К книге
Высота памяти 2. Чертеж и порохГлава 25 «Пятое июля»
81%
Глава 25 «Пятое июля»
25

Первым в то утро я услышал не мотор, а Гришина.

Он назвал в трубку время и повторил его дважды. Потом положил её и сказал, что идём с горбатыми.

Куда — назвал уже на карте и не всем сразу.

Заправляли её накануне, в темноте, при двух фонарях, и заправляли не по норме, а под пробку.

Про то, что будет пятого, на площадке не знал никто и догадывались все.

Догадывались по мелочам, и мелочи были такие: третьего запретили отпуска в село; четвёртого привезли горючего вдвое против обычного и приказали не расходовать; вечером четвёртого Гришин сам обошёл все капониры, чего не делал с мая.

Ещё был признак, который я тогда не понял, а понял через год: перестали переносить сроки.

Всю весну у нас всё переносили — вылеты, занятия, ремонт, — и переносили привычно, и все привыкли. А третьего и четвёртого не перенесли ничего.

Восьмёрка стояла заправленной с ночи. Ерохин вёл, Клюев шёл вторым, Гуськов третьим, Тюрин четвёртым.

Пятым и шестым шли Лапин и Ковтун — оба зимнего пополнения, оба до апреля не воевали.

Фамилию Лапина я утром переспросил. У меня в листе она стояла через «о». Поправил он, подумав, будто вспоминал.

Ковтун держал кисет в левом сапоге. В карман комбинезона тот не лез. Без кисета он не садился.

Секторы Ерохин назначил на земле, за десять минут до запуска. Клюеву — левый и низ, Гуськову — правый и верх.

На площадке в мае это занимало полминуты. В то утро он назвал их дважды и заставил каждого повторить вслух.

Лапин повторил не с первого раза. Ерохин не стал ни злиться, ни объяснять — просто дождался второго раза.

Я стоял у наземной с листом и карандашом и не имел права сказать в эфир ни слова.

Взлетали не по одному. Пыль поднялась на третьей машине и уже не садилась.

Так не взлетают. В то утро взлетели так.

Последняя пара уходила в стену. Лунин смотрел на это, держа руки в карманах, чего за ним не водилось.

Собрались не так, как уходили. Пыль развела пары, и Ерохин собирал группу лишнюю минуту.

Двенадцать минут в наушнике не было ничего.

Потом Ерохин произнёс одно слово. Оно было не наше.

Гришин наклонился к аппарату и переспросил. Ерохин повторил: их ждут.

Не над целью. На подходе.

Гришин выпрямился и стоял так, пока в эфире шло то, что там шло.

Разобрать можно было половину. Ерохин называл стороны и называл их вслух, как записали двадцать девятого.

Один раз он назвал сторону дважды подряд, и второй раз громче.

Потом эфир занял кто-то чужой, и минуты полторы наших не было слышно вовсе.

Высоты в то утро перепутались. По задаче шли одним ярусом, а пошли тремя.

Ерохин потом сказал, что за весь бой ни разу не видел группу целиком.

Горбатые дошли не все. Сколько именно — нам не сказали ни тогда, ни потом.

Первым пришёл Клюев и сел с ходу, не делая круга.

За ним двое. Потом ещё двое.

Тюрин пришёл на одном колесе, второе сложилось на пробеге, и он лёг на брюхо у самого края, и его вытаскивали втроём, и он ругался всё это время, а замолчал, когда его поставили на ноги.

Вернулись шестеро.

Ковтуна видели трое: он ушёл вниз горящим за своей территорией, и парашюта не было.

Лапин не вернулся, и про него не сказали ничего, потому что сказать было нечего.

Ерохин снял шлем и сел на землю у колеса, спиной к капониру, и минуту не отвечал никому.

Потом встал и пошёл докладывать сам, не дожидаясь, пока позовут.

Он сказал главное, и я записал это прежде остального: их подняли раньше нас.

Гришин спросил, насколько раньше.

— Они уже были выше, — сказал Ерохин. — Все.

Гришин ушёл к телефону и говорил минут десять. Вернувшись, велел поднимать парами через минуту, а не всех разом. И рассредоточить машины по краю рощи.

Больше он в тот день про это не заговорил.

* * *

Второй раз подняли в семь, и ждали не машин, а заявки.

Заправляли на ходу, пыль не садилась, дышали через тряпку. Гришин дал сорок минут, Лунин сказал — час, спорить не стали и сделали за пятьдесят.

Ушли семеро; восьмую не подняли, у неё был пробит бак.

Считал я по звуку — научился за месяц и ошибался чаще, чем попадал.

Вернулись семеро: один сел с первого захода, шестеро с третьего.

В эфире было тесно, говорили все, и не наши тоже.

Гуськов доложил про группу и сосчитать её не смог. Гришин спросил число, Гуськов ответил «много», и Гришин так и записал, не переспрашивая.

Потом Гуськов спросил про Лапина: будут ли искать. Ему ответили, что донесение уйдёт в дивизию, а искать будут не мы.

К полудню про Лапина приезжали спрашивать, спрашивали недолго и не у меня.

Оружейники работали без рубах, воду носили вёдрами и пили из тех же вёдер, а к девяти за металл уже не брались голой рукой.

Две машины пришли дырявые и обе остались на площадке. Тень была одна, под крылом, и под крылом же стояли.

Третий раз подняли в одиннадцать, и пыль с семи так и не села.

Клюев ушёл с чужим ведомым, своего у него не было.

Над полем стояла муть — не облака, а дым и пыль. Наведение шло с земли и шло плохо: их слышали, нас через раз.

Вернулись шестеро из семи. Седьмой сел на соседней площадке и позвонил через два часа.

Лунин обходил стоянку. На каждом капоте держал ладонь. Дольше, чем нужно.

Он сказал: температура. Гришин ответил, что знает.

Молодых на четвёртый вылет не поставили — ставить было некого. Ерохин за весь день не присел ни разу, кроме тех минут у колеса.

К часу дня исправных осталось одиннадцать, а утром было восемнадцать.

Между часом и третьим стояла тишина, какой не было с рассвета. В ней слышно было, как за рощей идёт своё. То, ради чего мы поднимались весь день. Никто из нас этого не видел ни разу.

* * *

Четвёртый раз подняли в третьем часу, и вёл Ерохин шестёрку.

На девятой минуте Гришин назвал пару и не получил ответа.

Назвал ещё дважды. Ответа не было.

Ведомого он услышать и не мог: передатчика на той машине не стояло. Молчал ведущий.

Он посмотрел на меня. Я на него.

Права сказать в эфир у меня не было и в эту минуту.

Ерохин землю не запросил.

Он назвал сторону вслух — ту, с которой не пришло подтверждение, — и назвал так, чтобы услышали все.

Включая тех двоих, если они слышали.

Потом перестроил четвёрку и довёл задачу.

Прикрывали, пока не подошли к остатку. Потом ушли: остаток берегут на обратную дорогу и на то, что может ждать над своей полосой.

Пара нашлась на восемнадцатой минуте.

Ведущий доложил четырьмя фразами.

Передатчик сгорел на третьей минуте. Он этого не знал.

Гришин вызывал его трижды. Он трижды ответил.

В эфире было тесно, и он списал это на тесноту.

Он говорил в пустоту одиннадцать минут и всё это время думал, что его слышат.

Понял, когда ведомый пошёл за ним без команды.

— Он за мной пошёл. Я его не звал.

Гришин выслушал это на стоянке молча.

Из четвёртого вылета две машины в тот день больше не поднялись.

Клюев на той же стоянке сказал про машину одну вещь, и сказал так, будто хотел бы ошибиться.

— Она сделала всё, что я просил. Вверх пошла, как обещано.

— И?

— И он там уже был.

Больше про машину в тот день никто не заговаривал.

Гуськов сел последним и пошёл прямо ко мне, минуя машину и доклад, ещё в шлеме.

Он поднял обе руки и показал.

Правая пошла вниз и в сторону — так уходит человек, у которого кончился бой. Левая осталась на месте.

Потом правая вернулась. С той же стороны, с которой ушла.

— Два раза, — сказал он. — Оба раза одинаково.

Я спросил, из какой они группы.

— Не знаю. Разные.

Через час то же самое рассказал Клюев.

Он шёл в другой паре, Гуськова в тот вылет не слышал и на земле с ним не говорил.

Он показал ту же руку и то же возвращение с той же стороны.

Я стоял и смотрел на две одинаковые ладони.

Я нарисовал обе ладони на обороте листа. Нарисовал плохо, и пришлось подписывать словами, с какой стороны уходит и с какой возвращается.

* * *

Пятый вылет был последним за день, и ушли на него четверо.

Вернулись четверо, и это оказалась единственная запись за сутки, сделанная без единой оговорки. Кроме пяти подъёмов группой, пары уходили ещё дважды по вызову, и оба раза впустую. Считать начали в десятом часу, когда стало понятно, что больше сегодня не поднимут, и когда с поля перестал доходить гул, шедший туда весь день без единого перерыва.

В землянке горела коптилка из гильзы, и от неё пахло так, что к утру этот запах держался в бумаге, и потом ещё двое суток я находил его на своих же листах. Я считал три числа, и первые два были обыкновенные, а третьего от меня никто не требовал.

Первое — люди. Вернулись все, кроме двоих: Ковтуна видели горящим за своей территорией трое, и это записали ровно так, как видели, а про Лапина не было ничего, и в графе всю ночь стояло одно слово «не вернулся», и фамилию его я в этой графе написал правильно, через «а», с первого раза.

Второе — машины. Утром на площадке стояло восемнадцать исправных, к вечеру девять; из девяти выбывших две не вернулись вовсе, одна стояла на соседней площадке, а шесть стояли тут же и требовали от суток до недели, причём две из этих шести требовали Лунина лично, а Лунин к полуночи не спал уже двое суток.

Третье считать было тяжелее всего, и считать его пришлось по своим же записям, потому что готового такого числа не было ни у кого и никто его ни с кого не спрашивал. Нам на сутки назначили прикрывать своих семь часов, и число это стояло в задаче с вечера четвёртого. Я сложил только те минуты, когда наши машины действительно стояли между чужими бомбардировщиками и нашей пехотой, — без взлёта, без сбора, без дороги туда и обратно, без хождения над пустым полем, когда уже пора было уходить на остаток.

Складывал не по эфиру, которого я в тот день разбирал половину, а по времени взлёта и посадки из журнала и по тому, что докладывали сами, когда садились, и где не был уверен — не засчитывал вовсе.

Вышло два часа сорок минут.

Вещи Лапина собирать не стали: приказа не было, и первым быть никто не захотел. Вещи Ковтуна собрал Тюрин — они спали рядом, — собрал молча и так же молча сдал старшине, который потом переписал всё по описи; заняло это у Тюрина минут пять, из которых четыре он просто стоял, держа что-то маленькое в кулаке.

Гришин пришёл в землянку около полуночи, сел напротив, попросил лист и читал его долго, а поднял глаза только один раз — на третьем числе.

— Это откуда?

— Я сложил.

— По чьему указанию?

— Ни по чьему.

— По эфиру считали?

— По журналу и по докладам. Где не был уверен — не считал.

Он подержал бумагу ещё немного, а потом перевернул её и увидел то, что было на обороте. На обороте были две плохо нарисованные ладони и подписи к ним словами: с какой стороны уходит и с какой возвращается.

— А это?

Я сказал, что это показали двое, в один день, из разных пар, и что они друг с другом об этом не говорили.

— Это в форму, — сказал Гришин. — Первым.

Третье число он в форму ставить запретил, и запретил, положив лист обратно лицом вверх и прижав его ладонью к столу.

Я спросил почему.

— Потому что его не с чем сравнить. Ни у кого другого его сегодня нет. Оно правильное и одинокое, а одинокое число наверху читают как обиду на соседа.

Потом добавил, чтобы я его не бросал, а считал так же каждые сутки и держал при себе, и что если их наберётся пять подряд, да ещё у соседа появится хоть одно, — это будет уже не жалоба.

— Это будет видно, — сказал он.

Считать я стал с шестого.

Начал не оттого, что решил, а оттого, что пятого не смог заснуть и от нечего делать разложил на коленях лист.

Считать оказалось не из чего.

В полковом донесении за пятое стояло: вылетов столько-то, встреч столько-то, потерь столько-то. Всё три числа были верны, и ни одно не отвечало на вопрос, который у меня к утру остался единственным: сколько времени наши машины простояли между чужими бомбардировщиками и нашей пехотой.

Такого числа не вёл никто в полку. Позднее выяснилось: выше его тоже не вели.

Собирать его пришлось по трём источникам сразу: по журналу наземной станции, где отмечали время выхода и время возврата; по докладам, где называли, над чем стояли; и по памяти, потому что в двух вылетах из пяти станция не работала.

Первые сутки я считал четыре часа и получил число, которому сам не поверил.

Пересчитал. Получил то же.

Разница между тем, что мы налетали, и тем, что мы простояли там, где нас ждали, оказалась такой, что называть её вслух в тот день было нельзя никому, и я не назвал: ни Гришину, ни Ерохину, ни даже себе на бумаге в первой редакции, где вместо числа стоял прочерк и приписка «уточнить».

Уточнять было нечего. Число было верное с первого раза, и вторая проверка нужна была не ему, а мне.

Просидел я над этим до третьих петухов, а под утро понял простую вещь, которую с тех пор считаю единственным своим настоящим приобретением за то лето: число, которое нельзя показать, не существует; и число, которое можно показать только раз, тоже не существует, потому что одно число наверху всегда читается как случайность или как обида.

Значит, надо было или считать это каждые сутки и подряд, или не начинать вовсе.

Я стал считать каждые сутки.

Форму я заполнил той же ночью, и заполнил впервые за всё время не в пустоту, потому что впервые за всё время в ней было чем заполнить главную графу.

Бой был. Порядок, введённый двадцать третьего июня, в бою применяли шесть раз: пять раз подтверждение пришло с обеих сторон, один раз не пришло вовсе, и в этот раз ведущий назвал сторону вслух и вернул пару, не получив с земли ни единого слова и не потратив на запрос ни одной секунды.

Под этим я вписал то, что положено вписывать: потери за сутки, состояние матчасти, фамилии. Фамилий было две, и про одну из них я не мог написать даже того, где она лежит. Форма ушла шестого утром по команде, в штаб дивизии, а в Горький пошёл только черновик с отметкой о проверке — без потерь, без фамилий и без того числа, которое я считал для себя.

Отметку Гришин поставил своей рукой, при мне, не садясь, и подписал не перечитывая, и это была не небрежность: за сутки он прочёл эту бумагу дважды и один раз вслух.

Одно я всё-таки сказал, и сказал только ему, и сказал не в бумаге.

Я спросил, может ли быть так, что нас видят раньше, чем мы видим кого бы то ни было, — и видят с земли и издалека.

Гришин спросил, откуда я это беру.

Я сказал: ниоткуда. Я знал, что у них есть чем нас видеть заранее и с земли, знал, что за этим стоит вещь, которая где-то есть и работает, — и не мог ни назвать её, ни показать, ни объяснить, откуда она мне известна.

Он подумал и сказал, что доложит это как наблюдение, а не как вывод, и что разницу эту наверху понимают лучше, чем нам бы хотелось. Разница между наблюдением и выводом стоила ровно того, чего стоила: наблюдение уходит наверх строкой в общем донесении, и читает его человек, у которого таких строк за сутки полторы сотни. Сам я не написал ни строки — по той самой мерке, по которой весной вычеркнул из собственного листа пункт, под которым не было основания, и вычеркнул своей рукой: не проверяемо, оснований не имеет.

Весной за той вычеркнутой строкой не стояло двух фамилий.

Я просидел с листом до света, и в третий раз пересчитал минуты, которые мы простояли над своими, и они не изменились ни на одну. Под утро в землянку зашёл Ерохин, посмотрел на лист через моё плечо и спросил одно: сколько исправных.

Я сказал: девять.

Он сказал, что тогда пойдут шестёркой, и вышел, не спросив ни про порядок, ни про форму, ни про то, что я тут сложил.

До десятого оставалось пять суток.

Утром шестого нас подняли снова.

Предыдущая главаГлава 25 из 31Следующая глава