Первый паук вступил на пандус южной эстакады, и бетон отозвался мелкой, зудящей дрожью — Ерёменко чувствовал её ладонями сквозь парапет верхнего яруса.
Сверху машина выглядела проще, чем её расписывали посты. Широкий рифлёный панцирь, узлы суставов в потёках смазки, ровное свечение накопителей у основания башни. Снизу эта башня видела поверх любой баррикады и жгла всё, что поднимало голову; сверху её не видел никто. Инженеры шагающего шасси не предусмотрели человека, который добровольно подпустит такую машину под себя.
На верхнем ярусе эстакады таких людей лежало тридцать шесть.
— Пропустить, — вполголоса сказал Ерёменко в шлем. — Верхние работают по суставам. Нижние отсекают пехоту. До команды — даже не дышать.
Ждать пришлось долго. Дрожь нарастала, в швах парапета шуршала бетонная крошка, и Ерёменко занимал голову проверкой того, что проверять было уже поздно: сектора, лестницы, сигналы отхода. Внизу, в карманах у опор, лежали нижние группы — те не видели вообще ничего, кроме затылков друг друга, и верили командиру на слово. Больше верить им внизу было не во что.
Паук шёл ровно, вынося опоры с ленивой механической уверенностью хозяина. Башня плыла над проезжей частью и неторопливо ощупывала стволом баррикаду на дальнем съезде — ту самую, пустую, которую Ерёменко построил именно затем, чтобы её было удобно расстреливать. Следом, в сотне шагов, двигалась цепочка штурмовиков в ратниках, тускло-серых от степной пыли.
— Огонь.
С десяти метров, в суставы задних опор, ушли связки гранат и трофейные заряды, снятые в первом бою с чужих убитых. Рвануло коротко и зло. Машина осела на подломленные опоры, башню повело вверх, плазменный сгусток ушёл в пустое небо и лопнул над промзоной бледной зарницей. Со второго залпа башня замолчала совсем. Нижние ярусы в ту же секунду ударили по пехоте — в упор, из бетонных карманов, о которых штурмовые сканеры доложить не успели.
Четыре минуты спустя всё было кончено. Цепь легла между опорами, уцелевшие откатились за насыпь, подбитый паук чадил поперёк проезжей части жирным, оскорбительно мирным дымом. На верхнем ярусе смеялись тем дурным, лающим смехом, который у живых означает не веселье, а выверенную удачу: должны были умереть, а умерли другие.
— Сейчас будет небо, — сказал сержант рядом с Ерёменко, не отрываясь от прицела. — Они уже доложили наверх, командир. Такие всегда докладывают.
Ерёменко знал это и сам. Новые правила им объяснили по общему каналу, голосом первого министра: где оборона огрызается, туда не посылают вторую цепь. Просто называют квадрат.
— Всем вниз! — скомандовал он. — Рассредоточиться, от эстакады бегом, раненых на руки!
Он успел увидеть, как первые два десятка скатываются по техническим лестницам. Успел подумать, что позицию жалко, а людей он, пожалуй, вытащит. Небо над эстакадой вспыхнуло без звука.
Звук пришёл позже. Ерёменко его уже не услышал.
В кабинете «Гранит-3» пропал из эфира весь и сразу, на полуслове чьего-то доклада.
На главном экране значок отряда ещё держался поверх южной эстакады — техника не сразу верит в такое. Люди верят быстрее. Дежурные не подняли голов; в кабинете стало на один голос тише, и эта тишина далась всем хуже крика.
— Кто вызвал удар? — спросил император.
— Командир южной группы, ваше величество. — Гинце сверился с планшетом, хотя, по-моему, помнил и так. — Запросил «Агамемнон» открытым текстом, по сетке. Орбита ответила через сорок секунд.
— Открытым текстом, — повторил мальчик. — Они не стесняются друг друга.
— Им велено не стесняться. Наглядный урок продолжается. — Я взял канал южного участка: — Второй линии — принять уцелевших с эстакады. Съезды не занимать, стоять в глубине кварталов. Больше отделения не собираться.
Приказ был правильный и опоздавший — сочетание, из которого на войне состоит почти всё.
Император подошёл к карте с сектором южного участка и постоял над ним. Пятно на месте эстакады медленно остывало из белого в тёмное.
— Сколько успело выйти? — спросил он.
— Дежурные считают, государь, — отозвался Гинце. — По первым перекличкам — меньше половины.
Мальчик кивнул, коротко и по-взрослому, и вернулся к общей карте. Больше он ничего не спросил, и правильно сделал: остальное дорассказал бы любой, кто хоть раз слышал, как считают перекличкой.
На северном вокзале война шла под крышей.
От стеклянных сводов дебаркадера к этому моменту остались одни рёбра, и между ними слоями висел дым. Майор Скиба принял бой среди составов: перроны, мёртвые вагоны, бетонный пешеходный мост над путями. Обещанные расчёты добрались к нему до штурма и втащили на мост трофейное оружие, взятое у гидроузла. Это решило первые полчаса.
Паук вломился на привокзальную площадь, снёс парадные двери вместе с куском стены и сунул башню в главный зал — хозяином, которому забыли объяснить, что бывают чужие дома. С моста, почти в упор, по нему работали в четыре ствола — по узлу башни, туда, где под панцирем светились накопители. На третьем попадании накопители ответили сами: вспышка выжгла машине нутро, и она осела в собственном проломе, намертво закупорив его для своих же.
Тогда пехота противника полезла через окна и багажные пандусы. В залах началась война, для которой башни не нужны: перебежки между колоннами, гранаты, ратник против ратника на дистанции вытянутой руки. Люди Скибы дрались злее — им было за что. Штурмовиков было вчетверо больше, и они умели ждать. К исходу гарнизон держал только дебаркадер и пути.
Помогали железнодорожники — те, кто отказался уходить. Своё хозяйство они знали наизусть: подсказывали, какие вагоны пустые, а какие гружёные и держат осколки, вскрывали служебные переходы, не значившиеся ни на одной схеме, выносили раненых по кабельным тоннелям. Один из них, пожилой, в оранжевом жилете, всю дорогу ворчал, что по путям ходить не положено. Порядок был его последней территорией, и он оборонял её, как умел.
— Кабинет, говорит Скиба. — Голос майора в эфире был сорванный, но ровный. — Вокзал не удержу. Вывожу людей по выемке на вторую линию. Прикрытие оставляю себе. Не вздумайте отменять приказ.
Спорить не стали. С человеком, который уже всё решил, спорят только те, кому ничего не грозит.
Заслон продержался восемнадцать минут. Потом командир штурмовиков, положивший в залах слишком многих, поступил по инструкции — и над северным вокзалом назвали квадрат. Плазма пришла в рёбра дебаркадера, прошла их насквозь и легла в пути. Горело всё, что горит, и многое из того, чему гореть не положено.
— Кабинет, говорит Скиба, — сказал эфир в последний раз, сквозь треск. — Люди выведены. Заслон… заслон своё сделал. Остальное — потом.
Потом не наступило.
Вскоре город стало видно из окон кабинета лучше, чем с экранов.
Резиденция располагалась на холмах, и с её высоты столица читалась целиком: зарева по всей дуге от промзоны до реки, столбы дыма, стоявшие в безветрии прямо и торжественно, точки пожаров там, где недавно были кварталы. Зачистка шла по квадратам, и именно в этой методичности было самое страшное: город выжигали не в ярости, а по расписанию. Ярость выдыхается. Расписание — нет.
Где-то под этими столбами дыма ещё работали отряды с минеральными позывными — те, что остались. Позывных с каждым часом становилось меньше, и каждый замолчавший дежурные вычёркивали из переклички не сразу: выжидали лишний круг связи, потом ещё один, потом смотрели друг на друга и вычёркивали.
Эфир стал страшнее картинки. Он больше не кричал — он бубнил, десятками уставших голосов, и каждый говорил одно и то же разными словами: отходим, несём потери, дайте куда-нибудь раненых. Городские ополченцы держались рядом с космодесантом и умирали рядом с ним же; разница между кадровым солдатом и вчерашним гражданским к этому часу стёрлась до неразличимости. У смерти вообще плохо с кадровым учётом.
«Кварц» вышел на связь в последний раз не голосом своего командира. Командир лежал у ограды госпиталя вместе с половиной своего отряда. Говорил врач.
— Кто может идти — отправлены с провожатыми, — сказал он так спокойно, что у дежурных остановились руки над пультами. — Мы остаёмся с лежачими. Запишите это куда-нибудь. У вас там, говорят, записывают.
— Записываем, — ответил император раньше, чем кто-либо из нас успел потянуться к каналу. — Всё записываем, господин доктор. И вас — тоже.
Через шесть минут квадрат госпиталя перестал существовать — с защитниками, с лежачими, с горожанами из подвалов соседних домов. Плазме безразлично, кто в квадрате. На то она и плазма; вопросы следует адресовать тому, кто называет квадраты.
Потом отошла от реки группа «Слюды» — то есть то, что от неё осталось: каждый третий остался на набережных. Командир её доложился, довёл людей до второй линии, сдал их соседям и только после этого сообщил, что ранен сам. В другой день я представил бы его к награде. Сегодня наградой было дожить до вечера, и раздавал её не я.
Кольцо, охватывавшее всю столицу, теперь стянулось до размеров одного района. Этим районом были холмы. «Базальт» зацепился за развязку у их подножия — последнюю перед серпантином, ведущим к резиденции.
— Командующий, вижу машины на проспекте, две, идут к развязке, — доложил командир. Голос у него был уже не злой — рабочий. Злость тоже кончается, остаётся ремесло. — Пропущу под опоры виадука, там и встречу. Но после них придут ещё, а после ещё — небо. Сколько мне держать развязку, господин командующий?
— Сколько сможете. Минус одна минута, — ответил я. — Эту минуту потратите на отход. Мёртвые вы мне развязку не удержите.
— Понял. Минус одна.
Император слушал этот разговор, не вмешиваясь, а потом сказал своё:
— Передайте по всем участкам: резиденция принимает всех. Солдат, раненых, горожан — всех, кто дойдёт. Госпитальный блок и склады открыть. И пусть на серпантине их кто-нибудь встречает. Люди, которые дошли, должны видеть, что их ждали.
Распоряжение выполнили немедленно и с облегчением: людям, весь день слушавшим, как умирают другие, было необходимо хоть что-то делать руками. Вниз, к серпантину, ушли караульные и половина штабной обслуги. Первые группы с северных участков начали подниматься к резиденции ещё до темноты — обожжённые, оглохшие, несущие своих раненых и чужих детей.
Доклады теперь сходились к одному слову, и дежурные старались не произносить его целиком: не сдержим. Не сдержим у развязки. Не сдержим на серпантине. Вопрос был не в том, остановим ли мы их. Вопрос был в том, сколько часов осталось до того, как они войдут сюда, в этот кабинет, где на карте ещё горели значки отрядов, которых больше не существовало.
Борисевич подошёл ко мне у большого окна. За весь вечер он снова не пошутил ни разу — по этому признаку в кабинете можно было измерять обстановку точнее, чем по карте. Генерал-губернатор тронул меня за рукав и наклонился.
— Александр Иванович, — шепнул он. — Посмотрите на государя. Только не сразу.
Я выждал и посмотрел. Иван Константинович стоял над картой погибающего города — прямой, собранный, руки сложены за спиной. В лице его не было ни страха, ни того оцепенения, которое взрослые часто принимают за мужество. Там было спокойствие — ровное, глубокое, почти безмятежное. Так смотрят не на конец партии — на её середину.
— Много лет живу, — шепнул Борисевич. — Горящие города видел, государей видел разных. Такого — не видел. От горшка два вершка, а он спокоен, как я перед рыбалкой. Он что-то задумал?
— Не знаю, Генрих Христофорович.
Я действительно не знал. Пока эфир бубнил своё «не сдержим», я перебрал в уме всё, что могло бы оправдать такое спокойствие: форты, остатки эскадры, какой-нибудь резерв, о котором забыл доложить мне собственный штаб. Список вышел короткий и неубедительный. Мальчик же стоял над картой горящей столицы так, словно ждал не конца, а начала.