртвых.
— Я видел явление, которое не могу объяснить.
— Ты говоришь с призраком священника.
— Говорю.
— И всё равно?
— Леонтий, я вырос в мире, где молнию давно перестали считать гневом небес. Её измерили. Описали. Научились отводить в землю. Если что-то существует, значит, у этого есть устройство. Просто мы его ещё не знаем.
Он медленно перекрестился.
— Душу ты тоже собираешься измерить?
— Если она существует, когда-нибудь измерят и её.
— А Бога?
— Я не видел твоего Бога.
— Но видел чудо.
— Я видел силу. Магию. Метку. Тебя. Это не доказывает, что поповские сказки про ад и рай правдивы. Люди всегда объясняют непонятное так, как умеют. Одни говорят — бог. Другие — бес. Третьи — морок. Когда-нибудь кто-то разберёт это по косточкам и назовёт нормальными словами.
Леонтий долго молчал.
— Религия для тебя всё ещё опиум?
— В моём мире так говорили.
— А для меня — хлеб.
Я не нашёлся, что ответить.
Он посмотрел на меня устало.
— Не верь в ад, если не можешь. Но простой путь вниз существует и без веры. Когда человек говорит себе: «Так быстрее. Так надёжнее. Так меньше риска». Сначала он берёт коня. Потом убивает хозяина, чтобы тот не донёс. Потом мальчишку, чтобы не вырос с ножом. Потом деревню, чтобы другие боялись. И каждый раз можно объяснить. Каждый раз будет причина.
Я сжал повод.
— Думаешь, я не понимаю?
— Думаю, ты понимаешь. И потому ещё не потерян.
— Это утешение?
— Нет. Это труднее утешения.
Мы снова поехали.
Ночью я почти не спал. Сидел под елью, завернувшись в украденную свиту, и ел чужой хлеб. Он был плотный, кислый, с примесью мякины. Я отламывал маленькие куски, долго жевал и всё равно давился. Не от вкуса. Перед глазами стоял Радим, который смотрел мне вслед и уже знал, кого будет ненавидеть.
Четыре клыка лежали у меня на ладони.
Два маленьких я держал дольше остальных.
Леонтий сидел напротив. Он не грелся у огня, потому что огня не было, да и греться ему было нечем. Просто сидел, как живой, и смотрел в темноту.
— Они не хотели бы этого, — сказал он.
Я сжал клыки в кулаке.
— Они уже ничего не хотят.
Леонтий медленно повернул ко мне голову.
— А ты?
Я убрал клыки за пазуху.
— Я хочу дойти.
Утром дорога стала люднее.
Не сразу. Сначала я только заметил, что следов на снегу больше, чем должно быть на тихом тракте между хуторами. Потом со стороны дороги донёсся конский топот, и я увёл кобылу в лес. Спрятался за елями, зажав ей морду рукой, чтобы не фыркнула.
Мимо прошёл разъезд. Шестеро. Впереди двое с копьями, позади один с луком. Одеты по-разному, не как княжеская дружина, но оружие держали уверенно. На рукаве у одного я заметил зелёную велесову вязь.
Они говорили негромко. Я разобрал только:
— ...самозванец...
— ...раненый...
— ...Борята велел всех смотреть...
Кобыла переступила с ноги на ногу. Я прижал ладонь сильнее. Она послушалась.
Когда разъезд ушёл, я выждал долго. Только потом вывел кобылу обратно.
Днём пришлось прятаться ещё дважды. Один раз от телеги с вооружёнными мужиками, другой — от троих всадников, которые ехали быстро и не смотрели по сторонам. На дороге уже шевелилась новая власть. Ещё не крепкая, но жадная до чужих имён.
Ближе к вечеру я встретил калик.
Сначала услышал пение.
Голоса шли с дороги, неторопливые, хрипловатые. Не праздничные. Такие голоса бывают у людей, которые поют не для веселья, а чтобы ноги не забыли идти.
Я увёл кобылу в ельник и стал смотреть.
Их было трое.
Старший шёл впереди, опираясь на посох. Один глаз у него был затянут бельмом, второй смотрел так остро, что слепым его назвать не хотелось. На плечах — латаный плащ, за спиной — мешок. Второй был моложе, широкоротый, с густой русой бородой и гуслями в кожаном чехле. Третий почти не говорил: сухой, длинный, с обмороженным носом и маленьким свёртком под мышкой.
Они остановились у старой сосны, где дорога расширялась. Там было место для ночёвки: следы прежних костров, куча сухих веток под навесом корней, камни вокруг золы.
Молодой снял мешок и сказал:
— Здесь встанем?
Старший прислушался к дороге.
— Здесь. До следующей деревни затемно не дойдём.
Молчаливый уже собирал ветки.
Я не вышел сразу.
Ждал, пока они разведут маленький костёр, пока достанут сухари, пока молодой не начнёт ругаться, что сухари каменные, а зубы у него не железные.
Тогда я вывел кобылу из леса.
Молодой сразу схватился за нож.
Старший поднял посох.
Молчаливый отступил за сосну, но не убежал.
— Не подходи, — сказал молодой.
— Не подхожу.
— Кто такой?
— Путник.
— Путники из леса не выходят с сулицей.
Я остановился в нескольких шагах от костра.
— Мне нужны новости. Я заплачу едой.
Молодой смотрел на мой шлем, кольчугу и плащ.
— Велесовский?
— Нет.
Старший наклонил голову.
— Раненый?
— Был.
— Все раненые так говорят.
Я снял с плеча мешок, достал хлеб и кусок сала, отрезал часть ножом и положил на снег рядом с костром. Не бросил. Положил.
Калики переглянулись.
— Садись там, — сказал старший и показал посохом на место напротив. — Сулицу рядом не клади. Держи при себе, раз уж держишь.
Я сел так, чтобы видеть дорогу и лес одновременно. Кобылу привязал рядом, но не рассёдлывал. Старший заметил, но спрашивать не стал.
Молодой взял хлеб, понюхал.
— Свежий.
— Ешь.
— Чужой?
— Ешь, сказал.
Он посмотрел на старшего. Тот кивнул. Молодой откусил, пожевал, потом передал молчаливому.
Некоторое время мы ели молча.
Старший первым спросил:
— Про что слушать хочешь?
— Про Меров.
Молодой перестал жевать.
Молчаливый поднял глаза.
Старший не удивился, но посох в руках повернул чуть иначе.
— Про Меров нынче опасно слушать.
— Опаснее не знать.
— Кому как.
— Что в городе?
Старший отломил маленький кусок сала.
— Шум был. Теперь тише.
— Что за шум?
Молодой ответил быстрее:
— Люди княжича вспоминали. Кто-то кричал, что Борята власть украл. Кто-то говорил, что княжич жив. Двоих на торгу били кнутом. Одного потом не видели.
Старший бросил на него недовольный взгляд.
— Болтай меньше.
— Он еды дал.
— Еда языку не хозяин.
Молодой замолчал.
Старший продолжил уже сам:
— Борята сидит крепко. Пока. Велесовичи при нём. По улицам ходят их люди. У ворот тоже. Говорят, они морок с Боряты сняли.
Я поднял глаза.
— Какой морок?
— Морановский. Так теперь рассказывают. Будто когда княжича топить велели, Борята был не в себе. Морановы волхвы его оплели, он их приказ выполнял, а сам того не понимал. Потом велесовичи пришли, морок сняли, город удержали.
Молодой не выдержал:
— А до того, говорят, те же велесовичи ему серебро носили.
Старший резко сказал:
— Говорят много.
Молодой упрямо продолжил, но уже тише:
— Ну а что? Все знают. Борята им нужен. Княжеской крови нет, зато боярин видный. Посадят впереди, а сами за спиной вожжи держат.
Молчаливый вдруг сказал:
— Свадебный генерал.
Я посмотрел на него.
Он пожал плечами.
— У нас так старики говорят. Сидит красиво, а делает не он.
Старший поморщился, но спорить не стал.
— А морановичи? — спросил я.
— Жгут, — сказал молодой.
Старший кивнул:
— На юге худо. Где село за Боряту — туда могут прийти морановы люди. Где село пустое — туда приходят голодные. Где дорога слабая — там грабят все. Потом каждый говорит, что это не он.
— Борята собирает ополчение?
— Собирает, — сказал старший. — Кричит, что надо прогнать морановичей, пока они весь край не выели. Людям это понятно. Когда горит соседнее село, не до княжьих прав.
— А княжич?
Трое калик молча посмотрели на меня.
— Что княжич? — спросил старший.
— Что о нём говорят?
Молодой вытер пальцы о снег.
— Что утонул.
Старший добавил:
— И что теперь ходит самозванец. Раненый, злой, в чужом железе. Выдаёт себя за Святослава Меровича. Одни говорят — морановичи его пустили, чтобы город расшатать. Другие — что это бес в княжьей коже. Третьи — что правда княжич, только это шёпотом и после третьей кружки.
Молчаливый тихо сказал:
— На заставе нынче всех таких смотрят.
Я спросил:
— Каких?
— Одиноких. Раненых. Без людей. С хорошим оружием не по чину.
Молодой посмотрел на мою кольчугу и тут же отвёл глаза.
Он понял раньше остальных.
Старший заметил это.
— Ты кто? — спросил он.
Я мог соврать.
Назваться дружинником. Беглым велесовичем. Разбойником. Тем, кого лучше не трогать.
Но чужая ложь уже работала против меня.
— Святослав Мерович, — сказал я.
Молодой вскочил так резко, что едва не опрокинул котелок.
— Мать честная...
Молчаливый отступил ещё на шаг и сделал знак рукой. Старший остался сидеть, но лицо у него стало жёстким. Теперь посох был уже не дорожной палкой.
— Не кричи, — сказал он молодому.
— Он...
— Не кричи.
Молодой сел обратно, но уже не ел.
Старший смотрел на меня внимательно.
— Докажешь?
— Нет.
— Тогда почему должен верить?
— Не должен.
— Зачем сказал?
— Чтобы вы знали, какую правду несёте, если решите нести.
Старший усмехнулся без радости.
— Нам бы свои ноги донести.
— Борята врёт, — сказал я. — Его не околдовали морановичи. Он знал, что делает. Велесовичи не спасли его от морока. Они купили его раньше, а теперь прикрывают сказкой. Морановичи тоже не спасители. Они грабят, жгут и поднимают мёртвых, когда им надо. Но приказ топить меня шёл через Боряту.
Молодой сглотнул.
— Через Боряту или от Боряты?
Я посмотрел на него.
— Для тех, кто держал меня под водой, разницы не было.
Старший долго молчал.
Потом спросил:
— Чего хочешь от нас?
— Чтобы рассказали.
— Где?
— Где споёте. Где пустят ночевать. Где дадут хлеб. На торге. У колодца. У печи. Не песней, если боитесь. Словом.
Молодой хрипло рассмеялся.
— Если боимся? Конечно боимся.
Молчаливый сказал:
— За такое язык режут.
— Или вешают, — добавил молодой. — Велесовичи не любят, когда их сказки портят.
Старший сказал:
— И Борята не любит. И морановичи не любят. И князья вообще мало что любят, кроме своей правды.
Я достал из мешка ещё хлеба и положил рядом с первым куском.
— Я не прошу петь обо мне как о святом. Скажите проще: княжич, может, жив. Борятина сказка про морок удобна велесовичам. Морановичи жгут сёла. Кто идёт в ополчение, пусть знает, кого защищает.
Старший покачал головой.
— «Может, жив» — слабое слово.
— Сильное слово вас убьёт быстрее.
Он посмотрел на меня почти с уважением.
— Это верно.
Молодой спросил:
— А если мы уйдём и ничего не скажем?
— Значит, ничего не скажете.
— И ты нас не тронешь?
— Сейчас нет.
— А потом?
Старший зло шикнул на него:
— Хватит, Добрята.
Но вопрос уже прозвучал.
Я ответил:
— Потом у меня будут другие заботы. Если доживу.
Молодой кивнул, но не успокоился.
— А если скажем не так?
Я посмотрел на него.
— Тогда это будет ваше слово. Не моё.
— И всё?
— Нет. Потом оно может вернуться ко мне.
Он понял. Все трое поняли.
И испугались сильнее.
Не потому что я угрожал громко. Как раз наоборот. Я сидел у маленького костра, ел с ними хлеб, держал руки на виду и говорил спокойно. От этого, кажется, было хуже.
Старший положил ладонь на посох.
— Донесём, что слышали.
— Не «слышали», — сказал молодой. — «Один человек сказал».
— Нет, — возразил молчаливый. — Так сразу найдут.
Старший подумал.
— Скажем иначе. Будто из Мерова люди вышли. Будто кто-то у реки видел. Будто велесовы сами меж собой спорили. Слух должен иметь много матерей, тогда его труднее убить.
Я кивнул.
— Делайте как умеете.
— А ты куда? — спросил молодой.
— К человеку, который может помочь.
— К какому?
— Лучше тебе не знать.
Он сразу отвёл взгляд.
— И верно.
После этого говорили меньше.
Они поделились водой. Я дал им ещё сала. Молодой всё же достал гусли, но играть не стал. Просто провёл пальцами по струнам, проверяя, не ослабли ли от холода. Тихий звук прошёл по стоянке и сразу исчез в лесу.
Я спал урывками. Просыпался от каждого шороха. Один раз увидел, что старший не спит и смотрит в мою сторону своим белёсым глазом.
— Боишься? — спросил я.
— Да.
— Меня?
— И тебя.
— А ещё?
— Всех, кто завтра может стать властью.
Утром мы разошлись без песен.
Калики пошли дорогой. Я — лесом, почти рядом, но так, чтобы нас не видели вместе. Перед уходом старший остановился и сказал:
— Если ты правда Святослав Мерович, запомни одно.
— Что?
— Люди повторят правду, если за неё не слишком больно бьют. А если больно — повторят то, за что дадут жить.
— Запомню.
— Не запомнишь. Пока сам не начнёшь бить.
Он пошёл за своими.
Я смотрел им вслед, пока они не скрылись за поворотом.
Леонтий стоял рядом.
— Веришь им?
— Нет.
— Тогда зачем рассказал?
— Потому что молчание уже работает на Боряту.
День прошёл в прятках.
Я двигался к Горыне медленно, злее с каждым новым разъездом. Дорога то приближалась, то уходила в сторону. Иногда приходилось вести кобылу по глубокому снегу между деревьями. Иногда я ехал, пригнувшись, чтобы ветки закрывали меня от тракта.
Дважды я видел людей Боряты. Не знал их по лицам, но узнавал по тому, как они держались на дороге: уже не просто едут, а проверяют. Останавливают телеги. Заглядывают под рогожу. Смотрят на мужчин без шапок, на сапоги, на мешки, на руки. Один раз при мне с телеги стащили парня лет двадцати, заставили снять тулуп, повернули лицом к свету. Искали раненого. Искали меня.
Я лежал в овраге, держал кобылу за морду и слушал, как парень оправдывается:
— Я с мельницы! Спросите у Луки! Я с мельницы!
Ему ударили по затылку не сильно, больше для порядка. Потом отпустили.
После этого я ещё час не выходил.
Ближе к закату дорога пошла между холмами. Лес стал гуще, старее. Ели стояли так плотно, что между ними уже лежала синяя тень. Кобыла устала, спотыкалась и всё чаще тянулась к дороге, где идти было легче.
Я не пускал.
С тракта донёсся шум: несколько лошадей, голоса, звяканье железа. Ехали не двое и не трое. Я сразу спрыгнул, едва не упал из-за бедра, схватил кобылу под уздцы и потащил в сторону. Она заупиралась. Я ударил её ладонью по шее, не сильно, но резко.
— Тихо.
Шум на дороге стал ближе. Один из всадников рассмеялся. Другой сказал:
— К ночи бы до заставы.
Ему ответили:
— Если опять всех пеших смотреть будем, к утру доедем.
Я увёл кобылу глубже в лес. Снег там был выше колена. Ветки били по лицу. Рана в боку снова открылась или только показалось — под повязкой стало мокро и тепло.
Наконец дорога исчезла за стволами.
Я остановился у небольшого склона и потянул кобылу вниз, в тень. Она поскользнулась, фыркнула, едва не потащила меня за собой. Я удержал.
Отряд проехал мимо. Голоса стихли не сразу, ещё долго перекатывались между деревьями.
Я всё ещё стоял, прижавшись плечом к стволу, когда заметил, что склон передо мной не совсем склон.
Под снегом и мхом темнела низкая крыша. Избушка почти ушла в землю: маленькая дверь, узкое чёрное оконце, связки сухих трав под навесом. У косяка висела птичья кость на красной нитке.
Дыма не было, но тропинка к двери была притоптана.
Кобыла перестала фыркать.
Леонтий появился у меня за плечом.
— Это Горыня?
— Нет.
Я смотрел на избушку и прислушивался.
— До Горыни ещё дня два, если не собьюсь.
— Тогда кто здесь живёт?
— Сейчас узнаем.
На дороге окончательно стихли голоса.
В лесу снова стало тихо.
Я привязал кобылу к ели, поправил сулицу в руке и пошёл к двери. Ноги ступали осторожно, но снег всё равно хрустел слишком громко.
Избушка молчала.
Я постоял, прислушиваясь, потом поднял руку и толкнул дверь.