Психиатрическая больница Ндера на другом конце города, это длинное розовое здание с аккуратным, как по линейке, парком вокруг. У входа стела в память о двадцати одной тысяче убитых здесь в геноцид. Тогда, 16 апреля 1994 года, бельгийские солдаты бросили пациентов и многих других укрывшихся в больнице людей. Я помню эти кадры из новостей: тысячи с поднятыми руками умоляют бельгийских миротворцев о помощи, но те в итоге эвакуируют из окружённой убийцами больницы только европейцев и американцев, а также их домашних животных. Сегодня Ндера – по-прежнему крупнейшая психиатрическая клиника в стране. Уже три дня, как здесь лежит Стелла. На стойке при входе мне называют номер её комнаты, но там пусто. Медсестра советует поискать в районе столовой. Доносятся отдалённые возгласы. Я иду по коридорам, и звук всё ближе. В зале с белым кафелем на стенах и оставшейся с Рождества мишурой две медсестры стоят за пультом, а напротив них примерно тридцать пациентов в спортивной одежде и шлёпанцах танцуют под трип-хоп, закрыв глаза и вскинув руки, точно в языческом обряде. Наконец я вижу Стеллу – она сидит на пластиковом стуле в углу, вся обмякшая, плечи поникли, руки безвольно висят между коленей. Брошенный птенец в слишком большом для него спортивном костюме. Когда я кладу ей руку на плечо, она поднимает на меня глаза и устало улыбается. Мы идём подальше от музыки, от неистовых битов и симфонических струнных, и находим в саду спокойное место – скамейку в тени терминалии. Перед нами женщины расправляют и вешают на верёвку широкие простыни. Солнце просвечивает сквозь ткань, обозначая тенями их силуэты.
– Тебе, Милан, не стоило беспокоиться. По словам врача, состояние у меня выровнялось. Ничего удивительного, меня тут обкалывают успокоительным. Этой ночью даже поспала пару часов, несмотря на шум в соседней палате.
– Ты ешь?
– Не особо.
– Может, тебя что-нибудь порадует?
– Спасибо, но вчера заходила мама, принесла фрукты и пирог, а я даже не притронулась. Надо видеть, как она сдерживается. Разрывается между упрёками и сочувствием. Но я её знаю, в глубине души она разочарована. Наверняка считает меня слабой. Или избалованной. Или и то и другое. Ну и пускай, на этот раз ничего не поделаешь. Я больше не могу вести свою партию, разыгрывать роль примерной девочки, за которую она с детства меня держит. Мне двадцать один, а я уже так устала, что кажется, будто в теле не осталось сил, и в душе тоже пусто.
Она плачет, и я молча обнимаю её за плечи.
– Эти убийцы срубили дерево.
Евсевия мне уже сказала, и я забежал с утра взглянуть на масштаб потерь. Двор был обезображен. На месте дерева зияла слепящая пустота, весь сад был распахнут перед хищной пастью солнца. Нет больше спасительной тени и прохлады. Участок было не узнать. Он как будто исчез.
– Мать наняла людей построить в саду домики для аренды. Плата за съём должна покрывать мою грёбаную учёбу в Штатах. И ради этого она велела им её срубить. Представляешь? Даже не предупредив. Так вот запросто. Когда врач ей сказал, что меня это, возможно, подкосило, она рассмеялась: “Ни разу не слышала, чтобы кто-то попадал в лечебницу из-за дерева!”
Стелла снова рыдает. Я протягиваю платок.
– Я и так уже всё потеряла. Брата, сестёр, Розалию. А теперь и место, где росла… Такое чувство, будто я посреди пустоты. В бесконечной пустыне. И даже зацепиться не за что. Никакой опоры.
Её слова отзываются во мне так глубоко, что я только и могу, что слушать.
– В Америку я не вернусь. Это решено. Учёбу я брошу. Это всё было только ради матери.
– Она ведь тоже всё ради тебя делает, разве нет?
– Поэтому я никогда и не говорила ей ничего, всегда была безупречной. Из благодарности. Но больше я так не хочу. Мне надо искать собственный путь.
– Ну и на что думаешь растратить свою жизнь?
– Ну а ты свою на что растрачиваешь?
Мы смотрим друг на друга, и нас обоих разбирает смех.
Больница расположена по дороге на Рвамагану, это неподалёку от деревни Клода, так что на выходе из Ндера я окликаю мототакси, и после нескольких минут торга (на моём ещё нетвёрдом киньяруанда) водитель протягивает мне новенькую мотоциклетную куртку и шлем. Мы едем на восток. Кигали сильно разросся и уже подступает к ближайшим городкам, непрерывная застройка придаёт всему пейзажу обезличенный и бесплотный вид. Последний участок дороги, ведущий на холм, где живёт Клод, всё ещё грунтовый, но, судя по свежим земляным работам, скоро асфальт доберётся и сюда, превратив село в спальный район. Поля и глиняные домики с черепичной крышей начинают понемногу исчезать, уступая место однообразным и дешёвым постройкам – широким бетонным домам с закатанным в цемент двориком, террасой с колоннами, тонированными окнами и металлической кровлей в несколько скатов. От центра деревни, где меня высадил таксист, я иду пешком и уже издали вижу Клода, торс у него голый, по лбу струится пот. Он и ещё двое работников строят кирпичную стену. Он улыбается мне, когда замечает, и машет рукой.
– Поздравляю, даже дорогу не забыл!
– Да, сам себе удивляюсь. Как оно идёт?
Я жму руки работникам.
– Познакомься, это Манюэль и Жан-Мари Вьянне.
Клод говорит им на киньяруанда, что меня зовут Милан и я его племянник. Их это смешит. Возможно, потому что мы одного возраста – нам обоим тридцать семь, – но, скорее всего, потому что я белый. Последние пять лет Клод работал в Кении и Уганде, то шофёром, то таксистом. Он бежал от Руанды и призраков прошлого. Я же так и жил в том домишке в Ньямирамбо – без целей и планов, перебиваясь подработками, вступая в мимолетные связи и упрямо – но тщетно – пытаясь написать историю семьи.
– Ты их нанял?
– Нет, это сыновья Кота. Они сами пришли помочь.
– Круто. А что он? Приходил?
– Пока нет, всё ещё боится меня после того, что было в Кибуе пять лет назад, я тогда нагнал на него страху. Он так и не оправился. Но всё-таки кивает мне, издалека. Ну ладно, хватит болтать, давай помоги нам!
Клод показывает, как наносить раствор и класть кирпичи. Он в Руанде всего пару недель. Мне кажется, он изменился. Как будто рассеялась жившая в нём раньше тень.
– Я отстрою всё точно как было, а потом посажу вокруг кустовой молочайник, как живую изгородь. В том углу будет гуайява или папайя, а с этой стороны восстановлю банановое поле.
– Ты так и не сказал, что будешь делать с этим домом. Поселишься тут?
– Ну нет всё-таки. Всему есть предел. Но, по крайней мере, он тут будет. Вместо бурьяна и развалин. И ещё я думаю купить корову. Жан-Мари Вьянне с Манюэлем готовы ею заниматься. В счёт молока, оно пойдёт их семье.
– Ты прямо ходячая реклама Примирения!
– Ха-ха-ха… Балбес!
Несколько часов укладки кирпичей под палящим солнцем – и стена готова. Мы надеваем футболки, благодарим ребят и спускаемся к деревенскому кабачку выпить газировки. Пока идём, крестьяне смотрят на нас, но прежнего ужаса в их взглядах уже не видно. Время сделало своё дело. В кабачке с глиняным полом так сумрачно, что какое-то время наши глаза привыкают к темноте. Мы садимся на скамью напротив двух мужчин, в молчании пьющих банановое пиво. Клод вежливо здоровается, и мы заказываем фанту. Пьём не чокаясь, сладкая пузырящаяся жидкость быстро льётся в пересохшее горло.
– Эти двое, с которыми я поздоровался, тоже бывшие убийцы. Были в отряде, который устроил резню в школе. Поэтому я и не поселюсь здесь. Жить с ними бок о бок – это слишком. Но теперь мне хотя бы не хочется перестрелять их при встрече.
Мы громко смеёмся, и те двое поглядывают на нас с интересом. Клод продолжает:
– Да, забыл тебе сказать: на днях я виделся с Сартром, случайно. Мы даже пива выпили. Поболтали о том о сём. Но что-то между нами лопнуло. И уже не починить.
Несколько глотков мы делаем молча. Наши соседи болтают, не обращая на нас внимания. Интересно, что творится у них в головах, когда они видят, как Клод сидит здесь и пьёт или отстраивает фамильный дом, а их собственные дети ему помогают? Думают ли они, что их план полного истребления провалился? Что они только даром потратили силы, так рьяно и с таким садизмом выплёскивая свою ненависть? Клод как будто прочёл мои мысли:
– Знаешь, в чём для меня главная вина всех этих людей – и Сартра, и тех двоих напротив? В том, что они на многие годы вперёд создали здесь общество недоверия.
Я десять лет не был в Париже. Город ошеломляет – обилием огней, старинных памятников, людей со всех концов света, постоянным движением. И не подумал бы, что соскучился по всему этому, пока такси не въехало на улицы, всё ещё украшенные к Рождеству. Едва мы отъехали от терминала, водитель пустился в пламенный монолог о том, как всё плохо с политикой, миграцией, СМИ, экологией, покупательной способностью и нашествием электросамокатов… Я время от времени хмыкаю, но не слушаю – голова занята другим. Два дня назад мне позвонил отец и глухим голосом сказал: “Милан, я только что узнал, что твоя мать больна. Ты должен вернуться. Срочно бери билет. Деньги я тебе перевёл”. Больше никаких подробностей, но было ясно, что всё серьёзно.
Подведя меня к палате, молодой врач – практикант с мешками под глазами – говорит без обиняков, что у неё рак в последней стадии и что жить ей осталось считаные дни, даже часы. Про болезнь она знала давно, но никому не говорила. Видя, как я побледнел, он пытается подбодрить меня: она в сознании, под морфином, мы сможем поговорить. Он уходит, и я сажусь в коридоре на пол, чтобы перенести удар, перевести дух и как-то собраться с силами перед встречей. Десять лет прошло… Когда я вхожу, мама дремлет на кровати. Она прекрасна. К глазам подступают слёзы, но я сдерживаюсь. Я придвигаю кресло к постели и осторожно беру её за руку. Она открывает глаза, узнаёт меня, улыбается нежно.
– Ты здесь?
Голос звучит устало, во взгляде страх.
– Мама, прости, я…
– Тсс, не говори ничего. Так вот бывает…
Я всё держу её за руку. Она мягкая и горячая.
– Как ты? – спрашивает она.
– Я в порядке, мама. В порядке.
– А мой младший брат?
Первый раз на моей памяти она назвала Клода братом.
– У него тоже всё хорошо. Отстраивает семейный дом на родном холме. Он уже совсем не прежний малыш Клод. Он теперь взрослый человек и сам решает, как жить.
– Как и ты, – замечает она, голос едва слышен.
– Я часто езжу в Бутаре, проведать Бабулю. Почти каждую неделю. Жозефина заботится о ней, как родная дочь… в смысле, правда хорошо заботится. Из-за Альцгеймера память у Бабули совсем пропала. По-французски она больше не говорит. К счастью, я немного подучил киньяруанда.
Она улыбается. Не знаю, приятно ли ей это слышать, но она мне улыбается.
– А знаешь, что самое занятное? Бабуля принимает меня за Эмманюэля.
– Эмманюэля?
– Да, за твоего отца. Думает, что я – это он, и как только видит, сразу бросается целовать. Говорит, что всегда меня любила. Что я любовь всей её жизни. Как мы с Жозефиной хохочем, не передать.
Мама по-прежнему улыбается, и что-то вспыхивает в её глазах. Появляется медсестра и просит меня ненадолго выйти, так что я отправляюсь к кофейному автомату, а потом спускаюсь подышать. Медсёстры, втянув головы в плечи, курят на пронизывающем холоде, держа сигареты в дрожащих руках. Я успел забыть зиму, её хватку. Пока я возвращался по лестницам, мама уже уснула. Усталость после двенадцатичасового перелёта даёт о себе знать, так что я снимаю ботинки, придвигаю кресло вплотную к кровати и сворачиваюсь на искусственной коже. Укрываюсь пальто вместо пледа и включаю телевизор. Передают новости. Ведущая сообщает о трагической гибели баскетболиста Коби Брайанта, чей вертолёт разбился под Лос-Анджелесом, потом переходит к репортажу о поразившем Китай загадочном гриппе.
Глубокая ночь, я ворочаюсь в кресле и никак не могу устроиться. В полумраке я бросаю взгляд на постель. Глаза у мамы широко открыты и смотрят в потолок. Там мерцают отсветы от перегорающей ртутной лампы в коридоре. “Мама, всё хорошо?” Она смотрит на меня в ужасе. Мне вдруг вспоминается молодая женщина на парковке у стадиона, много лет назад, во время дней памяти. Та, что будто заново видела свою смерть. Мать шепчет: “Прочти молитву, пока я не канула совсем”. Я встаю на колени возле её постели, беру её за руку. Я не верующий, я никогда не ходил на уроки катехизиса, но благодаря Бабуле знаю пару молитв. Я склоняю голову к постели и начинаю читать простое “Аве Мария”.
Радуйся, Мария, благодати полная!
Господь с Тобою;
благословенна Ты между жёнами,
и благословен плод чрева Твоего Иисус.
Святая Мария, Матерь Божия,
молись о нас, грешных,
ныне и в час смерти нашей.
Аминь.
Мама выдыхает “Аминь” вместе со мной и просит прочесть снова. Когда я заканчиваю, она просит повторить ещё. Тогда я твержу молитву по кругу. Слышу, как её голос подхватывает слова, но она слишком устала и не успевает за мной. Я замедляюсь. Но чем медленнее читаю, тем тише, слабее её гаснущий голос. Вскоре я перестаю улавливать, слетают ли слова с её губ. Я держу маму за руку. Держу долго. Она мягкая и холодная.
В крематории только мы вдвоём, отец и я. Всё позади, урна лежит у меня в сумке, на выходе с кладбища Пер-Лашез мы заворачиваем в ближайшее кафе. Отец заказывает американо, я – чистый виски. Мы не виделись десять лет. Я замечаю ему, что он немного постарел, и он говорит, что я тоже. Оттого что он рядом, мне легче, я рад, что он здесь, просто рад, и всё. С годами он стал сердечнее и внимательнее. У них с женой счастливый брак. Наконец-то он расцвёл, нашёл себя.
– Что будешь с этим делать? – спрашивает он, указывая на сумку.
– Отвезу в Руанду.
– Не уверен, что ей бы это понравилось.
– Она тебе что-то говорила?
– Нет, именно что ничего. И вообще не любила разговоров про свою страну.
– Да, я заметил. Ну а ты сам расспрашивал?
– Поначалу да, немного. Но быстро понял, что без толку.
– А о прошлом она тебе ничего не рассказывала?
– Ничего. Кроме того, как тонула тогда.
– Как это – тонула?
– Ты не знаешь этой истории?
– Нет. Ну?
– Что “ну”?
– Расскажи!
– В общем, когда она бежала из Руанды, то чуть не утонула в озере.
– И?
– Всё.
– Всё? Это всё, что она тебе рассказала? Хочешь сказать, ты больше ничего не знаешь про мамино прошлое в Руанде? Только то, что она чуть не утонула в озере?
– Слушай, это было давно, я уже не помню подробностей. Но, в общем и целом, да.
– Спасибо, папа, за увлекательный рассказ!
– Погоди, это не всё. Благодаря тому случаю мы с ней и познакомились.
– Из-за того, что в Руанде она чуть не утонула в озере? Только не говори, что ты тоже там был, прыгнул в воду и спас её.
– Нет-нет… Мы познакомились в Париже, в бассейне Понтуаз в пятом округе. В семьдесят четвёртом я подрабатывал там на каникулах тренером по плаванию. И вот как-то раз я вижу: входит высокая африканская газель…
– Папа, завязывай с такими фразочками, на дворе две тысячи двадцатый.
– Ах да, ты прав, теперь же и сказать ничего нельзя… В общем, входит статная темнокожая девушка. Так лучше?
– Будь добр, продолжай.
– Она не умела плавать и хотела научиться. Но не так, как все, а с особой решимостью.
– Это как?
– Будто это вопрос жизни и смерти. Остальные приходили расслабиться, поплавать ради удовольствия, а она – нет. Словно это был её долг. При этом стоило ей войти в воду, у неё случалась истерика. Она кричала, даже плакала. Посетители жаловались. К тому же в те годы темнокожих вообще было мало в бассейнах. А если темнокожие ещё и привлекали внимание таким образом, это… как бы сказать… возмущало остальных. Настолько, что мои коллеги в конце концов стали выставлять её из бассейна. Но её это не смущало, она возвращалась на следующий же день. Меня такое упорство тронуло, так что я реквизировал у охранника ключи и предложил, что буду учить её, когда бассейн закрыт. Ну и, что скрывать, она мне нравилась, конечно.
– И что потом?
– Мы приходили туда по ночам, и я её учил. К концу лета мы уже встречались, и она прекрасно плавала.
– Не знал этой истории. Помню только фотографию в гостиной, где вы с ней в бассейне.
– Да, она как раз с тех времён. Тогда она и рассказала мне про озеро. Потому что из-за этого и решила научиться плавать.
– Кажется, в больнице она тоже про это говорила. Когда умирала. Она сказала, что хочет услышать молитву, пока не канула совсем.
Отец смотрит на меня, плотно сжав губы, глаза у него покраснели.
– Твоя мать носила внутри тяжкий груз. Не знаю, была ли она счастлива. Она была суровой. Особенно с тобой, честно говоря. Но мне кажется, это потому, что любила тебя больше всего на свете.
– Она ни разу мне этого не говорила. Ну а ты, пап? Почему не интересовался Руандой?
– Не знаю. Это было что-то далёкое. К тому же… раз Венансия о ней не говорила…
– Может, из-за того, что тебя это не интересовало, она не могла открыться с тобой до конца?
– Возможно, ты прав. Я не решался. И теперь жалею. Я понимаю: тебе надо было туда поехать.
– Странно, что ты понимаешь. Я и сам-то не понимаю, почему я там. Ты, наверное, думаешь, что я пытаюсь разобраться в своих корнях?
– Нет, это вряд ли. Ты не в своих корнях пытаешься разобраться, а в её молчании.
Как только мы выходим в Кигали из самолёта, люди в белых халатах замеряют у нас температуру. Ещё нужно заполнить анкету, ответить, не бывал ли в последнее время в Китае. После паспортного контроля я ставлю багаж на ленту досмотра. Офицер замечает на экране сканера странный предмет и просит меня открыть сумку. Я достаю оттуда погребальную урну, он спрашивает, что внутри. Я отвечаю на киньяруанда: Ni mama utashye mu gihugu – “Моя мать возвращается в страну”.
Участок Евсевии и Стеллы не узнать. На месте жакаранды полным ходом идёт стройка, захватив всё, что раньше было садом. На большом баннере с разрешением на работы красуется 3D-макет будущего здания – вилла в дубайском стиле, квадратная и холодная, с залитой бетоном парковкой и пальмами, как в Майами. В гостиной Стелла, развалившись на диване, листает Инстаграм, а Евсевия, только что назначенная главой какого-то министерского департамента, созванивается с коллегами. Обе бросаются ко мне, обнимают, “разделяют мою скорбь” и повторяют, что соболезнуют. С террасы, где мы садимся, вид удручающий. Мы разглядываем стройку, бетономешалку, леса. Стеллу только-только выписали из больницы, и, как мне кажется, она пока слаба. Евсевия выглядит усталой. Она работает ещё больше, чем когда была депутатом. Болтая со мной, она не выпускает из рук смартфон и отвечает на настойчивые сообщения.
– Как ты себя чувствуешь, мой мальчик?
– Уже лучше. Хорошо, что в последние минуты я был рядом с ней.
– Не сомневаюсь, ей так тоже было легче.
– Но я понимаю, что мы с ней были как незнакомцы.
– Не думаю. Мать всегда знает своего ребёнка.
– Может, и так… Только вот всегда ли ребёнок знает свою мать?
Стелла смотрит на меня большими зелёными глазами – теми самыми, что смотрели на меня двадцать один год назад, когда она едва родилась и только открывала для себя жизнь, а рядом были моя мать и Розалия, на этой самой террасе, в тени величественной жакаранды в лавандово-синих цветах, простирающей ветви к бескрайнему небу, безмолвной свидетельницы всех бед ушедшего века. В этот момент я осознаю, чего безвозвратно лишилась Стелла, прожившая двадцать один год в защитной тени этого дерева-обелиска, когда каждый день её восхищённый взгляд поднимался на головокружительную высоту пышной кроны, а мысли блуждали среди густой листвы, где кипела жизнь: насекомые, ящерицы, хищные птицы, разноцветные певчие пташки и пара влюблённых турако с красными хохолками и жёлтыми клювами, за чьими смешными дурачествами она могла наблюдать. Стелла росла рядом со своим волшебным деревом, своим другом и наперсником, который даже в самые неспокойные времена был рядом – незыблемый маяк в бурной пене проходящих лет. Она понимает размер своей утраты и знает ей цену, а у меня такое чувство, будто я не понимаю, что потерял из-за смерти матери.
– Евсевия, я как-то просил тебя рассказать про маму. Ты тогда сказала, что она должна сделать это сама.
– Да, я помню.
– Теперь у меня осталась только ты. Ты – последняя, кто может рассказать про её жизнь.
Евсевия понимающе кивает, потом надолго закрывает глаза и набирает в грудь воздух.
– В семьдесят третьем мы с Венансией и Вивианой учились в одном классе, в интернате для девочек в Саве. А Эжен и Поль были студентами в университете в Бутаре. Эжен уже был моим женихом, а у Поля с твоей мамой была большая любовь. Вивиана – сестра-близнец Венансии. Я знаю, что ты про неё не слышал, и мне правда жаль, что ты узнаёшь это от меня, а не от матери. Они были во всём заодно, как только близняшки и умеют. Их все любили – за бесшабашный юмор, заразительную весёлость и воображение. Твоя мать увлекалась модой. Это была её страсть. У неё в комнате все стены были обклеены вырезками с парижских показов высокой моды. Мы её называли Коко Шанель. Она так любила всё, что связано с одеждой, что на каникулах подрабатывала в Бутаре в лавках оманцев, торговавших лучшими занзибарскими тканями. Там-то они и познакомились с Полем – он приходил заказывать костюмы. Поль был из очень знатной семьи тутси и, безусловно, самым изысканным юношей в городе. Он тоже страстно увлекался модой, что по тем временам было для мужчин редкостью. Словом, любовь с первого взгляда. Поль и Венансия были созданы друг для друга.
Когда в семьдесят третьем началась резня студентов-тутси, на нашу школу напали прямо посреди дня. Девушек-тутси отделили от остальных и приказали одноклассницам избивать нас. Потом всех заперли в одном кабинете, а кто-то из учеников пообещал вернуться с канистрой бензина и сжечь нас. Вивиана была очень спортивной и гибкой и сумела протиснуться между прутьями решётки на окне. Она добыла ключи и выпустила нас. Тем же вечером мы встретились с Эженом, Полем и ещё четырьмя их товарищами, которые тоже чудом избежали смерти. Поль был в ужасном состоянии, он хромал, и у него, очевидно, были сломаны рёбра, потому что каждый вдох давался ему через боль. Эжен знал одного водителя фуры, который возил грузы между Бутаре и Гисеньи. За большую сумму тот согласился взять нас с собой в рейс, спрятав в кузове среди авокадо. Мы думали бежать в Заир, но в Кибуе этому шофёру сказали, что на въезде в город заставы. Он испугался и высадил нас посреди трассы, где-то на берегу озера Киву. Эжен с Полем велели нам спрятаться в заброшенном хлеву, а сами пошли за помощью. Они вернулись с тремя рыбаками, которые были готовы перевезти нас на заирский остров Иджви за все оставшиеся у нас деньги. Нельзя было терять ни минуты, так что все мы – нас было девять – распределились по хлипким пирогам. К счастью, ночь выдалась тёмная, и никто не видел, как мы отплыли. Мы с Эженом были в одной лодке, а Поль, Венансия и Вивиана в другой. Но два часа спустя их пирога начала протекать. Бедняги как могли вычерпывали воду, но она всё прибывала и прибывала. У плывшего с ними студента началась паника. Наша лодка была далеко впереди. Мы не видели их, но Поль с Вивианой и Венансией пытались успокоить того парня. Эжен догадался, что вот-вот случится беда, и приказал нашему рыбаку скорее разворачиваться. Тогда-то мы и услышали крики. Их лодка опрокинулась. Плавать никто не умел. Мы изо всех сил гребли в их сторону, но спасти удалось только Венансию. Остальные исчезли в водах озера Киву. Твоя бабушка так и не простила Венансии смерть Вивианы. Считала, что это её вина. Они не разговаривали больше двадцати лет. Пока вы не приехали в девяносто восьмом.
Телефонный звонок перебивает Евсевию. Она встаёт и, отойдя в сторону, отвечает. Я, ошеломлённый, сижу, с комом в горле, рядом со Стеллой, которая придвинулась ближе ко мне.
Евсевия возвращается:
– Это пока секрет, но правительство объявит всё официально сегодня вечером. Из-за эпидемии с завтрашнего утра по всей стране вводится локдаун. Несколько недель нельзя будет никуда ездить.
Несколько недель? Это невозможно. Я не могу оставаться здесь. Я должен поехать в Кибуе, развеять там прах матери. Хватаю телефон, звоню Клоду, и полчаса спустя он уже стоит у ворот, в руках шлем. Выбегает Стелла. Волосы забраны в пучок, джинсы, на ногах кеды.
– Я еду с вами.
– Ты даже не знаешь, куда мы.
– Знаю, я слышала, как вы говорили.
– Ты ещё не окрепла как следует. Да и потом, неизвестно, как надолго введут локдаун. Ты же не оставишь мать одну.
– Я еду!
– У меня всё равно только один шлем, – улыбается Клод.
Стелла берёт его, надевает и садится на пассажирское место.
– Ничего, Милан обойдётся.
Я сдаюсь. Сажусь позади Стеллы, пристроив сумку с урной у живота, и мы срываемся с места. На выезде из Кигали темнеет. Час пик, на перекрёстках полицейские регулируют движение, не глядя на отсчитывающие секунды светофоры. Улицы вылизаны, каждый день их убирают тысячи невидимых рук, по бульварам в пальмах и цветочных клумбах идут толпы детей в школьной форме. Город совсем не похож на тот Кигали 1998 года, в пыли и разрухе, каким я застал его в свой первый приезд. Центр весь новый и ухоженный, кругом парки, прогулочные зоны, деловые кварталы, пятизвёздочные отели, торговые центры, площадки для гольфа, роскошные коттеджи и залы для международных конференций. Всё случилось так быстро, что мне кажется, будто я отстаю от времени, живу в воспоминаниях о мире, которого никогда и не было; будто в этой стране, где подавляющее большинство населения родилось после геноцида, я уже старик. Едва выехав за город, Клод начинает гнать так, будто нас вот-вот настигнет бушующий поток. К шале мы подъезжаем уже в темноте, но в свете террасы я издали вижу встречающего нас Альфреда. Когда Стелла протягивает ему руку, я поясняю:
– Это дочь Евсевии.
Альфред чуть наклоняет голову, что значит “очень приятно”, а Стелла уже с интересом разглядывает библиотеку: книги, пластинки, фильмы.
– Кажется, твоя коллекция разрослась, – замечаю я.
– Да, я продолжаю собирать сокровища по окрестностям. Всё, что с этой стороны, я привёз из последней поездки в Бурунди. Книги когда-то принадлежали пожилой гречанке, которая в девяносто пятом бежала от войны, а я их выкупил у одного метиса – ему пришлось расстаться с ними, потому что он возвращался во Францию.
– Потрясающе, как ты тут всё переделал! – восхищается Стелла. – Помню, ещё несколько лет назад дом был в полной разрухе. Прямо захотелось приехать к тебе на каникулы.
– Для тебя двери всегда открыты, – отвечает Альфред. – И вообще, для вас троих этот дом – ваш дом. Не мы выбираем места – они нас выбирают. Если вам здесь хорошо, значит, считайте, вы дома.
– А ведь правда, ты не бывала здесь с тех выходных, когда мы слушали Розалию, – замечает Клод.
– Что за Розалия? – спрашивает Альфред.
– Моя прабабушка, – улыбается Стелла.
– Удивительно. За всю мою жизнь ты второй человек, знавший свою прабабушку.
– Правда? А кто первый?
– Я, – смеётся Альфред. – До десяти лет я рос с ней. Её звали Эмма, и, что примечательно, у неё были такие же зелёные глаза, как у тебя. Она жила вместе с нами в Букаву и рассказывала нам с братьями массу интересного. В Конго она попала, потому что последовала за обозом короля Мусинги, когда его изгнали бельгийцы.
На этих словах лицо у Стеллы сияет.
– О нет, опять! – восклицает Клод. – Сейчас начнётся про мвами, барабаны и священных коров, и у меня снова голова разболится. Пойдём, Милан, оставим этих двоих знакомиться? Я бы выпил чего-нибудь на воздухе.
Со вздохом облегчения мы устраиваемся на удобных диванчиках, которые Альфред поставил на террасе. Клод оглядывается на гостиную, где Альфред со Стеллой смеются и о чём-то оживлённо говорят.
– Похоже, они поладили, – замечает он. – Прямо папаша с дочкой, скажи?
– Да, похоже на то…
– Жаль, я так и не знал своего отца.
– А я своего деда.
Мы переглядываемся и прыскаем со смеху.
– Если верить Бабуле, он на меня был похож.
– О… Видно, редкостный урод!
Мы смеёмся опять, потом замолкаем и слушаем волны. Что мне нравится в Клоде – он единственный, с кем я могу вместе молчать. Я допиваю пиво, закрываю глаза и погружаюсь в дрёму. Когда просыпаюсь, дрожа от холода, Клод спит на диване напротив. Альфред со Стеллой всё ещё беседуют в гостиной. Который, интересно, час? Вдали, на озере, я замечаю огни. Как будто фонарики на воде. Я спускаюсь на пирс и долго наблюдаю за этим завораживающим зрелищем. Со спины подходят Альфред, Стелла и Клод. Я спрашиваю Альфреда про загадочное явление.
– Это ночная ловля на свет.
– Красиво, – вполголоса произносит Стелла. – Будто бдение в церкви.
– Я хочу туда.
– В смысле, ночью? Милан, ты спятил? – беспокоится Клод.
– Да, хочу туда. Мне кажется, они меня зовут.
– Пойдём, – говорит Стелла.
Я иду за сумкой, и мы вчетвером садимся в лодку Альфреда. Он отвязывает её и гребёт в глухой ночи прочь от берега. Бриз ударяет в наши лица, впереди бесконечная гладь, под нами мрак, над головами – глубокое небо. Наша лодка подплывает всё ближе, но огни будто отдаляются, как мираж в пустыне. Альфред продолжает грести. Стелла тоже, хотя ещё не до конца окрепла. Она поняла. Она знает, куда мне нужно. Понемногу начинает светать. Альфред со Стеллой устали. Мы решаем остановиться передохнуть, прямо посреди озера. Когда из-за холмов Руанды, как пробудившийся бог, поднимается солнце, Клод шепчет мне:
– Пора, Милан.
Стелла кладёт руку мне на плечо, помогая решиться. Я поворачиваюсь к ним. Теперь, когда рассвело, они видят, что сумка у меня в ногах пуста. Урну я оставил в доме.
– Она не хотела идти на дно в озере, которое проклинала. Как и покоиться в стране, которую всеми силами старалась забыть.
На берегу я различаю белое пятнышко среди зелени. Шале. Дом, который нас ждёт. Позади, на глубине, рыбаки возвращаются с ночной ловли, распевая о том, что рыбалка удалась на славу. Их голоса летят к небу. Слёзы подступают к глазам, и я плачу. И тогда меня гладят по спине, я слышу утешающие голоса, чувствую успокоительную близость.
Я не один. Больше не один.