Вода в «Национале» шла с таким напором, что на максимуме прямо душ Шарко. Я кайфовал.
Оля появилась на пороге ванной, завёрнутая в полотенце по самые подмышки, и осмотрела помещение взглядом ревизора.
— Ты весь раскраснелся! Прямо индеец
— Ага, мир вам бледнолицые. Иди сюда!
Она зашла, зажмурилась, ойкнула, когда я направил на неё струю, и наконец залезла целиком. Я намылил ей голову американским шампунем из местных запасов. В Национале заботились о главах зарубежных государств…. И она стояла, опустив голову, зажмурившись, пока я ей мыл голову.
— Пахнет яблоками, — сказала она куда-то в кафель. — Так не бывает.
— Бывает. Называется шампунь
— У нас в общежитии на этаже одна колонка. По четвергам, если истопник трезвый. И только обычное мыло.
Потом она долго и остервенело тёрла шею мочалкой. Одно и то же место, слева, возле ключицы.
— Ты что делаешь?
— Заметят. Засос.
Я хотел сказать, что не заметят, но не сказал. Ей виднее.
Одевалась она в спальне, отвернувшись к окну, будто ночью между нами ничего не происходило. Я застегнул ей пуговицы на спине — те самые, бесконечные. Нашел в тумбочке большой фен Сименс, показал как пользоваться. Это для девушки тоже стало культурным шоком. Волосы можно сушить прямо после душа.
— У нас в Ярославле такого нет!
— Их и в Москве то еще нет. Но скоро появятся. Сейчас на Западе начинают делать из пластика, они совсем маленькие станут.
— Уверен?
— Уверен.
Валькирия досушившись, молча начала заплела косу, глядя на Кремль.
Вот она главная неловкость между мужчиной и женщиной после бурной ночи. О чем говорить? Вроде вечером в Коктейль-холле был полный контакт, взаимопонимание. А потом начинается эра неловкости.
— Пойдем, позавтракаем — предложил я, заметив, что коса заплетена и девушка перешла к легкому макияжу, который впрочем, быстро завершился губной помадой и стрелками.
Ресторан только-только открыли. Официант в белой куртке ещё расставлял приборы, второй тащил из кухни ведёрко со льдом, пахло кофе и мастикой для паркета. Пальмы в кадках, мрамор, потолок в лепнине — и во всём зале мы вдвоём. Нам подали икру, блины, осетрину и бразильский кофе, потому что делегации кормили напоказ и по-максимуму.
Оля разрезала блин, съела его с икрой. Запила кофе.
— Боишься? — прямо спросил я
Она подняла глаза. Голубые, чистые, и утром в них не было ни капли вчерашнего безумия Коктейль-Холла.
— Ага. Кит, у меня могут быть проблемы. В университете.
— Кто-то нас видел в Коктейль-холле?
— Кто-то всегда видел. — девушка тяжело вздохнула.
Я отставил чашку.
— Не будет никаких проблем. Я тебя защищу.
Она посмотрела на меня — и вот тут я впервые увидел, как она смотрит на дурака. С сочувствием.
— Как? — спросила Валькирия. — Я же понимаю, что визит закончится и ты скоро неделю улетишь в свою Калифорнию.
— Во-первых, не так скоро. Во-вторых, у меня есть свои способы.
— Какие?
— Есть, Оля. Просто поверь!
Она долго не отвечала. Потом разрезала второй блин, прожевала и сказала:
— Ты знаешь, что самое обидное? Я тебе почти верю.
— Это не обидное. Это разумное.
— Это глупое. — Она вытерла пальцы салфеткой. — Ладно. Мне пора.
— Довезу тебя.
— Не надо. Я на метро доеду. Тут рядом, до «Сокольников» прямая ветка. Надо переодеться, у меня семинар в одиннадцать. Не провожай!
Она поцеловала меня в щёку, на глазах у обоих официантов и ушла. Я подошёл к окну и смотрел, как светлая голова пересекает площадь наискось, ныряет в толпу у входа в метро и пропадает.
Кофе в «Национале» был отличный, и я взял вторую чашку.
Часам к девяти зал ресторана начал наполняться, и вид у моих коллег по делегации был примечательный. Первым приполз старик Мэлони из «Чикаго Дейли Ньюс» — в галстуке, но не бритый, что для него означало высшую степень поражения. Он сел напротив, не спрашивая, придвинул к себе графин с водой и выпил три стакана подряд.
— Миллер, — сказал он наконец. — Вы вчера отсутствовали…
— Да.
— И правильно сделали!
Подтянулись остальные. Кронкайт зелёный, дама из «Кристиан Сайенс Монитор» тоже. Солсбери — сухой, желчный и единственный, кто выглядел как человек. Последним появился Тэлбот. И он выглядел помятым.
Вчера, оказалось, их с утра увезли в Переделкино, в дом творчества, знакомиться с советскими писателями. Показали сосны, веранду, бильярд и живого классика — Пастернака. Который еще не выпустил своего Доктора Живаго, не получил Нобелевку и не отхватил от советских властей по-полной. Принимал на собственной даче, пили чай на веранде, фотографировались. А вечером был фуршет.
— Они пьют стоя, за мир, — рассказывал Мэлони, держась за виски. — Потом пьют сидя, за дружбу народов. Потом пьют за женщин, и тут надо вставать снова. Потом кто-то говорит тост за павших, и после этого не чокаются, а пьют до дна, и отказаться нельзя, потому что ты будешь свинья. Я воевал на Марне, Миллер. Там было сильно проще.
— И чем кончилось?
— Кронкайт читал им наизусть Уитмена. Один поэт плакал и обнимал меня. Дальше начали спорить с Шолоховым о социализме.
Меня это заинтересовало:
— Был Шолохов? Надо же… И с чего все началось?
— С обуви, — сказал Мэлони и налил себе четвёртый стакан воды.
— С ботинок, — подтвердил Кронкайт. — Я спросил Шолохова, где такие купить. Хорошие ботинки, коричневые. Оказалось, нигде. В Союзе такие не делают, это швейцарские Bally. Оказалось, что писатель был в зарубежной командировке, привез с Запада.
Американцы переглянулись, заулыбались.
— И тут я спросил, почему нельзя сделать такие же советские? У остальных обувь была ужасная…
И тут Шолохов объяснил, что вопрос про ботинки — это вопрос мелкий и не о том. Что за двадцать пять лет страна прошла путь, на который той же Англии понадобилось полтора века. Зато в Союзе нет и не может быть безработного, что образование почти даром, от букваря до университетского диплома, что женщина здесь инженер и врач, а не украшение при муже. Что восемь лет назад половина европейской части лежала в развалинах, а сейчас в Сталинграде ходят трамваи. Что за эти же годы у них появилась атомная бомба и канал между двумя реками и так далее по списку. А желающие обсудить фасон ботинок могут вспомнить тридцать второй год и очереди за бесплатным супом в Чикаго.
— И вот тут, — сказал Мэлони с удовольствием, — он ошибся адресом. Потому что в тридцать втором в этой очереди стоял лично я.
— И что вы ему ответили?
— Что я в ней стоял, а он в ней не стоял. И что человека, который знает, ради чего он голодал, я уважаю, а человека, который объясняет мне, ради чего голодал я, — нет.
Дама из «Монитора» тяжело вздохнула:
— После этого они как с цепи сорвались — достала блокнот, пролистнула, зачитала нам свои заметки.
….Шолохов как с цепи сорвался. Спрашивайте нас не про то, лучше ли мы вас кормим народ. Спрашивайте про то, куда мы идём. Ваш мир умеет делать автомобиль быстрее прошлогоднего и радиоприёмник меньше прошлогоднего, и это всё, что он умеет обещать человеку на следующие сто лет. Быстрее и меньше. Все ради потребления. А зачем и куда — вы не отвечаете, потому что у вас нет такого вопроса в принципе. Мы отвечаем плохо, коряво, дорогой ценой, но мы этот вопрос по крайней мере задали вслух и всей страной. И к этим вопросам и ответам прислушивается весь мир! У нас нет чертежа будущего, нет расписания наступления социализма. Маркс и Энгешльс оставили нам направление, а не инструкцию, и в этом не слабость, а честность.
— Красиво, — признал Солсбери. Он единственный за столом выглядел человеком и ел яичницу. — И совершенно неотразимо, пока не начинаешь считать.
— Что вы имеете в виду? — поинтересовался я.
Солсбери отложил вилку.
— Чертежа действительно не было. Программа взятия власти была написана большевиками подробно, а программы хозяйства не было никакой. Модернизацию пришлось делать без капитала — значит, за капитал платили людьми. Деньги на станки взяли в деревне, снизив крестьянину потребление. Пока из деревни в город идёт бесконечная дешёвая река рабочих рук, всё выглядит великолепно: котлован, фундамент, комбинат, передовица в газете. Заводы, которые делают заводы. Но я двадцать лет наблюдаю за одной штукой и никак не могу перестать. Здесь умеют построить сталелитейный. И не умеют построить обувную фабрику. Причём это не мой вывод, это признано письменно, в прошлом году, в брошюре, подписанной самой высокой в этой стране фамилией недавно почившего лидера. Не читали? «Экономические проблемы социализма в СССР». Почитайте, очень занимательно. Там прямо сказано, что с товарами для человека дело обстоит скверно, а дальше идут цифры чугуна, чтобы читатель отвлёкся. И там же всерьёз предлагается вовсе убрать деньги из оборота между городом и деревней и менять товар на товар.
— То есть как — убрать деньги? — не поверил Кронкайт.
— Так. Напрямую. Хлеб на ситец.
Мэлони засмеялся и тут же схватился за голову.
— Кейнс ведь их предупреждал, — добавил Солсбери. — Ещё в двадцать пятом, когда сюда приезжал. Он тогда написал, что вера у них есть, а арифметики нет.
Кронкайт покивал:
— Я им сказал примерно то же самое, только попроще. Нельзя сидеть на нескольких стульях сразу. Без капитала и внутреннего спроса, либо тяжелая индустрия либо потребительская экономика, все эти ботинки. Но не все сразу. Жопа порвется. А поэт-фронтовик — тот, который потом со мной обнимался, — ответил мне: вы не понимаете! Тяжелую индустрию надо было строить первой, потому что иначе к сорок первому нам нечем было бы стрелять. И он прав, чёрт возьми. Он у меня спросил, чем бы мы предпочли, чтобы они встретили немца — тракторным заводом или чулочной фабрикой. И что я ему на это скажу?
— Что с окончания войны уже 8 лет прошло, — сказал я. — Могли бы заняться чулочными фабриками.
За столом на меня посмотрели. Тэлбот — с отчётливым неудовольствием.
Я и не собирался лезть. Само вылезло.
— Сталелитейный строится один раз, — объяснил мне Солсбери. — Его можно построить приказом, одним рывком, мобилизовав комсомольцев. А потребительская экономика — это не завод. Это десятки тысяч мелких производств, которые никто не может распланировать из кремлевского кабинета, потому что они рождаются и дохнут каждый месяц. Обувь, пуговицы, замки, пряжа, краска, шпильки, помада. Чтобы это завелось, нужны две вещи, которых тут нет в принципе. Нужно, чтобы кто-то внизу имел право затеять дело сам. И нужен свободный человек, которого можно нанять, потом уволить. А человека взять неоткуда, потому что весь свободный человек уже вычерпан из деревни и залит в бетон пятилеток.
— И надолго у Союза хватит человеческих ресурсов? — спросила дама из «Монитора».
— Лет десять, — сказал Кронкайт. — Плюс-минус. Потом они будут вынуждены открыть экономику, начать что-то менять тут.
— А чем все кончилось-то? — спросил я, чтобы поменять тему. Слишком громко мы обсуждали слишком чувствительные вопросы. Небось, в Национале тоже слушают столики.
— Ничем, — пожал плечами Мэлони. — Все наспорились и пошли пить за мир.
— Кстати, а вы, Миллер, вообще куда пропал? — вяло поинтересовался Солсбери… — Второй день вас нет.
— Своя программа, — отмахнулся я.
Солсбери при этом смотрел на меня поверх чашки с интересом. Вот этот всё понимал. Профессионал старой школы — такие чуют сюжет раньше, чем он случился, и молчат, пока не соберут его целиком.