К книге
Голоса любви на путях войны«Чувствуешь ли себя счастливой?»
100%
«Чувствуешь ли себя счастливой?»
15

В будущем они были счастливы – такая образцовая интеллигентная семья, где глава семьи – единственный добытчик и кормилец (инженер-изобретатель), а его жена – уважаемая домохозяйка, в хорошем смысле – домоправительница. Через четыре года после войны, в апреле 1949-го у них родился сын Владимир, в будущем – известный ученый, физик-ядерщик, доктор наук (умер от инсульта в 65 лет, к сожалению). Сохранились письма Димитрия в роддом, где Тамара родила своего второго ребенка. (Именно тот подозрительный роддом, пользовавшийся в народе дурной славой, потому что там по необъяснимым причинам часто умирали новорожденные мальчики; его коллектив чуть не в полном составе попал через год под расправу во время знаменитого «дела врачей»; бабушка рассказывала, что и ее Володеньку, только-только родившегося, акушерка сразу же понесла из зала в соседнее помещение, не показывая матери и зажимая ему ротик рукой, – но родильница не зря прошла сквозь пепел и лед войны: она тотчас стала громко угрожать, что соскочит со стола и догонит преступницу, – и даже предприняла такую попытку, после чего мальчику немедленно дали закричать и вернули его обратно в родильный зал; правда это или что-то, вроде родового психоза, я, разумеется, не знаю, но и сорок лет спустя бабушка говорила о том случае вполне здраво и уверенно.)

А ее так же горячо любимый Димитрий – все такой же любящий муж и заботливый отец:

«Дорогая моя Тамарочка!

Сегодня я везу тебе передачу. Передаю две булки, сахар, три яблока, а также по дороге хочу зайти в гастроном и купить черной икры, шоколаду, печенья и еще чего-нибудь. Олечка вернулась из школы, хорошо покушала, съела два яблока. Сейчас сядет за уроки, а потом пойдет гулять. Вчера она без меня рано сделала уроки, но потом оказалось, что она в своем альбоме должна была проиллюстрировать рассказ про зайца, попавшего в наводнение. Нечего и говорить, что мне пришлось нарисовать ей в альбом три рисунка, да еще и раскрасить их…

Все мы рады будем твоему скорейшему возвращению и с нетерпением его ожидаем. Ребенок наш беленький, большенький, сказал, что он тоже по тебе соскучился. Ремонт не помеха твоему возвращению, тем более что он заканчивается сегодня. Сегодня будет произведен последний «удар» в этом направлении. Вчера был загрунтован потолок, стены оклеены газетой и – ура, ура! – двери уже скрылись из виду, потому что именно они меня больше всего удручали: они придавали комнате какой-то неуютный, проходной вид. Сегодня будет сделана чистовая, парадная работа. Будет побелен потолок и стены оклеены обоями. Просто интересно, как все получится, не правда ли? Потом сегодня же мы с Капитолиной Алексеевной сделаем уборку, вытащим всю грязь, причем, я берусь вымыть пол в комнате, а она – в коридорах и на кухне. Таков план.

Завтра я тоже буду у тебя непременно. Все узнай о своей выписке, и в понедельник мы вас привезем, постараюсь достать машину. Сегодня у тебя будут Капитолина Алексеевна с Олечкой, они передадут тебе то, что ты просила. Я же буду позже, с работы. Постараюсь уйти пораньше и отпроситься у Явлинского на понедельник.

Скажи мне, здорова ли ты, чувствуешь ли себя счастливой?

Или тебя снедают вновь появившиеся заботы, и опять не до счастья?

Не волнуйся, все будет очень хорошо. Больше оптимизма и больше радости жизни – она все-таки хороша в этом лучшем из миров, и в нашей лучшей в мире стране. Целую крепко, жду ответа и скоро тебя саму. Твой Дима».

Дети у Димитрия и Тамары оба получились благополучными, только второе, мирное, родительство, конечно, принесло им больше радости; инстинктивно желая компенсировать свои моральные потери, понесенные в первом, они истово предались счастью воспитания младшенького – в безопасности и достатке. Жили спокойно и дружно:

«Дорогая Тамара, дорогие мои детки-малолетки Олечка и Вовочка!» – так начинается письмо Димитрия из ленинградской командировки в 1954 году. Вот эти детки примерно в том же году:

Счастливая семья…

После всего они стали гармоничной и удивительной парой.

Удивительной – для меня, выросшей в других понятиях о любви и радостях брака. Даже по тому, как они относились друг к другу в старости, была очевидна абсолютная целомудренность и естественная строгость их брачных отношений в молодости. Считалось, что таковыми тогда были «правила», но это все то же заблуждение, на котором воспитывают каждое последующее поколение – по принципу «мы такими не были» – а на самом деле во все века половое поведение зависело от внутреннего устройства человека, и прочные пары подбирались согласно нему же. Кроме того, своя, отдельная комната появилась у бабушки и дедушки только в начале семидесятых годов, а всю молодую и зрелую жизнь, когда как раз и происходит утрата целомудрия, они так и делили комнату в коммуналке с родителями Тамары и двумя детьми.

Олечка, когда выросла, окончила Московский Авиационный Институт и вышла замуж в тогда еще Ленинград. Она долго не могла оторваться душою от родительского гнезда, и три лета подряд возила меня в Москву к своим родителям, будто на дачу. Их жилище гениально сочетало в себе удобства добротного дома «сталинского» образца и все прелести привольной загородной жизни, потому что лесопарк Покровское-Стрешнево начинался прямо через дорогу. Он жив и сейчас, этот чудный полулес-полупарк, плавно переходящий в столь же значительный зеленый массив Покровское-Глебово. Я не знаю, чего там не было из того, что можно пожелать: белки, спускавшиеся прямо к людям на ладони, уютные аллейки, бежавшие сквозь, казалось, нетронутый грибной лес, удобно и симпатично оборудованные не только для детей, но и для родителей площадки; чуть глубже существовали малинники, в которых разве что медведей не водилось, и целебный родник, до сих пор признаваемый единственным чистым из всех московских источников, пруды с желто-зелеными пляжами, где я научилась плавать, – и даже безобидные смешные эксгибиционисты, которых мамы с колясками знали в лицо и давно не боялись… Москва для меня – это очень солнечный город, потому что, повзрослевшую, лет десяти-двенадцати, меня отправляли «к бабушке с дедушкой» либо летом, на месяц, либо на весенних, мартовски ярких каникулах.

Может быть, на этой фотографии дедушка с бабушкой читают именно мое письмо – своей внучки-сорванца?

Воспитавшие мою маму в почти пуританской строгости, значительно смягчившие ее по отношению к своему младшему ребенку, ко мне они никаких воспитательных мер применять почти не пытались – зато избежали экстремальных проявлений моего неуправляемого нрава. Жилось мне в Москве спокойно и мирно, у меня имелась своя комната с высоким потолком, балконом, где одуряюще пахли бабушкины белые цветы табака, дверью, матовое стекло которой напоминало по вечерам лунный камень, и книжным шкафом, полностью занятым знаменитой «БэВэЭлкой», то есть, полной Библиотекой Всемирной Литературы, на которой я благополучно воспитывала сама себя, точно так же, как делал это в свое время мой папа (единственный на всю жизнь муж «девочки Олечки»)…

Я застала бабушку и дедушку уже пенсионерами – интеллигентной пожилой парой, людьми, прожившими вместе долгую, трудную и наполненную жизнь, но не ставшими посторонними под одной крышей, а сросшимися, наподобие двух старых деревьев.

Строгость бытия проявлялась во всем: явление женщины в халате за завтраком (даже если этой женщиной была десятилетняя я) считалось верхом неприличия, оскорблением тонких эстетических чувств окружающих. Любые парфюмерные средства объявлены были дурным тоном, и мне ненавязчиво указывалось, что от девушки должно пахнуть чистотой и свежестью, а аромат духов может ассоциироваться только с девицей легкого поведения. Стриженые, крашеные волосы, макияж – это презиралось спокойно, без всякой демонстрации. Вся косметика, употреблявшаяся бабушкой Тамарой, состояла из светло-розовой помады и бархатной тряпочки, на которой растиралась та же помада – и слегка наносилась на щеки, когда они были особенно бледны. Бижутерии для нее не существовало, а украшения из драгоценных металлов и натуральных камней в ее доме имела право надевать только замужняя дама – но даже мне, вышедшей замуж и приехавшей показать бабушке правнука, строго указывалось на недопустимость более одного кольца на руке…

Она была человеком с принципами, моя бабушка. Когда за мной и грудным сыном приехал мой муж из Ленинграда, и я беспечно крикнула ему из ванной: «Принеси полотенце, оно на диване валяется!» – то по выходе была наказана двухчасовым бойкотом со стороны матриарха рода. Видя ее строгий профиль с поджатыми губами и не зная, чем заслужила немилость, я кружила вокруг и так, и эдак, пока не добилась кроткого упрека: «Какой стыд». Выяснилось, что предстать перед мужем обнаженной – значит продемонстрировать распущенность и склонность к разврату. При попытке напомнить, что у нас с мужем есть десятимесячный ребенок и, стало быть, несколько поздно заботиться о моей стыдливости, последовал непреклонный ответ: «Это не имеет никакого значения. Муж и жена никогда не должны утрачивать чистоту отношений». Можно сколько угодно не понимать такого патриархального, едва ли не святоотеческого образа мыслей, но невозможно не уважать людей, его сохранивших.

Эти воспоминания касаются времени моей молодости, когда бабушка не могла утерпеть и периодически проявляла свое негативное отношение к чему-нибудь уж слишком, по ее мнению, вопиющему в поведении «девицы» или «молодой дамы», а в своем детстве я помню только одно ее активное вмешательство в мою жизнь – забавно аукнувшееся, правда, десятилетие спустя. Однажды бабушка вдруг заметила мое патологическое увлечение Всемирной Литературой – и подошла поинтересоваться, чем так занята внучка, перешедшая в пятый класс. Заглянула в книгу – и ахнула: едва ли ею самой прочитанный (судя по моему представлению, бабушка должна была, прочитав две-три новеллы, с возмущением отложить книгу и больше никогда к ней не прикасаться), но, наверняка, не раз прослышанный «Декамерон»! Она вспыхнула: «Этого тебе читать нельзя… Направление не то… – и, желая смягчить впечатление: – Сейчас я найду тебе интересную книгу – сама ею в детстве зачитывалась!». «Декамерон» был немедленно отобран, упрятан в родную суперобложку и водворен на место, а взамен она сразу же выдала мне «Витязя в тигровой шкуре».

Ах, Руставели, Руставели! «Что отдал, то твое!» – как же я, одиннадцати лет, запросто отдала тебя, даже не читая! Ни на минуту не задумавшись, я мгновенно поменяла местами суперобложки: «Витязя», одетого в новую шкуру, затолкала обратно в шкаф, а его, тигровую, благополучно напялила на «Декамерон» и сразу же углубилась в любимое чтение.

Бабушка наблюдала за мной с умилением: вот какой удачный педагогический подход она сразу нашла к девочке – а еще говорили, трудновоспитуемая! Своим прямым, честным и бесхитростным сердцем она не могла почуять бездны коварства в пухленькой беленькой отроковице, и даже в голову ей не пришло проверить – а та ли книга, любовно ею подобранная, которую она выдавала, почти священнодействуя, ночует на подушке у спутанной головки внучки!

Мое коварство было отмщено спустя лет десять, когда я уже училась в Университете. Дело в том, что «Витязя в тигровой шкуре» я в жизни так и не осилила – никогда, до сего дня. И прочитаю, вероятно, только если он окажется единственной книгой в какой-нибудь одиночной камере или на необитаемом острове. Не раньше. И тогда, возможно, влюблюсь насмерть. Но на экзамене по литературе народов СССР из билета улыбнулся мне именно он, Руставели, – и пришлось просить переменить билет…

Под Иерусалимом, в монастыре Святого Креста, я встретилась с ним еще раз. Он стоял маленький-маленький, росточком едва ли до колена огромным апостолам Петру и Павлу, – на церковной фреске собственноручной работы его же, великого сына Грузии, с которым так и не смогла познакомить меня бабушка Тамара.

Последний раз я видела бабушку живой за четыре года до ее смерти, в 1993 году, приехав в Москву регистрировать издательство. Тогда она, уже десять лет как овдовевшая, почти силком потащила меня в Донской монастырь, где проводила рядом с храмом и могилой мужа большую часть времени. Там незадолго до этого открыли мощи святителя Тихона (Патриарха) и выставили их для поклонения – не в главном соборе, а где-то в боковой часовенке. Я была в джинсах и кожаной куртке, не привезя с собой юбку, чтоб идти в церковь и, кроме того, у меня просто раскалывалась в то утро от боли голова. Не знаю, как бабушка меня убедила поехать, но помню, что чугунной, пульсирующей на все лады головой приложилась к мощам – и отвлеклась на служительницу, которая, глянув на меня осуждающе, сразу кинулась усердно вытирать тряпкой со стекла раки воображаемый след моих порочных, по ее мнению, губ. Когда я закончила бессловесно возмущаться ее демонстративным поступком, то заметила, что голова моя больше не болит, а только легкость и ясность в ней…

Есть не раз и не два подтверждавшееся народное поверье, что тот, кого однажды сочли мертвым, имеет все шансы на долгую жизнь. Такое приключение у моей бабушки тоже было – в досознательном возрасте. В горьком и черном девятнадцатом году – году голода, разбоя и неизбежно сопутствующего тифа – попала мать бабушки, Капитолина, с двумя детьми в одну многажды уплотненную квартиру – с семьей сестры известного всем Саввы Морозова. Там-то малышка и угорела – со всеми вытекающими последствиями. Имея мать более или менее бестолковую, да еще и обремененную старшим сыном, трехлетняя Тома была, скорей всего, обречена на смерть. Но боголюбивые Морозовы пожалели маленькую страдалицу, забрали ее в свою комнату, пытались привести в чувство… Чем было лечить в девятнадцатом году?! И Тома, как показалось Морозовым, умерла: девочка вся похолодела, и не слышно было сердцебиения. Тогда, согласно благочестивому обычаю, ее обмыли и положили на стол под иконами, скрестили ей руки на груди, зажгли свечи… На знаю, начали ли уже читать Псалтирь, как вдруг покойная младеница очнулась: смерть оказалась лишь острым кризисом, в последний момент все-таки перевалившим…

Бабушка Тамара умерла, чуть-чуть не дотянув до 81 года, не от старости, а от доконавших ее многочисленных болезней, каждая из которых сама по себе была не смертельной – но совместными усилиями они, наконец, сумели довести до конца дело, начатое за 55 лет до того в проклятых Кинель-Черкассах… В гробу, в часовне того же Донского монастыря, она лежала мраморно-бледная и абсолютно прекрасная. Преставилась праведница строгой аскетической жизни – и это сквозило во всех ее благородно застывших чертах.

Самая удачная сохранившаяся у нас в доме фотография бабушки Тамары – та, где она стоит со своим любимцем – сиамским котом Кузей на руках. Я отлично помню этого великолепного, своенравного, себе на уме зверя, прожившего около двадцати лет на отборной рыбе и овсяной каше, которой бабушка неизменно кормила его с ложки два раза в неделю во избежание запоров. Он очень был привязан к ней и к дедушке, только их слушался (когда считал нужным), шел на руки и позволял с собой играть. Помню, бабушка чистила ему уши с помощью деревянной палочки и ваты: «Кузя, иди ушки чистить!» – и тогда он прибегал, вспрыгивал на стол, ложился на бок и, слегка свесив за край голову, подставлял ухо. «Кузя, а теперь другое ушко!» – и он тотчас переворачивался, предоставляя ей таким же манером второе ухо. Так же, как и его хозяева, он верен был единственной любви в жизни – кошке Сиамке, с которой каждый год они имели котят. Но однажды Сиамку не принесли в положенное время: она, как оказалось, упала во сне со шкафа, сломала спину и умерла. Кузя звал ее дурным голосом, прогонял всех кошек, которых предлагали ему «в утешение», и, ни одной не приняв, постепенно смирился с утратой и еще лет десять прожил в полном целомудрии… Что тут скажешь! Вот бабушка с Кузей и бабушка на 30 лет моложе, только что дождавшаяся мужа с войны:

О дедушке у меня меньше воспоминаний. На одесской фотографии сорок шестого года форма советского майора на нем воспринимается исключительно кителем Царской армии, потому что таких утонченных лиц у красных командиров не могло быть по определению – да к тому же, не отсвечивая на черно-белых фотографиях, его лицо украшала пара редких ярко-голубых, почти ультрамариновых глаз.

Такую стать он сохранил до старости. Так и помню его в конце семидесятых справа от себя на диване, перед телевизором, ко мне в профиль: прямая спина, плотно сомкнутые колени, чеканный профиль под маленькой фетровой шапочкой, которую он имел обыкновение в прохладные дни надевать дома… Колени были сомкнуты не просто так – а стянуты армейским ремнем, чтобы не разъезжались и не мешали царственному восседанию Кузи, несказанно скрашивавшего своим существованием осенние годы Дмитрия и Тамары.

Я помню его интеллигентно-сдержанным, никогда не повышавшим голос, хотя на маминой памяти ему случалось приходить в праведную ярость, – не думаю, чтоб эти вспышки были хоть сколько-нибудь опасными. Он проводил дни за чтением английских книг или водил меня гулять в Покровско-Глебовский лесопарк – подальше, где были малинники и озера. Он терпеливо ждал, пока я неутомимо плавала или «паслась» в малиннике – и что-то неторопливо, обстоятельно рассказывал – но не слишком интересное, не то я запомнила бы. Сохранилось: «Вот приедет Оля – Оля все рассудит», – его невозмутимо-иронический ответ в неразрешимых воспитательных ситуациях.

Мне известна грустная история середины пятидесятых, связанная с его несчастной докторской диссертацией. Она была «зарублена» с применением всяких уничижительных эпитетов вроде «вторичная», «несостоятельная» и пр. – а Димитрий Владимирович Павлов был человеком гордым, и унижаться не стал, пережил молча. Обиднее оказалось то, что диссертация его – уже под другим названием и с мелкими переделками – была защищена спустя года четыре начальственной дамой, и эпитеты на сей раз оказались прямо противоположными – например, «гениальная», «переворотная»… Но диссертацию с собой на тот свет все равно не возьмешь, как и деньги.

Денег дедушка тоже не добивался. Когда скончалась его мать, оставшееся после нее наследство предстояло разделить троим ее детям. О размере наследства можно судить только по одной Богородичной иконе, имевшей, говорят, оклад из натурального жемчуга и венец из каменьев. Дедушка в дележе участия принципиально не принял, не считая себя вправе, потому что после войны отделился от родительского дома и жил отдельно… Щепетилен очень был человек в вопросах чести, не думал, что – в материальном плане – он оставит своим двоим детям, хотел лишь, чтобы они выросли порядочными нестяжательными людьми…

Умер в октябре 1983 года от лимфогранулематоза, проболев им лет двенадцать, очень мужественно. Последние слова его были: «Эх вы, теоретики…» – это когда невестка-врач и жена Тамара пообещали, что сейчас ему сделают укольчик, и станет лучше… Надеюсь, что стало. Только уже не здесь.

А небольшой коричневый чемоданчик с аккуратными треугольниками писем проживет еще долго: до тех пор, пока хоть один потомок – или просто честный русский человек – дышит воздухом Жизни и Памяти на этой несущейся сквозь ледяной звездный мрак обугленной головешке – страшной и прекрасной Земле.

Март 2017 – июль 2023 гг.

Санкт-Петербург

Предыдущая главаГлава 15 из 15К книге