К книге
И петух прокричалЧасть II. 1. БП
40%
Часть II. 1. БП
6

Старый ноутбук Виолетты окном в мир больше не служил – доступа к интернету давно уже не существовало. Собственно, теперь он был ей почти незачем… Совсем недавно, придя вечером из больницы с захваченным по дороге из детсада Ванечкой и проплясав положенный быстрый танец между кухней, ящиком с игрушками, ванной, детской постелькой и телевизором, прочитав одну короткую новую сказку и одну длинную вечную – про воронов Ут-Рёста, она могла провести еще час-другой, тупо читая новости в ленте или выкладывая в сеть картинки детского утренника, с единственной целью – приглушить постоянную внутреннюю бурю, ненадолго отвернуть внутренний взгляд от сегодняшнего дня, каждый раз чуть более страшного, чем предыдущий. Она делала это с кружкой сначала любимого зеленого, потом – менее любимого черного чая, а по мере сужения ассортимента в магазинах – так и вообще мутного коричневатого пойла, получавшегося после заварки нескольких использованных пакетиков, – сидя на кухне спиной к шторе затемнения, чтобы лишний раз не вспоминать о грозных реалиях текущей ночи. От чего и кого в двадцать первом веке, при компьютерном наведении любой ракеты с точностью до десяти метров, спасало это затемнение?! Иногда она брала смартфон и ложилась в ванную – до того дня, как уснула там, выпустив из отяжелевшей руки в теплую воду почти новый прибор… Этой отдушины Виолетта была лишена уже почти четыре месяца. Как жили люди до интернета? Ах, да, конечно, они читали книги. Простые книги, которые и у нее стоят на полках с прошлого века, оставшиеся еще от бабушки… Но читать художественную литературу Виолетта не любила со школы, испытывая при мысли о каком-нибудь длинном романе странное ощущение: будто внутри у нее кто-то взялся дергать рывками туго натянутый нерв. Сразу вспоминались нудные, как зубная боль, произведения классиков позапрошлого века, обязательные к прочтению по школьной программе и с тех пор ненавистные до боли, до того, что хотелось пойти и плюнуть на мраморное надгробие кого-нибудь из маститых извергов… Несколько детективов – с клюквенной кровью жертв и несложными умозаключениями детективов – она нашла в задних рядах книжного шкафа: разъятые по листикам и кое-как собранные, они уносили ее, словно в подводное царство (там – коралловый риф, там – акула-людоед, там – русалочий хоровод среди белых «барашков») на несколько часов – и тем тошнотворней было выныривать обратно, на поверхность собственной загубленной без крови – Виолетта уже четко понимала это – постылой жизни.

Но последние несколько недель все-таки было, было у нее другое занятие! Виолетта просматривала рабочие фотографии – скомканное чаепитие в чужой день рождения, фотографии лучших работников отделения с соответствующей доски… Нужны они ей были сами по себе, как прошлогодний снег! Она смотрела на единственное лицо, тщательно вырезанное в фоторедакторе из этих самых фотографий и аккуратно увеличенное до предела. То был новый заведующий – бывший военный врач, помотавшийся по горячим точкам, дважды раненный, неженатый и бездетный, издерганный и осевший в их гражданской клинике. Высокий человек с узкими светлыми, почти бесцветными глазами на темном, рябом и изможденном лице с впалыми щеками, слегка презрительно опущенными уголками губ и красивыми смуглыми руками, всегда до локтя обнаженными. Она за ним вульгарно «бегала», прекрасно понимая, что пожилая медсестра ни в коем случае не привлечет внимание этого усталого самца, который, в случае надобности, просто молча завалит на диван у себя в кабинете врачиху помоложе – а потом равнодушно встанет и выйдет. Шел слух, что он уже поступил так с тридцатилетней бабой-анестезиологом, похожей на похватанную пальцами за нежные крылья осеннюю бабочку. Она, как будто, была безмерно оскорблена его искренним безразличием – а пуще всего тем, что он никакого ее оскорбления так и не заметил. Виолетта все видела и понимала, но каждый раз угодливо бросалась выполнять мимолетные пожелания начальника, вроде замены старого стенда по гражданской обороне на новый и яркий. Она самоотверженно, бесплатно и абсолютно добровольно, с великой любовью мастерила таковой несколько дней дома по ночам, вычерчивая схемы побега больных и персонала в убежище, старательно рисовала ослиные морды – то есть, население в «индивидуальных средствах защиты» – и вдруг вспомнился собственный давний учебник по ОБЖ, где под фотографией девушки в противогазе кто-то подписал авторучкой: «Брови, что ли, выщипала?». Гордая доброволица несла свое не влезавшее ни в какой транспорт готовое изделие на работу в руках, оно парусило, норовя вырваться, на ледяном ветру, чуть не сбросив страдалицу на проезжую часть, а потом не поместилось и в больничный лифт для сотрудников, и пришлось огибать, надрываясь, все здание, чтобы добраться до лифта, перевозившего больных на каталках – наверх, а трупы – в полуподвальный морг, – но лифтерша ушла… Когда, наконец, огромный щит был доставлен в отделение, и Виолетта опоздала к началу смены на целых четыре минуты, то столкнулась с заведующим у входа – потная, красная, запыхавшаяся, еще не переодетая в форму, горячо ожидавшая хоть сдержанной – но благодарности…

– Эт-то еще что за явление?! – хриплым басом гаркнул на нее заведующий. – На работу опаздываете?! Еще раз – и вылетите к чертовой матери! Тут вам не истребительная больничка!

– Я… я не опоздала… Я стенд несла, который… который вы хотели… Просто он в лифт не влезал, и… и… – залепетала ошарашенная Виолетта.

– Какой еще стенд?! Его и без вас уже заказали! – загремел он на все отделение. – Ваша работа – горшки выносить, а не художничать! Выбросьте куда-нибудь этот хлам и марш на рабочее место! – и, видя, что баба онемела с открытым ртом, скомандовал ей, как собаке: – На место, я сказал!

Виолетта повернулась и бегом побежала по белому коридору, вдруг с ужасом поняв на ходу, что настолько глубоко безразлична этому мужчине, что он даже не знает, сестра она или санитарка. Обида застила глаза и, ворвавшись в сестринскую, бедняга с размаху повалила вешалку с чужой одеждой – хорошо, никто не видел: все уже пять минут, как трудились «на своих местах»… Весь день она работала с обиженным остервенением, специально показываясь заведующему на глаза то с капельницей, то со шприцами на подносе, то демонстративно усаживаясь при его приближении за стол на сестринском посту, чтобы он додумался, что она не на рабской должности поломойки, – но тот даже головы в ее сторону ни разу не повернул. А проклятый стенд, пока она крутилась по отделению, был вынесен в неизвестном направлении и пропал навсегда…

Казалось бы, такая сцена должна была положить конец всякой симпатии с ее стороны – но всем известно, как подл толстый бесенок Амур – как любой черт. Олег Петрович – так звали хамовитого мужлана начальника – с того дня еще больше завладел воображением «отцветшей фиалки». По два, по три часа она теперь неотрывно смотрела глубокой ночью на его фотографию (среди них оказалась одна удачная, где лицо не выглядело ни рябым, ни злым, ни заносчивым, имея даже проблеск улыбки), придумывая невероятные обстоятельства их близкого столкновения в ситуациях, где он не мог не оценить ее лучших качеств и не влюбиться – так, как умеют это делать мужчины измученные и настрадавшиеся, кусающие ласкающую руку, как долго битые псы, которые, будучи покоренными любовью и прирученными, показывают чудеса преданности и любви. Возвышенные, чуждые любой приземленности картины одна за другой проходили перед глазами Виолетты – их задушевных разговоров, постепенного сближения, первых неуклюжих ласк… Дальше она не мечтала – потому что почти за тридцать лет, ни разу никем не приласканная, почти забыла о том, как и что происходит после. И, кроме того, всегда подспудно помнила свои серые посеченные волосы, тусклую кожу, потекший овал лица, дряблую старушечью шею, грубые шершавые руки – и отсутствие сил на то, чтобы попытаться изменить все это… Потому, перешагивая в мыслях все «неудобное», она вновь и вновь писала сочными красками воображения идиллические картины их совместного бытия – и даже то, как он несет на плечах смеющегося Ванечку, а она, преданно лепясь к его плечу, подставляет голову под поцелуй… А на следующий день на работе строгий Олег Петрович вновь безмолвно кивал на ее радостное приветствие – и, всегда очень занятой и целеустремленный, стремительно шагал мимо – а у нее дрожал подбородок. Когда одна из успешных хирургинь праздновала свой день рождения, дежурной сестре и уходившей домой санитарке тоже гуманно вынесли по куску домашнего торта и полбутылки даренного больными шампанского, взамен попросив сфотографировать вечеринку врачей. Виолетта ужасно схитрила, успев запечатлеть всех и на свой телефон тоже – и так получила себе в компьютер его расслабленное, почти приветливое лицо – а на экране казалось, что этот намек на улыбку, так никогда и не состоявшуюся, предназначен именно ей. Если бы кто-то узнал об этих ночных бдениях, то, совершенно очевидно, долго крутил бы пальцем у виска – это Виолетта тоже хорошо понимала. Но никто бы никогда не признал, что она могла и не выдержать этого постепенно сжимающегося вокруг удушающего кольца – совсем одна, почти без поддержки, без света в конце тоннеля… Любовь ли это была? В мечтах она не раз, забывшись, произносила – и слышала! – слово «люблю», а на самом деле… На самом деле у нее был только свет. Но кто мог знать, погаснет ли он или станет ярче? В незамысловатой жизни рядовой медсестры никогда такого не случалось, но от других она слышала, как круто могут измениться обстоятельства, как неожиданно меняет порой сама жизнь свое русло – и не только в плохую сторону! Она так мало и так давно видела хорошее – почему бы не увидеть его еще раз… Один раз – и хватит. Пожалуйста, Господи…

Виолетта продолжала жить, как жила, – растить любимого внука, бесконечно ждать сына, по мере сил облегчать страдания больным – но теперь впереди всегда сияли два заповедных часа, два личных ее часа, которыми она ни с кем не собиралась делиться. И может быть, думала она, засыпая с улыбкой в ту пору, когда редко у кого был безмятежный сон, может быть, ее ежедневная неподъемная ноша этим облегчается – пусть хоть на вес соломинки. Но именно той, что ломает спину верблюда…

* * *

В детский сад Ванечку все равно приходилось водить – и умирать из-за этого от страха на работе – то двенадцать часов, то двадцать четыре, когда приходилось бросать его там на ночь, то есть, на милость вполне дегенеративной ночной няньки… Виолетта даже не была полностью уверена, что та моет руки после туалета: в пыльной среднеазиатской стране, из которой женщина прибыла за удачей лет десять назад, похожая на тонконогую и большеглазую степную кобылу, вода самой природой предусмотрена не была – откуда взяться благой привычке у родившихся под палящим солнцем людей, чьи предки ценили воду на вес золота… Про дневных воспитательниц Виолетта знала твердо: при первых же звуках настоящей тревоги они бросят детей и убегут – ну, а черноокую Джахан как-то утром, забирая внука после ночного дежурства, спросила в лоб, что она станет делать в таком случае. В ответ женщина кивнула в угол, где сосредоточенно играли два очаровательных коричневых и, разумеется, не мытых ребенка:

– Я своих везде беру с собой. Заведующая разрешила. Здесь бомбоубежище хорошее. Его даже кроватями с бельем оборудовали. Если что – мы все туда успеем, потому что ночью детей мало… – помолчала и спокойно добавила: – Там все и умрем.

Казалось, эта тяжелая, приземистая, пятидесятилетняя на вид, несмотря на свои тридцать с небольшим, женщина не испытывала никакого сокрушительного страха перед будущим. Для нее главное было – умереть вместе, не пережить ни на минуту своих тихих черненьких отпрысков: она твердо знала, что ей не предстоит горевать по ним, а остальное не имело значения.

«Она мусульманка, значит, с нашей точки зрения, у нее нет надежды на рай. Ни для себя, ни для детей… Она будет аду, знаю я. И ее некрещеные дети – тоже… А крещеный Ванечка отправится прямиком в рай. Ему нет семи, поэтому, как младенец, он сможет, если захочет, стать ангелом. А я… А меня Бог, может быть, тоже помилует, хотя бы за то, что мой внук – ангел. Но неужели Он не примет к Себе Джахан, твердо решившую спасать всех, а там – будь, что будет? Такого просто не может быть – чтобы сбежавшие молодые русские воспитательницы с серебряными крестиками на шейках заслужили Его милость только фактом позабытого ими самими крещения, а вот эта измученная, толстая, неопрятная, которая под прерывистый вой сирены станет поднимать десять маленьких чужих детей с постелей, тащить их – сонных, ничего не понимающих, в подвал, и потом еще возвращаться за другими – неужели она не заслужит снисхождения? И неужели у Бога нет другого средства снять с нее первородный грех, кроме купели?» – размышляла Виолетта по дороге домой, не чувствуя, как усталый Ваня настойчиво трясет ее за руку, повторяя свой обычный припев: «Ба-а… Ну, Ба-а…». И тут она вспомнила, что «нет больше той любви, как если кто положит душу свою за други своя»65 – и сразу успокоилась за Джахан. Как просто, оказывается, все у Бога устроено. И еще вспомнила: «в ту ночь будут двое на одной постели…»66. Так значит, есть хороший шанс, что все это произойдет ночью, – ведь и «репетиция» тоже была задолго до зари! Если в те последние шесть минут она не окажется на дежурстве, то в метро они с Ваней не попадут – проверено. Еще как проверено! А вот в детском саду под надзором Джахан… И если рванет где-нибудь подальше… Или как-нибудь несильно… Может быть, вообще его на пятидневку перевести, чтобы, по крайней мере, быть уверенным, что ребенок окажется в бомбоубежище и, хотя бы, не сгорит живьем?

Виолетта остановилась под крещендо нараставшим: «Ну, Ба, ну, Б-а-а, ну, Ба-а-а!!!». Она вспомнила и другое обетование – прочитанное в очень современном источнике, а именно – памятке для обреченного населения: «Спасательные работы целесообразны не ранее, чем через четырнадцать дней после взрыва и не ближе, чем в двадцати пяти километрах от эпицентра». Лучше оказаться на улице. Вдвоем. Или даже втроем – чтоб и Влад был рядом, хоть в такую минуту не с этой своей, а с матерью и сыном… Уже два дня, как пришла странная смс-ка, полностью прочувствованная только на следующее утро после несостоявшейся катастрофы, а вестей от сына так и не было. На сколько он уехал? Куда точно? С кем? Почему просил материнского благословения? Почему ей было спокойней за него, когда он исчезал из зоны доступа, не предупредив? А сейчас сердце ныло и ныло на одной низкой ноте, даже во сне не переставая, – так, наверное, постепенно приближается инфаркт… Она выдохнула и вырвала руку у Вани:

– Не тряси меня – видишь, бабушка еле живая после работы!

Но сразу же Виолетта устыдилась своей неуместной резкости с ребенком, которого, может быть, уже сегодня к вечеру не будет на свете, как, впрочем, и всего света целиком – этого света:

– Что тебе? – мягче спросила она. – Ты позавтракал в садике?

В ответ Ваня сделал всегда до слез трогавшее бабушку «корытце» из нижней губы:

– Не-ет… Была запеканка из геркуле-еса… Меня от нее чуть не вы-ырвало…

Язык не повернулся прикрикнуть за него – плата за все эти несъеденные обеды-завтраки выкусывала чуть не четверть из без того нищенской зарплаты медсестры! – но Виолетта и сама прекрасно помнила, как в относительно сытые, «раннеперестроечные» годы, в собственном, еще почти советском детском саду она брезгливо ковыряла вилкой настоящую творожную запеканку со сметаной, а чай, если тот оказывался с молоком, – и вовсе ко рту не подносила! Ванечке бы сейчас тот чай и ту запеканку, а не склизкий комок чуть подслащенной и политой неизвестно чем недоваренной овсянки!

– А ты мне сегодня пожаришь котлеты – настоящие, мясны-ые? – нудил свое оголодавший ребенок.

Наверное, девяносто лет назад, когда только начиналась ленинградская блокада, именно это было самым трудным для женщин – не бомбежки, не собственный голод! А невозможность объяснить ребенку, что еды нет и взять ее негде, хотя совсем недавно – и он это прекрасно помнит! – она была, нелюбимая и противная, и он воротил нос от молочной пенки, отказывался есть жидкий белок на яичнице, вылавливал из супа кружочки моркови, ровно раскладывая их по бортам глубокой тарелки… И вот теперь он съел бы за милую душу и мерзкую пенку, и сопливый белок, и сладковатую морковь, и даже ненавистный, тошнотворный вареный лук – а мама дает лишь черный крошечный сухарик – почему, почему?!! До того – последнего – порога жизнь еще не дошла, но и сейчас уже приходится с деланой веселостью виновато лепетать в ответ:

– А разве ты не хочешь драников? Своих любимых драников? Вот сейчас мы придем домой, и я напеку тебе полную миску…

– Не хочу я твоих драников! – вдруг истерически крикнул Ваня, в один миг залившись слезами и отскочив на веселой асфальтовой дорожке, будто кружевной от солнечного света сквозь молодые листья. – И морковных котлет твоих не хочу, и свекольных тоже! У меня от них всегда понос, понос! – топая ногами и хватаясь за голову, как взрослый, услышавший страшную весть, срывая голос, завизжал он. – Я умру от них, умру, умру! – закрыв лицо руками, он секунду постоял так – и молча кинулся к онемевшей Ба на живот.

Мяса в доме не осталось ни грамма, июньские мясные талоны, проскакивавшие в первую же неделю, они давно проели, а до июля – и сопутствующих мясных котлет – оставалось еще очень, очень много времени… Виолетта судорожно прижала головку внука к себе, натужно соображая, и напряжение в те секунды было так велико, что память сжалилась и услужливо открыла перед хозяйкой какой-то забытый день давнего Великого поста, когда вдруг пришли к Владиславу церковные гости, и она кормила их замечательными, коричневыми, в румяной панировке, котлетами, про которые никто не верил, что не мясные – и с сомнением жевали бледными губами, гадая – не оскоромились ли ненароком…

– Да, да! – выпалила Виолетта. – Я тебе поджарю котлеты – из мяса. Я вспомнила. У нас еще завалялся маленький кусочек мяса! Крошечный! Только не сейчас, а на ужин… Я приготовлю их во время твоего тихого часа… – последнее было казуистической хитростью, нужной для того, чтобы простодушный внук не видел процесса приготовления очередного бабушкиного деликатеса.

Раньше загнать его спать после жидкого овощного супчика с плавленым сырком и лошадиной порцией хлеба было делом нелегким и требовавшим пусть и не норвежских сказок, а хотя бы двух-трех старых романсов, последнее время успешно используемых бабулей вместо колыбельных, но сегодня Ваня добровольно забрался в постель и даже «ручки под щечку» сложил, как пай-мальчик. Глядя на него, Виолетта в очередной раз испытала прилив сердечной боли: видать, эти мясные котлеты в его жизни заняли место гораздо более важное, чем показалось еще утром, во время короткой истерики ребенка, списанной на закономерную усталость после изнурительных суток под казенной крышей… А она еще хотела его на пятидневку…

Находчивая Ба забросила в блендер немного вчерашней гречневой каши, наломала туда мякоти черного хлеба, плеснула воды и добавила гвоздь программы: несколько долго хранившихся на черный день «мясных» бульонных кубиков, которые так закаменели, что пришлось натирать их на мелкой терке… Блендер выдал вполне себе приличный на вид фарш, в который она щедро насыпала резаного лука, сушеной зелени и чеснока, а также немножко муки для склеивания. Чего-чего, а панировочных сухарей имелось на кухне вдоволь, месяц назад закупленных по случаю, заключавшемуся в том, что удалось урвать «некарточную» еду, и ею оказались пять пакетов этих самых сухариков, которые теперь удачно облагораживали то картофельные, то капустные, то еще какие-нибудь поддельные котлеты… Из двух бутылок масла, купленного по талонам, только одна подходила к концу, и на этот раз Виолетта решила не экономить, чтобы получились котлетки сочные и жирные на вид, как встарь… Пока они жарились, аромат стоял на весь дом, разбудил Ванечку, прискакавшего на кухню в радостном предвкушении.

Он съел четыре котлеты с вареной картошкой, бурно их нахваливая и ластясь к умиленно наблюдавшей за аппетитом внука повеселевшей Ба, а потом попросил поставить ему мультики и уселся в своей комнате на ковер по-турецки… Казалось бы, операция «предапокалиптические мясные котлеты» закончилась полным успехом – но радость отчего-то не рождалась в сердце бабушки, медленно убиравшей со стола. Ей опять мерещилось что-то странное… Что? Уж очень бурно нахваливал Ваня ее «наконец-то настоящие котлетищи», а до этого слишком охотно пошел в постель…

Так уже было. Точно так же было, когда она принесла его несколько дней назад домой без любимого одеяла, в одной пижамке, после кошмара их несостоявшегося превращения в пепел, когда внезапно смолкли в небе трубы Архангелов… Этот взрослый ребенок все понимал. И тайну котлет разгадал тоже. Утром он сорвался – допустил слабость, позволил себе побыть шестилетним мальчишкой. Но потом собрал все немалые силы – и вновь стал самим собой: серьезным мужчиной, ответственным за хрупкий внутренний мир немощной женщины, которой сейчас хуже, чем ему…

И вот уже Виолетта, раздвинув посуду и обхватив склоненную голову руками, тихо-тихо подвывала без слез и очнулась только от телефонного звонка коллеги, которая радостно сообщила ей, что заведующий разрешил сотрудникам, имеющим детей-дошкольников, которых не с кем оставить дома, брать их с собой на ночные дежурства: это устроила ему полезную и впечатляющую сцену одна из потрепанных докториц, матерей-одиночек. Бабушка приободрилась: теперь, даже если это случится ночью, она закроет Ваню собой и не узнает, что случится с ним после того, как ее не станет.

* * *

– Вы так боитесь умереть? – Олег Петрович протянул Виолетте тонкий стакан, на два пальца наполненный коньяком.

Она с удовольствием сделала большой глоток: все-таки хорошо быть врачом, а не зачуханной медсестрой, которой и в лучшие годы редко перепадало от пациентов что-то серьезней шоколадки. Врачам же несли всегда – вкусное и дорогое, совали конвертики в карманы, а сейчас в качестве благодарности могут привезти мешок картошки: она сама видела, как один их молодой врач, отец двух грудных младенцев, радостно перегружал в свой пока недорогой автомобиль холщовые мешки с картофелем и еще какими-то овощами – из багажника другой машины, с помощью недавнего больного, благополучно тем доктором прооперированного… Бутылки хорошего спиртного у врачей и теперь не переводятся – а ведь их, в случае надобности, можно в новых условиях сменять на что угодно! Хирургической сестре недавно подарили двух парных кур – но она ежедневно обрабатывает раны, от нее очень сильно зависит качество послеоперационного периода! Вот и лебезят… А вот ей, Виолетте, недавно сунули в карман одно вареное яйцо. Одно. Неожиданно одаренная медсестра спрятала его в свой шкафчик в сестринской – хорошо спрятала, в ботинок, – а ночью на сутках, после длительной борьбы с совестью, строго приказывавшей донести гостинчик до вечно недокормленного внука, она в этой борьбе проиграла и решила в кои-то веки съесть яйцо сама (два десятка талонных, полагавшихся им, неукоснительно скармливались Ване). Но выяснилось, что проклятое яйцо банально украли, – еще днем, когда в комнате толклось много народа. Шкафчики у них не запирались, считалось, что все свои… Если бы Виолетта еще умела плакать, она бы оплакала эту неожиданную потерю – так настроилась на свой индивидуальный маленький пир… И вот… Она бы эту сволочь растерзала!

А сегодня заведующий, как ни в чем не бывало, открыл свой маленький бар – и там оказалось несколько дорогих бутылок и коробок конфет – он небрежно достал то, что оказалось ближе… Нет, врачи никогда не будут голодать – они и в блокаду – ту, давнюю, настоящую – не голодали наравне со всеми!

– Так я слушаю, – строго, но с глубоко спрятанной нестрашной усмешкой настаивал он. – Вы, Виолетта, боитесь смерти? Только не говорите мне, что это страх не за себя, а за ребенка – все это я уже сто раз слышал от женщин, и это не выдерживает никакой критики.

Она проглотила остатки коньяка и робко призналась:

– Я не умереть боюсь, а умирать. Потому что, мне-то ведь никто не назначит обезболивающее, если я окажусь… под развалинами… вся переломанная… и буду лежать в кромешной тьме… со страшной болью… и душераздирающими мыслями о близких – живы ли они, и если умерли, то как. Или если я буду гореть живьем на улице – пусть даже очень недолго, секунды… Они ведь вечностью покажутся… – пустой стакан вдруг задрожал у нее в руке.

Завотделением быстро пересек кабинет и наполнил вибрирующую тару почти до края:

– Ну-ну-ну… Надо же, какая натура утонченная! Не умереть, а умирать… Скажите-ка! А между прочим, если это случится, например, здесь, на работе, то все будет гораздо хуже: дом этот мощный, сталинский, бомбоубежище – я сам видел в прошлую тревогу – очень прочное и может даже выдержать, если, конечно, не в эпицентре окажется… Ну, что вам сказать… Еда-вода закончатся; канализация… гм… тоже ненадолго… А выходить будет некуда, да и все выходы наверняка завалит. Совсем. Спасательных работ, скорей всего, вовсе не дождемся… Так что представить, как именно мы будем умирать в этом случае, почти невозможно… То есть, возможно, но слишком ужасно, чтобы представлять.

Виолетта робко подняла глаза: он стоял почти рядом – мужчина ее мечты: высокий, с абсолютно белыми, без единой темной пряди, волосами, смуглым лицом, изрезанным глубокими морщинами; открытая до локтя сильная, длиннопалая, с широкой ладонью рука лежала на спинке стула… Все очень просто получилось – из-за клюквенного морса. Сегодня на дежурство Ваня пришел со своей Ба, но она уже знала, что больше на такое не согласится: ребенок измучился и хныкал от одиночества и безделья, рисовать бесконечно, сидя в скучной сестринской, ему надоело, играть было не с кем, больничная еда оказалась еще хуже детсадовской… Он пробовал слоняться по отделению, заходить в палаты – но быстро от этой затеи отказался: в мужских послеоперационных стоял такой смрад, что, лишь заглянув туда, он с отвращением захлопывал дверь и зажимал двумя пальцами носик, а в не таких вонючих женских тоже особенных развлечений не обнаружилось… После отбоя Ваня сам попросился лечь – уж больно хотелось ему скорей дожить до конца бабушкиного дежурства – но долго ворочался перед сном в пустовавшей платной палате, где на полу ожидал очередного звездного часа еле дотащенный Виолеттой тяжеленный «тревожный рюкзак». В нем же влюбленная бабушка принесла две бутылки жидкого клюквенного морса – одну для внука, а для дежурившего в тот же день Олега Петровича – другую, которую после отбоя, помявшись и потоптавшись слегка, решилась занести к нему в кабинет. Влюбленная несмело постучалась, просунула в дверь голову и прошептала:

– Я… тут вот… подумала… может быть, вы попьете… домашний… – и с ужасом услышала, что голос звучит жестко и неестественно, будто она врет под чьим-то проницательным взглядом.

– Поставьте куда-нибудь, – не отводя глаз от монитора, буркнул он, занятый, верно, заполнением истории болезни.

Виолетта осторожно водрузила бутылку на журнальный столик и на цыпочках вышла, в очередной раз уязвленная… «А что ты хотела? – горько сказала она самой себе. – Ты что, не знала, что этому мужику до тебя как до лампочки? Что он и по имени тебя не помнит? Чего ты суешься-то к нему? Чего ты ждешь, дура? У него таких как ты… Нет, не таких – в два раза моложе и в двадцать красивее – все отделение!». И она дала себе клятву больше никогда не предпринимать никаких заведомо обреченных на провал попыток сближения… Но эти его глаза… Такие светлые и серьезные… Что они таят? Любил ли он когда-нибудь по-настоящему, или всегда презирал «безмозглое бабьё»?

А через полчаса без стука распахнулась дверь в сестринскую, где Виолетта тупо пялилась в экран, на котором битком набитый сытыми и нарядными людьми зрительный зал до слез хохотал над непонятным и вовсе не смешным монологом маленького лысого человечка, который то и дело выпячивал нижнюю губу, жутко вращая вытаращенными глазами под крошечными очочками…

– Вам смешно? – грянул в дверях зычный голос. – Тогда извините, что помешал, – и Олег Петрович тихо прикрыл дверь, так и не зайдя.

Себя не помня, Виолетта вырубила телевизор и взлетела с дивана. Через несколько секунд уже она без стука входила в кабинет заведующего, оправдываясь на ходу:

– Да что вы, это я просто так включила, посмотреть, не идет ли хоть фильм какой-нибудь нормальный… или старая передача…

– Ничего нормального больше никогда не покажут, – отрезал он. – Во всяком случае, пока… это все… не кончится. А до того момента мы обязаны хохотать или слушать новости о том, как нам хорошо живется сейчас и как мы обязательно победим, если на нас нападут… Или мы нападем на злодеев… Превентивно.

– Это ужасно, – сказала Виолетта, не найдя других слов.

Он махнул рукой:

– Ладно. Я, собственно, шел отдариться за ваш замечательный морс. Надо же – и достали где-то клюкву в июне…

– Она у меня с октября в морозильнике лежит, сейчас, правда, кончается уже, – обрадованная его неожиданным благодушием, заторопилась Виолетта. – Мы с соседкой несколько раз осенью на болота ездили на ее машине… Тогда еще не верилось, что так все обернется… На всякий случай заготовила… Вот теперь спасаемся с Ваней… Хоть какие витамины… – частила и частила она. – Мать ведь его умерла… родами… невестка моя… А сын другую нашел… Но приходит иногда… Сейчас, правда, уехал…

Нетерпеливым жестом Олег Петрович остановил ее излияния:

– Все ясно. Бабушка-одиночка. Короче, выпьем, бабуля, коньячку… – он раскрыл шкафчик, достал бутылку, пренебрежительно стукнул об стол коробкой конфет. – Эту завтра внуку отдадите. А эту… эту мы сами сейчас съедим…

И улыбнулся. Криво, как мог бы волк, – если б умел улыбаться. И сам стал в эти секунды разительно похож на волка – с такими же близко посаженными гипнотизирующими глазами, темным вытянутым вперед лицом, широкой длинной пастью, полной белых острых зубов… Ей сразу подумалось, что она, конечно, не одна в отделении на него запала. И теперь просто пришла ее очередь отвечать на дежурный вопрос о смерти, – так быстро и так близко подступившей к ним под записанный и усиленный смех невидимой беспечной толпы, несущийся со всех экранов.

– А ведь грех вам бояться! – вдруг своим фирменным хриплым баритоном сказал заведующий. – Знаете, почему? Да просто потому, что… вам сколько лет? Только не отвечайте, как обычно дуры-бабы говорят: «Восемнадцать, а что, не похоже?». Не похоже. Вам ведь лет пятьдесят? Так?

– Сорок шесть… – убито выдавила Виолетта, и по ее ошеломленному виду Олег, вероятно, сразу понял, что она не кокетничает, а говорит сущую правду.

Он равнодушно пожал плечами:

– Надо же, а я думал, вы лет на пять старше. Но какая разница. Я другое хотел сказать: вы знаете, что большая часть народонаселения Земли не дожила и до сорока? Нет, не мотайте головой, я не наше скорбное время имею в виду, а вообще всех людей, которые родились во все времена. Подсчитано, что их было около ста миллиардов. Девяносто уже умерло – представляете, сколько это народу? А продолжительность жизни, между прочим, серьезно увеличилась только в последние сто лет, когда появились вакцины, антибиотики и гормоны. А до того люди мерли пачками. В детстве, в молодости… Постоянно. У нас аппендицит оперируют интерны, а каких-нибудь сто с лишним лет назад от него умирало двадцать пять процентов населения. Двадцать пять! До того, как разработали эту пустяковую операцию, двадцать миллиардов человек умерло только от аппендицита. И все они были молоды, потому что чаще всего им болеют до тридцати лет. И это только одна болезнь, Виолетта, только одна! А представляете себе, сколько умерло по другим причинам?! Эпидемии, травмы, войны… Антисанитария, наконец… Дожить до сорока было попросту сложно – никто особо и не надеялся… Сорокалетний рубеж воспринимался как достижение, как милость Божья! А вам уже сорок шесть, и вы Бога гневите своим страхом. Так-то, бабуля… Кстати, «старухе Лариной», по подсчетам ученых, было около тридцати семи. Но ее даже в двадцатом веке на иллюстрациях к «Онегину» рисовали восьмидесятилетней…

– А вы откуда знаете? – искренне удивленная всей тирадой, только и вымолвила Виолетта.

Он неприметно вздохнул:

– Моя жена сказала. Она была певицей. В этой опере тоже пела. Ольгу, – он на секунду зажмурил глаза, и в этой мгновенной гримасе Виолетта успела уловить запредельную печаль и обреченность.

– Была? – решилась мягко спросить она. – Что-то… случилось? – и сама испугалась своего вопроса: сейчас как рявкнет на нее: «А ну, пошла вон, нахалка!» – и будет, в сущности, прав…

Но Олег, вероятно, был слегка пьян – еще до ее прихода – и оттого не зол, как всегда, а просто грустен:

– Да. Случилось. Двенадцать лет назад. Ей было тридцать, мне сорок четыре – а я ведь военный врач на самом деле. Вот и командировали меня… незадолго до отставки… в Африку, в одну милую исходящую нефтью страну, где был наш контингент и марионеточное правительство. Айболитом. Ножки летчикам пришивать, – он махом проглотил полстакана и передернулся. – А она… Лена… хотела мне сюрприз сделать на Двадцать третье февраля – черт бы побрал Троцкого, который создал в этот день Красную Армию… Впрочем, он его уже побрал… Хм, да… Ну, и устроилась она в группу артистов, которые летели в нашу часть с праздничным концертом. Правдами и неправдами пробилась. Потому что разлуки прошло уже четыре месяца и предстояло еще примерно столько же. Очень хотела меня увидеть… Очень, – он жахнул еще полстакана также просто, как воду. – Я ее, конечно, тоже хотел видеть, но, если б знал, что она задумала, – запретил бы. Хотя, как ей запретишь… С характером была женщина. В общем, боевики… или не боевики… а может, и вообще наши по ошибке… или не по ошибке… сбили их самолет из зенитки. Он военный был, поэтому в прессе даже не объявляли, имен не печатали. Ну, а родственникам, конечно, сообщили. От ее сестры я узнал, что у Лены было… семнадцать недель беременности. Обрадовать меня летела… Дура моя, – он посмотрел на пустой стакан, дернул щекой от отвращения и поставил его на край стола. – А как она умирала? Я двенадцать лет думаю – как она умирала? Успела понять и почувствовать что-то или нет? И кажется мне, знаете ли, что успела, так-то вот…

В кабинете воцарилась тишина, нарушаемая только слабыми хрипами и хрустами пустого до шести утра эфира радиоприёмника. Виолетта дрожала мелкой дрожью и лихорадочно искала слова утешения, которых не было и быть не могло. Олег вдруг развернулся и сделал большой шаг в ее сторону:

– Только не надо слов. Я их все много раз слышал, – он чуть-чуть приоткрыл ей навстречу руки: – Хочешь – иди сюда. У тебя ведь никого нет – я прав?

За несколько мгновений в голове Виолетты пронеслось очень много самых разнообразных идей – например, что ни о какой любви здесь и речи не идет, а значит, уже завтра он попросту вычеркнет очередную случайную бабу из своей жизни, а она будет мучиться; но, с другой стороны, никакого завтра может не быть для них обоих – и вообще, жизнь такая поганая, а тут хоть какой-то лучик; кроме того, это точно последний раз – как было раньше, она давно не помнит, а сегодняшнее точно не забудет до последней минуты; и, наконец, бретелька бюстгальтера держится на английской булавке, а сам бюстгальтер уже серый от застиранности, и на колготках здоровенная стрелка, замазанная клеем… Успев все это последовательно продумать и отмести, храбрая женщина решительно шагнула навстречу своей последней земной утехе – и волчьи глаза, чуть-чуть, почти незаметно подобревшие, но все равно непоправимо чужие, оказались близко-близко в жемчужно-сером полумраке питерской летней ночи; ее руки уже лежали на широких костлявых плечах этого постороннего, но до тоски и ужаса желанного мужчины – и тут легкий треск эфира прервался, словно кто-то третий бесцеремонно ворвался в комнату:

– Внимание! Внимание! Говорит руководитель гражданской обороны Санкт-Петербурга. Граждане! Воздушная тревога! Воздушная тревога!

Предыдущая главаГлава 6 из 15Следующая глава