Донесение, что легло на стол генерал-полковника Дитля тем утром, было настолько нелепым по существу, что он в первую минуту решил, будто штаб перепутал сводки. Но полковник Хёфер, доложивший его лично, стоял с таким лицом, что нелепость эта на глазах превращалась в нечто куда более страшное, чем обычная штабная путаница.
— Повторите, — сказал Дитль.
— Части заокеанского корпуса, что стоял в резерве у нас за спиной во Франции, — сказал Хёфер медленно, будто и сам ещё не до конца верил собственным словам, — этой ночью выдвинулись к позициям нашего гарнизона на западном берегу и потребовали сдать оружие и очистить укрепления. Без объявления войны, без ультиматума, без единого предупреждающего слова. Просто пришли и потребовали.
— Потребовали сдать оружие, — повторил Дитль, и в голосе его была та особая, ледяная пустота, с какой опытный солдат встречает известие, разом переворачивающее всё, во что он верил последние месяцы. — Наш союзник, тот самый, что должен был помогать нам против русских, требует, чтобы наши войска сдали ему оружие.
— Так точно, господин генерал-полковник. Гарнизон, разумеется, отказался, и завязалась перестрелка. Пока перестрелка, не полноценный бой, но с обеих сторон уже есть потери.
Дитль подошёл к карте, к той самой, где он неделями отмечал линии обороны против русских, и впервые за много месяцев ощутил то, чего не позволял себе испытывать даже в самые тяжёлые дни отступления от Вислы: растерянность, настоящую, не показную растерянность человека, у которого из-под ног внезапно ушла почва, которую он полагал твёрдой.
Донесения продолжали поступать весь день, одно тревожнее другого. К полудню выяснилось, что перестрелка на западном берегу — не единственный очаг: тот же корпус занял без боя два аэродрома, до того считавшихся немецкими тыловыми объектами, и там же интернировал персонал, объявив его временно задержанным до выяснения обстоятельств. К вечеру пришла весть с третьего участка: заокеанские части выдвинулись к крупному топливному складу, снабжавшему всю группировку на этом направлении, и потребовали передать его под совместный контроль. Немецкий комендант отказался, и заокеанцы начали окружение склада, будто готовясь брать его силой.
— Это уже не отдельные инциденты, господин генерал-полковник, — сказал Хёфер, разложив на столе донесения одно за другим. — Это спланированная операция. Аэродромы, склады, узлы связи — они бьют по тому, без чего мы не можем воевать, не трогая пока живую силу впрямую. Хотят обескровить нас, не вступая в открытое сражение, если получится обойтись без него.
— Получится, — сказал Дитль мрачно. — Мы для открытого сражения с ними сейчас не годимся, у нас на два фронта сил нет и не будет. Придётся отдавать то, что просят, лишь бы не ввязываться в драку сразу с двумя.
— Когда я докладывал вам о своих опасениях насчёт этого корпуса, — сказал Хёфер осторожно, — вы сказали, что союзника не выбирают, что раз Берлин принял решение принять их помощь, наше дело исполнять, а не сомневаться.
— Говорил, — сказал Дитль сухо. — И был неправ, Хёфер, хотя признавать это сейчас, когда уже поздно, — удовольствие небольшое. Мы впустили в свой дом гостя, не спросив, зачем он пришёл, и вот он показывает нам, зачем.
Он отошёл от карты и заговорил тише, будто в мыслях уже примерял то, что придётся докладывать в Берлин, и заранее знал, как мало найдётся там желающих слышать эту правду.
— Свяжитесь со штабом группы армий на западе, немедленно, — сказал он. — Пусть подтвердят или опровергнут. Если подтвердится — а я, Хёфер, боюсь, что подтвердится, — тогда нам нужно решать не только восточный вопрос, а сразу два фронта, и с этой минуты у меня нет ни одного лишнего батальона, которого хватило бы на оба разом.
В Москве весть об этом дошла до Сталина на исходе того же дня, коротким, ещё не до конца проверенным донесением, но уже с той степенью достоверности, что не оставляла места сомнениям: два независимых источника, один через шведский канал, другой через немецкую линию связи, перехваченную и расшифрованную, сходились в главном — заокеанский корпус во Франции начал боевые действия против немецких частей.
Сталин прочёл донесение один раз, потом второй, медленнее, и когда поднял глаза на Антонова, стоявшего напротив, в лице его не было ни торжества, ни удивления, а было то ровное, тяжёлое спокойствие человека, увидевшего наконец подтверждение мысли, которую он нёс в себе месяцами.
— Началось, — сказал он.
— Началось, товарищ Сталин, — подтвердил Антонов. — Пока перестрелки, не полноценная война, но, судя по донесениям, дело идёт именно к ней. Немец в растерянности, перебрасывает часть сил с нашего фронта на запад, спешно, не дожидаясь приказов сверху.
— Перебрасывает, — повторил Сталин, и по губам его прошла та самая мрачная, невесёлая тень, какой он отмечал чужую слепоту, оказавшуюся дороже всякой хитрости. — Вот и славно. Пусть перебрасывает. Каждый батальон, что немец снимет с нашего фронта на защиту от своего же вчерашнего друга, — это батальон, которого не будет против нас в Польше.
Он подошёл к окну, постоял, глядя на вечернюю, обычную московскую улицу, и заговорил, не оборачиваясь, тем задумчивым голосом, каким говорил редко и только тогда, когда позволял себе оглянуться назад, на пройденный путь мысли.
— Помнишь, Алексей Иннокентьевич, ещё зимой, в начале всего этого, я говорил: заокеанский войск не пришлёт, но кран повернёт, соберёт против нас Европу под разговоры о защите всякой цивилизации. Я тогда думал, что кран этот повернётся против нас с тобой напрямую. Ошибся в направлении, не в сути. Кран повернулся, только не туда, куда я поначалу боялся, а туда, куда было выгоднее его хозяину. Оказалось, выгоднее ударить не по нам, а по немцу, которого проще брать, пока он ещё стоит, обескровленный войной с востока, и не ждёт удара с той стороны, откуда ждал только помощи.
— Значит, вы предвидели это с самого начала? — спросил Антонов.
— Предвидел не форму, а суть, — сказал Сталин. — Форму никто не предвидит точно, форма всегда берёт хитрее, чем воображение. Я думал, они будут ждать, пока мы с немцем оба не выдохнемся, и тогда придут на готовое. А они, оказывается, умнее и жаднее, чем я в них закладывал: решили не ждать взаимного истощения, а подтолкнуть его сами, ударив по слабейшему из двух прямо сейчас, пока слабейший ещё дышит и есть с чего брать трофеи.
Он вернулся от окна, сел, и в этом движении была уже не задумчивость, а прежняя, деловая собранность человека, для которого философские рассуждения — роскошь на пять минут, а не образ жизни.
— Что это значит для нас с тобой практически, Алексей Иннокентьевич? Это значит, что доска, за которой мы играли, только что перевернулась, и играть дальше придётся по новым правилам. Пока немец занят на западе, нам нужно взять от Польши всё, что мы наметили, и взять быстро, потому что окно это, — он показал ладонью узкий промежуток, — не будет открыто долго. Либо немец справится с новым врагом и вернёт себе развязанные руки против нас, либо не справится, и тогда на месте старой Германии возникнет нечто новое, с новыми хозяевами, куда более сильными и куда менее известными нам, чем немец, воевать против которого мы научились за эти годы.
— А если не справится совсем? — спросил Антонов. — Если немец рухнет разом, под двумя ударами сразу?
Сталин посмотрел на него долгим, тяжёлым взглядом.
— Тогда, Алексей Иннокентьевич, у наших с тобой границ появится новый сосед, куда сильнее прежнего, свежий, не измотанный войной, с армией, что мы толком не знаем, и с намерениями, которые нам ещё предстоит разгадывать. И вот тогда вся эта польская операция, весь этот долгий, кровавый путь, что мы прошли, окажется не завершением войны, а только её первой половиной. Вторая половина, боюсь, будет труднее первой, потому что первую мы вели против врага понятного, а вторую придётся вести против того, чьих карт мы пока толком не видели.
Он замолчал, глядя на карту, где линия фронта в Польше медленно, но неуклонно ползла на запад, и Антонов, стоявший напротив, впервые за долгие месяцы совместной работы увидел на лице Хозяина не привычную уверенность человека, знающего наперёд, чем кончится дело, а нечто похожее на то же самое, что чувствовал сейчас, в тысяче вёрст западнее, растерянный, обманутый немецкий генерал над своей картой: понимание, что впереди лежит не конец пути, а его новое, куда более неясное продолжение.
— Готовь доклад по темпам продвижения, — сказал наконец Сталин, отворачиваясь от карты. — Мне нужны цифры к утру: сколько ещё до полного взятия страны, при каком напряжении сил, и что мы можем выжать сверх обычного, если понадобится спешить сильнее, чем спешили до сих пор. Окно открылось, Алексей Иннокентьевич. Нам грех его не использовать, покуда оно открыто.