К книге
Пробуждение 13. Солнце мёртвых.Глава 12 Изготовка
24%
Глава 12 Изготовка
12

Эшелон капитана Северцева шёл на запад уже девятые сутки, и за эти девять суток Северцев успел возненавидеть его так, как можно возненавидеть только то, с чем заперт в тесноте без возможности выйти. Эшелон был длинный, из разномастных вагонов и платформ: теплушки для людей, платформы под гаубицами, обшитыми зелёным брезентом, отдельно цистерна с горючим, отдельно вагон-кухня, из трубы которой день и ночь тянуло дымом и щами, и весь он полз, дёргался, стоял часами на разъездах, пропуская встречные, снова полз, и в этом ползании, в этой бесконечной, выматывающей неопределённости пути было что-то унизительное для человека, привыкшего к делу, к движению, к тому, что если едешь, то знаешь куда.

А куда, не знал никто. И это было самое странное.

За войну Северцев притерпелся ко многому, но не к этому. Прежде, когда часть перебрасывали, всегда было ясно, хоть и не говорилось вслух: едем туда-то, будет то-то. Солдат чует направление нутром, по тысяче примет: по тому, какие станции мелькают, в какую сторону тянет сырость, что говорят на разъездах путейцы. А тут приметы не складывались. Эшелон шёл сначала на север, потом забирал на запад, потом опять непонятно куда, петлял, будто нарочно путал след, стоял на глухих полустанках, где и названия-то были стёрты или сняты, а на прямые вопросы Северцева комендантам те отвечали одинаково и глухо: «Приказано доставить. Куда, узнаете на месте». И всё. И снова стучали колёса.

Северцеву было тридцать четыре года, и он командовал гаубичным дивизионом: двенадцать стволов, полторы сотни людей, кони, тягачи, всё хозяйство, которое он за два года войны сколотил, сбил, притёр так, что оно ходило под ним, как хорошо разношенный сапог. Он был из тех командиров, что не кричат и не геройствуют, а работают: коренастый, неторопливый, с широким обветренным лицом и медленным взглядом, за которым люди не сразу распознавали быстрый и цепкий ум. Его дивизион не гремел в сводках, потому что Северцев не любил гнать людей на славу; но всякий пехотный командир, которому случалось воевать бок о бок с северцевскими гаубицами, знал, что эти не подведут, ударят вовремя, накроют точно и лишнего пороху зря не пожгут. За это его ценили выше, чем за громкие дела, тихой, надёжной ценностью работника, на которого можно положить дело и не оглядываться.

Сейчас этот работник маялся в теплушке, среди своих, и не находил себе места от неизвестности.

— Товарищ капитан, — сказал ему на девятые сутки старшина Кузьменко, немолодой хохол, служивший с Северцевым с самого сорок второго и позволявший себе с ним ту степень вольности, какую позволяет старому командиру верный старый служака, — а всё ж таки куда нас волокут, как думаете? Люди уж языки стёрли гадать. Одни говорят — на юг, к турку, добивать. Другие — на запад, немца кончать. Третьи, дурни, говорят — на отдых, в тыл, переформировываться. Вы-то как мозгуете?

Северцев сидел на нарах, привалившись к дощатой стенке, и глядел в приоткрытую дверь теплушки, за которой уплывал назад унылый, ещё зимний, но уже подтаявший пейзаж: чёрные перелески, серые деревни, размокшие дороги. Он помолчал, прежде чем ответить, потому что и сам гадал, и гадал давно, и кое до чего домыслился, но говорить об этом вслух остерегался.

— На отдых, Кузьменко, так не возят, — сказал он наконец. — На отдых везут прямо, коротко и с музыкой. А нас везут криво, долго и молчком. Чуешь разницу?

— Чую, — сказал Кузьменко. — Стало быть, не отдых.

— Стало быть, не отдых. И не к турку. К турку бы нас на юг гнали, а мы с юга-то как раз и снялись, и прём от него прочь. Турок, видать, кончился. Про то и в газетах глухо, и по всему видать — присмирел турок.

— Значит, немец, — сказал Кузьменко, понижая голос. — Значит, на запад, немца ломать.

— Может, и немец, — сказал Северцев уклончиво, потому что додумался он до большего, чем говорил, и это большее ему самому было не по себе. — Только вот что, старшина. Ты примечал, как нас везут? Тихо примечал? Ни разу нас не поставили в один состав с соседями. Помнишь, под Кировоградом стояли — рядом и пехота, и танкисты, и мы, все вместе, кулаком. А тут? Нас одних гонят, отдельно, и на разъездах если и встретишь своих, то мельком, и опять врозь. Будто нарочно не дают собраться, разглядеть, кто куда и сколько нас всего. Вот это, старшина, мне и не нравится. Точнее, нравится, да настораживает. Так прячут не отдельную часть. Так прячут большое дело. Такое большое, что и своим до поры знать не велено.

Кузьменко подумал над этим, пожевал ус.

— Тайна, стало быть, — сказал он.

— Тайна, — согласился Северцев. — Да такая, что аж коменданты трясутся. А где большая тайна, старшина, там жди большого дела. И, значит, большой крови. Так что ты людям скажи, чтоб зря языками не мололи и патроны считали. Гадать — пустое. Придём — узнаем. А пока пусть спят да чинятся, покуда везут. На месте выспаться уже не дадут.

На том разговор и кончился, и Кузьменко полез к своим, а Северцев остался сидеть, глядя в уплывающую даль, размышляя о том, о чём не сказал старшине: что за всю войну не помнит такой скрытности, такой глухой, тщательной, продуманной таинственности переброски, и что таят так не зря, и что то, к чему их везут, будет, должно быть, из самых крупных дел этой войны, а может, и самым крупным. И от этой мысли на душе у него было двойственно: и подымалось то злое, рабочее нетерпение, с каким солдат ждёт настоящего дела после долгого стояния, и холодком подводило под ложечкой оттого, что большое дело большой кровью и меряется, и что в этой крови, весьма возможно, будет и его собственная, и его людей, которых он знал по именам и жалел про себя той скупой командирской жалостью, которую нельзя показывать.

Выгрузились на десятые сутки, ночью, на глухой станции без огней, посреди мокрого, чёрного, незнакомого поля. Название станции опять было снято. На месте вывески белело голое пятно. Кругом стоял туман, сырой и плотный, пахло талым снегом, прелой соломой и близким жильём, и в тумане угадывались очертания чего-то большого: не то элеватора, не то водокачки. Разгружались быстро, зло, молча, как приучила война: скатывали гаубицы с платформ, выводили упирающихся, ошалевших от долгой дороги коней, вьючили, строились, и всё это в темноте, без единого лишнего огня, под приглушённые команды, отдаваемые вполголоса, чуть не шёпотом, и эта общая, всем передавшаяся приглушённость лучше всяких слов говорила людям, что дело и вправду тайное и что языки надо держать за зубами.

К Северцеву в темноте подошёл человек в плащ-палатке, распорядитель из тех, что встречают прибывающих и разводят по местам, незнакомый, усталый, с осипшим голосом.

— Дивизион Северцева?

— Он самый.

— Принимаю. Пойдёте вот по этой дороге, — человек махнул рукой в туман, — восемь километров, до леса. В лесу вас встретят, поставят. Днём не двигаться, кострами не дымить, из-под деревьев не высовываться. Немец тут летает, смотрит. Увидит скопление — пиши пропало, вся скрытность псу под хвост. Ясно?

— Ясно, — сказал Северцев. — А где мы вообще? Что за место?

Человек глянул на него в темноте, не то с усмешкой, не то с сочувствием.

— На месте, капитан, — сказал он. — Ты теперь на месте. А где это место — тебе покамест знать не положено, и мне говорить не велено. Придёт час — скажут. Пока одно тебе скажу, для понятия: земля тут уже не наша. И не немецкая ещё толком. Промежуточная земля. Вот и весь тебе адрес. Веди людей.

И растаял в тумане.

Северцев постоял секунду, переваривая это «не наша и не немецкая ещё толком», и в этих словах, брошенных усталым распорядителем, ему вдруг открылось разом то, до чего он девять суток доходил окольно, гадательно: их пригнали к самому краю, за старую свою землю, на порог чего-то нового, туда, откуда начнётся большое движение вперёд. Не оборонять их привезли. Наступать. Идти. Куда, он ещё не знал, но что идти, и скоро, и далеко, это он теперь понял всем нутром, и от этого понимания ушла двойственность, и осталось одно только то злое, собранное, рабочее чувство, с каким он всегда встречал начало настоящего дела.

— Дивизион, — сказал он вполголоса, и голос его пошёл по колонне, подхваченный, повторённый командирами взводов. — Тронулись. Тихо. За мной.

И колонна тронулась в туман, по размокшей дороге: люди, кони, гаубицы вперемешку, и растворилась в нём, как растворяются в воде чернила, и только чавканье сотен ног по грязи да редкое фырканье коней выдавали, что по ночному чужому полю движется, невидимая, воинская сила.

Лес встретил их сыростью, темнотой и тем особым, настороженным многолюдьем, какое бывает, когда в малом пространстве скрытно собрано много войск. Северцев вёл дивизион по узкой лесной дороге, разбитой в кашу, и по обе стороны, под деревьями, в темноте, угадывал он присутствие огромной, затаившейся массы: там стояли, укрытые лапником и маскировочными сетями, орудия, танки, машины; там, в землянках и шалашах, спали или бодрствовали тысячи людей; там дышала, ворочалась, копилась сила, и вся она молчала, вся таилась, вся вжималась в землю, под деревья, в тень, боясь единого лишнего звука, единого огонька, единого дымка, что выдал бы её немецкому глазу с неба. Северцев шёл и дивился про себя размаху этой скрытности. Он видел на своём веку немало сосредоточений перед наступлением, но такой глухой, тщательной, доведённой до одержимости таинственности не видел ещё никогда. Здесь прятались всерьёз. Здесь прятали не дивизию, не корпус. Здесь прятали удар, от которого, чувствовал Северцев, зависит очень многое, а может, и всё.

Пока шли, Северцев приглядывался к людям: не к своим, своих он знал, а к тем, чужим, что таились под деревьями и мимо кого он вёл колонну. И по этим людям, по мелким приметам, читал он обстановку вернее, чем по любым сводкам. Народ тут стоял бывалый, обстрелянный, это видно было сразу, по тому, как окапывались, как маскировались, как без суеты, деловито делали каждый своё. Но было в этих бывалых людях и другое, что Северцев уловил не сразу, а уловив, задумался: была в них та особая, подобранная напряжённость, какая находит на войска не перед обороной, а перед большим наступлением, когда все уже чуют близкое дело, но ещё не знают ни дня его, ни часа, и оттого живут в глухом, придавленном ожидании, как живут перед грозой, когда небо уже налилось, а первый гром ещё не грянул. Эту напряжённость Северцев знал по себе и уважал в других: она была не страхом, страх приходит после, в бою, а собранностью зверя перед прыжком, и по ней он ещё раз убедился, что пригнали их сюда не зря и что дело будет крупное.

У одного из костров, маленького, бездымного, разложенного в яме и прикрытого сверху, как тут было велено, сидели, грея руки, несколько бойцов из чужой части, пехота, и Северцев, проходя, приостановился, потянувшись к теплу, и перекинулся с ними словом, как это водится у фронтовиков, что сходятся на минуту и расходятся навек.

— Давно тут стоите, братцы? — спросил он.

— Да с неделю, товарищ капитан, — отозвался пожилой боец с усталым, дублёным лицом, подвигаясь, давая место. — Пригнали, поставили, велели сидеть тихо и не высовываться. Вот и сидим. Как суслики.

— И не говорят ничего?

— Молчок, — сказал боец. — Такого молчка, товарищ капитан, я за всю войну не упомню. Обыкновенно-то перед делом хоть какой слушок да пойдёт, солдат — он всё пронюхает. А тут как отрезало. Начальство само, видать, не всё знает, а что знает — то за зубами держит крепче обычного. Одно скажу: коли так таятся — большое замыслили. Малое так не прячут.

— Вот и я то же думаю, — сказал Северцев, и бойцы поглядели на него с тем мгновенным пониманием, с каким узнают друг друга люди одного ремесла и одной судьбы, и в этом коротком, у чужого костра, взгляде было больше сказано, чем в ином долгом разговоре: и общая усталость, и общая готовность, и общее, невысказанное знание, что скоро, очень скоро многих из сидящих сейчас у этого тёплого огонька не станет, и что таков порядок вещей, и что роптать на него незачем, а надо просто делать своё дело, покуда жив. Северцев отогрел руки, кивнул бойцам и пошёл дальше, к своим, унося с собой это молчаливое фронтовое братство, что вспыхивает на минуту у случайного костра и греет потом дольше, чем самый костёр.

Его поставили в назначенном месте, в глубине леса, в готовой уже, отрытой для дивизиона позиции, замаскированной так, что и в трёх шагах не разглядишь. Кто-то поработал тут до них, и поработал на совесть: орудийные дворики были отрыты по всем правилам, обшиты жердями, укрыты сверху накатом и лапником, ходы сообщения вели к укрытиям для расчётов, и всё это было сделано загодя, чужими руками, и ждало только, чтоб пришли хозяева и вкатили пушки. Северцев прошёлся по позиции, приглядываясь хозяйским глазом, и остался доволен, и подумал мельком, что и это тоже примета большого, продуманного дела: не наспех, не с колёс кидают их в бой, а по науке, всё загодя приготовив, всё рассчитав: так готовят не отчаянную вылазку, а обдуманный, тяжёлый удар, за которым стоит расчёт и воля большого, невидного отсюда начальства. И эта основательность, эта видная во всём подготовка не успокаивала его, а, напротив, поддавала того же холодка: так тщательно готовят лишь то, чем собираются переломить ход дел, а такое даром не даётся.

Он лично проследил, как вкатывают в дворики гаубицы, как устанавливают, как проверяют наводку по колышкам, заранее вбитым чьей-то заботливой рукой; проверил снарядные погребки, отрытые тут же, сухие, обшитые; развёл расчёты по укрытиям, назначил дежурных, растолковал командирам взводов порядок: что днём ни движения, ни огня, ни дыма, а всё сношение ползком да шёпотом. И, разведя людей, поставив орудия, выслав охранение, обойдя всё сам и убедившись, что всё как надо, Северцев только под утро добрался наконец до отведённой ему землянки, свалился на нары, не раздеваясь, и, засыпая уже, в последнем проблеске сознания, подумал всё о том же: куда же их всё-таки пригнали и что за дело им предстоит. Земля не наша и не немецкая. Промежуточная. За старой границей. Где-то на западе. Что там, на западе, за старой границей, лежит и кого там бить, этого он не знал. Но что бить придётся крепко и скоро, что вся эта затаившаяся в лесу громада не для того копилась, чтоб стоять, это он знал теперь твёрдо, и с этим твёрдым знанием и уснул, тяжело, без снов, как спит человек перед большой работой.

Так прошла неделя, за ней другая. Северцев, как и весь притаившийся в лесу вал, стоял и ждал, и это ожидание оказалось едва ли не тяжелее самой дороги: люди обживались на месте, чинили технику, до одури гоняли расчёты на учениях, какие только можно было проводить, не сходя с позиции и не выдавая себя, а тем временем распутица за пределами леса понемногу спадала, дороги подсыхали, и по редким скупым слухам, что просачивались от соседей по лесу, Северцев догадывался: копится не один его дивизион, копится вся та огромная сила, ради которой их сюда и стягивали, и копится она не наспех, а обстоятельно, будто кто-то наверху нарочно тянул время, дожидаясь часа, о котором знал он один.

Так минул почти весь апрель, и лес, ещё недавно голый, чёрный, сырой, понемногу оделся первой майской зеленью, укрыв позиции ещё надёжнее, чем прежде укрывали их одни маскировочные сети. И вот в один из тёплых уже, по-настоящему весенних вечеров Северцев почувствовал в лесу ту самую перемену, какую чувствовал когда-то перед прежними наступлениями: не сказано было ещё ничего, а по тому, как заторопились штабные машины, как участились ночные проверки, по одной этой суете стало ясно, что долгое ожидание подходит к концу.

А наутро, чуть свет, ещё в серых предрассветных сумерках, к нему в землянку заглянул давешний осипший распорядитель, уже другой какой-то, подобравшийся, и, растолкав, сказал коротко:

— Капитан. Тебя и других командиров дивизионов — к десяти в штаб. Совещание. Задачу нарезать будут.

— По местам, что ль? — спросил Северцев, ещё не продрав глаза. — Раскроют наконец, куда пришли?

— Раскроют, — сказал распорядитель, и голос его дрогнул той особенной нотой, какая появляется у людей, когда приближается большое и опасное. — Раскроют, капитан. Пришло, стало быть, время. Собирайся.

И вышел, а Северцев сел на нарах, потёр лицо ладонями, прогоняя сон, и с минуту сидел неподвижно, слушая, как за дощатой стенкой землянки просыпается, шевелится, дышит огромный затаившийся лес, полный людей и железа, и как где-то далеко, на западе, за деревьями, за туманом, за неведомой ему промежуточной землёй, лежит то, ради чего их всех сюда собрали, и что нынче, через несколько часов, он наконец узнает, что это. И, посидев так, встал, оправился, затянул ремень и пошёл наружу, в холодное сырое утро, туда, где его ждали и штаб, и карта, и наконец-то ответ на вопрос, который он вёз в себе девять суток.

Предыдущая главаГлава 12 из 49Следующая глава