Эта трагедия сопровождала идею возмездия на всем пути ее развития: вряд ли какая-нибудь другая мифологема была так прочно и длительно прикована к определенному нравственному принципу, как она. Но все же и она имела свое еще более древнее, донравственное существование, служа мифологическим выражением главного догмата религии Зевса. Правда, об этом донравственном фазисе мы можем только догадываться, руководясь пережитками лингвистического и культового характера, причем среди последних особенно важно сохранившееся отождествление Агамемнона с Зевсом. Религия Зевса построена на дуализме: рожденный во времени Зевс должен со временем погибнуть от своей супруги Земли и ее Змея; но за его гибель отомстит его сын, основатель нового мира. Так возникла в фантазии первобытных эллинов великая космогоническая четверица: Агамемнон, Клитемнестра, Эгисф и четвертый – тот, который позднее, под влиянием религии Аполлона, получил имя Ореста.
Как видит читатель, мы уже в этой первоначальной космогонической концепции имеем и мужеубийство и матереубийство – первое в убийстве Агамемнона, второе в мести за него; но пока эта концепция была еще космогонической и участвующие в ней силы ощущались еще как стихийные, а не человеческие, нравственного соблазна еще не было. Очеловечение мифа, однако, неизбежно должно было внести и нравственный элемент. Не скажу, чтобы этим самым был внесен и нравственный соблазн. Клитемнестра убила своего мужа Агамемнона – что ж, за это и она была убита своим и ее сыном Орестом. В те отдаленные времена, когда к кровавой мести относились с непреклонной суровостью, такой исход был в порядке вещей: сын отомстил за отца, пролившая его кровь ответила своей кровью. Иначе и быть не могло.
Но мы видели: гомеровские времена признают уже известное смягчение кровавой мести. А раз воззрения стали гуманнее, то и в мифе чрезмерную суровость пришлось удалить. Орест был с самого начала намечен как предмет всеобщей симпатии: с этой симпатией представление о матереубийстве стало несовместимым. Устраняя, однако, матереубийство Ореста, пришлось устранить и его причину – мужеубийство Клитемнестры. Под влиянием этих двух соображений возникла гомеровская концепция нашего мифа; она была развита в потерянной «киклической» поэме под названием «Νόστoι» (о возвращении богатырей из-под Трои) и восстановляется нами на основании намеков, рассыпанных там и сям в «Одиссее». Гласит она так.
Отправляясь под Трою, Агамемнон оставил своего младенца-сына Ореста и свое царство Аргос (или Микены) под опекой своей жены Клитемнестры. Воспользовавшись его отсутствием, его двоюродный брат Эгисф стал склонять одинокую царицу к измене. Она долго сопротивлялась ему: «сердцем она одарена была добрым», – говорит Гомер («Одиссея»), явно стремящийся ее выгородить; к тому же ее супруг, уезжая, оставил ее под охраной певца – да, именно певца: в этой маленькой подробности сказывается гордость эпических поэтов, чувствовавших себя нравственной силой до тех пор, пока их в этой роли не заменила религия.
Но вот неизбежное свершилось: певец-хранитель был удален на пустынный остров, где он стал добычей хищных птиц. А Клитемнестра стала супругой Эгисфа. Некоторое время спустя Троя пала; Агамемнон с добычей, среди которой находилась и троянская царевна Кассандра, вернулся в свои родные Микены. Эгисф, уведомленный о его прибытии, вышел к нему навстречу и пригласил его на пир; и вот за дружеской трапезой он его убил, «как быка у яслей». Умирая, Агамемнон услышал жалобный голос – голос Кассандры, пораженной насмерть ударом Клитемнестры; долго метался он на земле, Клитемнестра же ушла, не закрыв даже глаз убитому мужу. Вот, значит, в чем ее вина; мужеубийцей она по этой редакции не была.
Семь лет царствовал Эгисф над Микенами; на восьмой год Орест вернулся из Афин[23], убил Эгисфа и торжественно со всеми почестями отпраздновал тризну («Одиссея»):
По преступнице-матери вместе с Эгисфом презренным.
Мы удивлены: при чем тут мать? О ее гибели не сказано ни слова. Конечно, она погибла вместе со своим любовником, но певец об этом не говорит. Почему? Потому что он хотел снять со своего любимца Ореста клеймо матереубийства. Возможно, что это умолчание было делом певца «Одиссеи», между тем как певец «Ностов» рассказал дело без утайки: действительно, именно «Одиссея» нуждается в идеальном образе Ореста, так как именно здесь он ставится в пример Телемаху:
Счастье, когда у погибшего мужа останется бодрый
Сын, чтоб отмстить, как Орест, поразивший Эгисфа, которым
Был умерщвлен злоковарно его многославный родитель.
Так и тебе, мой возлюбленный друг, столь прекрасно созревший,
Должно быть твердым, чтоб имя твое и потомки хвалили.
И кто знает? Быть может, если бы миф развивался далее по этому пути, Клитемнестра превратилась бы в добродетельную супругу, подобно Исиде в параллельном египетском мифе, в котором Осирис соответствует Агамемнону, Сет-Тифон – Эгисфу, а Гор – Оресту. Но наш миф был заблаговременно захвачен другой религиозно-нравственной силой, которая вернула его к первоначальной резкости, чтобы сделать его носителем новой идеи. Читатель знает уже, что этой силой была религия Аполлона.
Как мы уже видели, Аполлон признавал право души убитого на кровавую месть в ее полном объеме, без ограничений. Именно для выражения этого «без ограничений» миф о мести Ореста в его первоначальном виде был как нельзя более приспособлен. Агамемнона убила его собственная жена, носителем долга мести был его сын, который, таким образом, чтобы отомстить за отца, должен был убить свою мать – и тем не менее он от этого долга не освобождается. Мало того, чтобы не оставалось никаких сомнений, дельфийский миф заставляет подросшего Ореста обратиться к самому богу с вопросом, что ему делать, и бог под угрозой страшных кар приказывает ему отомстить за отца. Этим отношение Аполлона к вопросу о кровавой мести было выражено как нельзя ярче.
Его органом в этом случае, как и во всех других родственных ему, была лирическая поэзия VII–V веков; первое место занимает здесь «Орестея» Стесихора, пространная поэма (в двух книгах) лирико-эпического характера. Она нам не сохранена, но ее содержание тем не менее может быть восстановлено на основании следов как в литературных, так и в изобразительных памятниках. Вот оно.
Клитемнестра дала себя обольстить Эгисфу и с ним вместе задумала убийство Агамемнона, живя в Лаконике, в городе Амиклах близ Спарты. У Эгисфа, однако, главным побуждением была не любовь и не жажда власти: на нем лежал долг кровавой мести за своих маленьких братьев, варварски убитых отцом Агамемнона. Их тени требуют возмездия: за убийцу, которого уже нет, должен пасть его сын. Преступление было совершено непосредственно после того, как Агамемнон со своим верным глашатаем Талфибием вернулся из-под Трои: когда он вошел в купель, чтобы омыться после долгого пути, Клитемнестра надела на него длинный плащ наподобие рубашки без рукавов, чтобы он не мог защищаться, а затем секирой убила его. Эгисф непосредственного участия в преступлении не принимал – он действовал через Клитемнестру. Поэт Аполлона нарочно выдвигает на первый план ее, чтобы объектом кровавой мести для сына была родная мать.
Сын этот был тогда еще малолетним. Разумеется, Эгисф его бы не пощадил, его, в котором он должен был видеть будущего мстителя за смерть отца и постоянную угрозу для себя. К счастью, кормилица мальчика вовремя тайно увела его и передала Талфибию, а этот увез его из страны к давнишнему кунаку Агамемнона – царю фокейской Крисы у подножия Парнаса; тот и воспитал его вместе с собственным сыном Пиладом. Когда он вырос, он обратился к дельфийскому богу с вопросом, что ему делать; бог пригрозил ему страшным наказанием в случае, если бы он уклонился от долга кровавой мести, и велел ему хитростью бороться с силой. После этого ответа Орест с Пиладом и Талфибием отправились в Амиклы.
В это время и Клитемнестре приснился страшный сон: ей привиделся змей с окровавленной головой, и этот змей внезапно превратился в царя Агамемнона. Встревоженная сном, виновником которого она считает своего покойного мужа, она посылает свою дочь Электру – вот где эта героиня впервые появляется – вместе со старой кормилицей принести умилостивительные возлияния на его могилу. И вот у могилы Агамемнона, гневная тень которого незримо стоит в центре событий, происходит тайный разговор между братом и сестрой; цель его – открыть трем посланцам дельфийского бога доступ в царские палаты. Это удается; увидев Эгисфа на престоле своего отца, Орест бросается на него с мечом в руке. Тщетно царские телохранители спешат на помощь: Пилад не дает им приблизиться. Тогда Клитемнестра с секирой в руках – той самой, которой она некогда убила мужа, – заступается за Эгисфа; но Талфибий вырывает ее из ее рук, и Орест, покончив с Эгисфом, тут же убивает и свою мать.
И разумеется, это не конец: миф должен был ответить на вопрос, каким образом, при безусловности долга кровавой мести, раз совершенное убийство не является первым звеном в целой цепи убийств. И мы знаем уже, в каком смысле ответ будет дан.
Убийство матери сыном вызывает из преисподней богинь-мстительниц Эриний; они преследуют убийцу, не давая ему покоя: он бежит на север, к храму того бога, который руководил его душой. И Аполлон не оставил его: очистив его, он дал ему лук и стрелы, чтобы защищаться от преследования Эриний. Преисподняя бессильна против стрел, от которых некогда погиб великий Змей-Пифон: Эринии вернулись в свою мрачную обитель, и Орест окончательно занял престол своего отца.
Кто возьмет на себя труд внимательно сравнить этот дельфийский вариант с гомеровским, тому бросится в глаза, помимо важной этической разницы, и не менее важная эстетическая. Только здесь, в дельфийском варианте, миф об Оресте получил трагическую окраску. В гомеровском ее не было: Орест, возмужав, возвращается, убивает убийцу своего отца и обольстителя своей матери и получает царство и славу; это очень почтенно, но и очень прямолинейно: конфликта нет, а значит, нет и трагедии. В дельфийской редакции не то: если долг благочестия по отношению к отцу может быть исполнен не иначе как путем матереубийства, то этим самым дан зародыш мучительного конфликта, потрясающей трагедии.
При всем том нельзя скрывать от себя, что гомеровский вариант нашему чувству ближе. Убийство сыном убийцы его отца и обольстителя его матери – если вообще может быть справедливое убийство, то именно это. Но привнесение матереубийства совершенно меняет дело. Когда голос отца взывает «отомсти», а голос матери – «пощади», то для нас второй голос заглушает первый. Почему же эллины судили иначе? Были они менее чувствительны к голосу матери? Нет; но они были более чувствительны к голосу отца.
В этом действительно вся суть. У нас – я говорю об интеллигенции – нет прежде всего того религиозного фундамента, на котором построена трагедия Ореста. Мы вообще плохо верим в переживание отделенной от тела души; а поскольку верим, представляем ее себе в таком состоянии, в котором ни исполнение мести не может увеличить ее блаженства, ни ее неисполнение – ее страданий.
Но постараемся хотя бы усилием фантазии на время проникнуться воззрениями Аполлоновой религии. Пусть на время для нас будет реальностью эта душа убитого отца: она омрачена и опечалена, и эта печаль будет продолжаться до тех пор, пока кровь убийцы не будет принесена ей в жертву. Итак, отец взывает о прекращении могущего стать вечным страдания; мать – о продлении на несколько лет скоротечной земной жизни. Удивительно ли, что в этом конфликте побеждает первый голос, а не второй? Что именно за эту победу потомки Ореста в Афинах на все время получили имя «добрых сыновей» (Евпатридов)?
Следует, однако, обратить внимание еще на одно обстоятельство. Как читатель мог убедиться, дельфийская Орестея впервые вводит в миф личность Электры как сестры Ореста. В сущности оба эти имени возникли одновременно, как только миф о смерти Агамемнона вошел в кругозор религии Аполлона: Зевсу-Агамемнону естественно был дан сыном Аполлон-Орест: действительно, «Орест» (от ὄρoς «гора») – не более как эпитет Аполлона, владельца святой горы Парнаса; Электра же, «лучезарная», – столь же естественный эпитет его сестры Артемиды. Религия Аполлона дельфийского уже зарождалась, когда возникла «Одиссея» и последние наслоения «Илиады»; неудивительно поэтому, что в них попало имя Ореста. Могла попасть и Электра; ее роль и в дельфийской Орестее так незначительна, что ее отсутствие в «Одиссее» может быть делом пустой случайности.
Как бы то ни было, а в том виде, который получила Орестея в дельфийской легенде, она так и просилась в трагедию. Она и попала в нее, когда настало время – и прежде всего в трагедию Эсхила.
Точнее – в трилогию: по своему обыкновению Эсхил сделал судьбу Ореста предметом трех продолжающих друг друга драм, которые по исключительно счастливой случайности нам сохранились все. Это – «Агамемнон», «Хоэфоры» и «Евмениды», поставленные в 458 г. в качестве одной из последних трилогий старого поэта.
Не имея основания изменять родины Агамемнона в угоду покровительствуемой Дельфами Спарте, Эсхил оставляет его царем золотых Микен, возвращаясь этим к Гомеру; но в дальнейшем он следует дельфийской традиции, как более трагической. Убийство Агамемнона происходит в его дворце, у купели, с помощью предательского плаща, руками Клитемнестры – Эгисф приходит лишь тогда, когда все дело уже сделано. Какие же поводы были у Клитемнестры? По ее словам, она мстила прежде всего за смерть дочери Ифигении, которую Агамемнон заклал в Авлиде, чтобы умилостивить ее кровью разгневанную Артемиду и вымолить у нее попутный ветер под Трою. Побочным поводом была ревность: в привезенной Агамемноном пленнице Кассандре она почуяла соперницу – справедливо ли или нет, этого поэт не говорит. Но второю и, пожалуй, главною причиною была ее любовь к Эгисфу, который пользовался ею как орудием собственной мести.
Этим убийство Агамемнона введено в цепь преступлений, превративших дом Атридов в дом ужасов. Атрей, брат Фиеста, был мужем Аэропы. Ее обольстил Фиест. Мстя Фиесту, Атрей заманил его к себе в дом и там угостил плотью его, Фиеста, младенцев-детей – знаменитый «Фиестов пир», от которого солнце отвернулось. Теперь в отомщение за это неслыханное дело, сын Атрея Агамемнон гибнет по замыслу последнего Фиестова сына Эгисфа. Видно, дух-мститель (Аластор) поселился в доме Атридов; каких жертв потребует он еще?
Своего мужа Клитемнестра принесла в жертву своему любовнику: своего сына она ему принести в жертву не решилась. Мать в ней заговорила, и она сама еще до возвращения мужа отправила малолетнего Ореста к его другу и зятю Строфию, царю приморской Крисы под Парнасом. Это – чисто эсхиловская черта: не кормилица, как в дельфийской Орестее, а сама Клитемнестра спасает Ореста от Эгисфа. В этом ее первая материнская непоследовательность. Вторую она проявляет после убийства под влиянием упреков хора, старых царских советников. Когда они указывают ей на Аластора, она поражена; ей вмиг становится ясной ее чисто страдательная роль как орудия в руках этого страшного духа. Она согласна отдать ему все, провести дальнейшую жизнь в бедности, лишь бы он успокоился и отказался от новых жертв.
Но с приходом Эгисфа это настроение исчезает, прежняя преступная самоуверенность к ней возвращается. Она продолжает жить царицей и лишь в ночной тишине приносит тайные жертвы богиням преисподней – Эриниям.
Проходят года; наступает для Ореста пора юности. Он обращается к Аполлону в Дельфы; тот велит ему под угрозой кары отомстить за отца. Начинается вторая драма – «Хоэфоры» (т. е. «приносительницы возлияний»).
Приснился Клитемнестре страшный сон – будто она своей грудью кормит маленького змея и этот змей впивается в ее грудь и вместе с молоком высасывает ее кровь. Приписывая этот сон гневу супруга, она посылает на его курган свою дочь Электру и прислужниц с возлияниями. Принося таковые, Электра находит на кургане срезанную прядь волос и отпечаток чьей-то ноги. Голос сердца ей говорит, что и то и другое оставил ее брат Орест. Она права: еще до ее прихода на могиле отца был Орест с Пиладом; шествие прислужниц заставило их отойти в сторону, но теперь Орест, тайно следивший за всем, внезапно выходит к сестре и открывается ей. Встреча брата и сестры описана кратко; главное – это долг плача и долг мести. Первый исполняется с той обстоятельностью, с которой Эсхил любил относиться к религиозным обрядам; второму посвящена вторая половина трагедии. В ней Электра уже никакого участия не принимает: она была нужна только для подготовительных действий.
Орест и Пилад стучатся в дверь дома Атридов, требуя, чтобы к ним вышла царица. Она выходит. Они называют себя пришельцами из парнасской страны; им поручено передать весть о смерти Ореста. При этой вести внезапно пробуждаются добрые чувства в Клитемнестре: та же материнская непоследовательность, которая некогда заставила ее спасти Ореста, теперь наполняет ее душу искренним материнским горем. Но это не всё. Орест был для нее не только сыном – он был последним звеном, соединявшим ее с миром чести и добра; с его помощью она надеялась когда-нибудь – как, в этом она не отдавала себе отчета – освободиться от той «кровавой грязи», которая ее все более и более засасывала. Теперь все кончено.
Все же это доброе настроение властвует над ней недолго. Пусть честь потеряна, зато жизнь спасена. Она отправляет гостей в мужскую половину и посылает за Эгисфом. Он приходит уже ночью, его вводят к гостям, и он быстро делается жертвой их мести: смерти презренного осквернителя Эсхил особого внимания не уделяет. Главное впереди.
Шум, поднятый убийством Эгисфа, будит Клитемнестру. Она выбегает из женской половины своего дома – и встречается с сыном. Теперь только она узнает его. Она взмаливается к нему, разрывает одежду, покрывающую ее грудь – ту грудь, которой она его вскормила. Перед этим видом решимость оставляет Ореста. «Что делать, Пилад? – спрашивает он, – могу я пощадить свою мать?» Здесь только – в первый и единственный раз – нарушает Пилад свое молчание. «А воля Феба? – говорит он, – а клятва твоя? Всякую вражду предпочти вражде бога». Вот – то, что дает решительный толчок руке Ореста.
При первом свете утренней зари мы опять видим Ореста. Он выходит к народу, чтобы перед ним оправдать свой поступок. Его обвинители, трупы Эгисфа и Клитемнестры, лежат тут же рядом; его защитник – кровавый плащ, в котором был убит его отец. Народ с восторгом оправдывает его; он сам себя, однако, оправдать не может:
Нет-нет, постойте, дайте досказать!
Чем кончится все это, я не знаю.
Вне колеи умчался конь ретивый
Души моей; поводья ускользают
Из рук, умом не в силах управлять я.
Я слышу: ужас песнь свою играет,
И сердце пляшет под ее напев…
Пока в душе сознанья искры тлеют,
Взываю к вам: я вправе был, друзья,
Ее убить, противную богам
Преступницу, что мне отца сгубила.
Сам Аполлон отвагу мне внушил.
«Послушавшись, греха не сотворишь ты, —
Сказал он мне, – ослушавшись…» – но нет!
Тех ужасов язык не перескажет…
Смотрите же: паломником иду я,
Святую ветвь десницей поднимая,
В срединный храм, на очаге где Феба
Его огонь горит неугасимый…
Простите ж все; оставить вас я должен.
Я мать свою своей убил рукою —
Ни жизнь, ни смерть той славы не сотрут!
Здесь впервые из-под дельфийской концепции мелькает новое начало: несмотря на ясно сознаваемую волю дельфийского бога, какая-то таинственная сила говорит юноше, что он все-таки неправ, что есть нечто, против чего сам бог бессилен. Еще одно мгновение – и расшатанный ум Ореста уступает напору этой новой силы. Безумие овладевает им, и в этом безумии он – подобно исступленному Аянту в трагедии – во очию видит тех, которые не показывают себя здоровым глазам смертных. Не паломником, нет – точно зверь, преследуемый стаей псов, мчится Орест к храму-средоточию Земли… и за ним вслед мчатся Эринии.
Всё же до сих пор протест против дельфийской концепции заключался в одном только настроении, вызванном поэтом в последней сцене: сама фабула изменена не была. И там, в дельфийской Орестее, герой покидает свою родину, гонимый Эриниями; спасаясь от них, он бежит в Дельфы, и Аполлон, очистив его, дает ему стрелы, с помощью которых он отгоняет от себя своих мучительниц. Согласится ли Эсхил с этой развязкой?
Это покажет третья трагедия – «Евмениды».
Орест в Дельфах, но Эринии с ним. Аполлон очистил своего просителя, но Эринии не удаляются: они только заснули и дали преступнику несколько вздохнуть и опомниться. Но они не оставляют его и готовы вновь его преследовать, лишь только он покинет священную обитель. И Аполлон сознает свое бессилие. «Беги, – говорит он Оресту, – и не давай усталости победить себя: они не отстанут от тебя, будешь ли ты держать путь по материку, или через море. Но иди к городу Паллады и, подойдя, ухватись руками за ее старинный кумир. Там найдем мы судей над тобой и ими; властвуя над убедительным словом, мы обретем спасение для тебя».
И вот Палладой учреждается суд на «Аресовом холме»; сходятся 12 «ареопагитов», избранных из числа лучших афинских граждан; выслушав увещания обеих сторон – Эриний и Аполлона, – они молча подают свои голоса. При счете голосов число оказывается равным за и против Ореста; но Паллада присоединила свой голос к тем, которые были поданы в его пользу, и он признается оправданным.
Этим с нашей точки зрения трагедия кончена; но с точки зрения Эсхила – нет. Он был поэтом-жрецом; религиозная идея не могла отсутствовать в его драме. В его «Аянтиде» действие было направлено к возвеличению саламинских святынь, в «Филоктете» – к возвеличению кабирических таинств на Лемносе. И здесь такая религиозная идея напрашивалась сама собою: ею было учреждение культа Эриниям в пещере Ареопага. Действительно, его описанию посвящена последняя часть трагедии; описание дано с чрезмерной для нашего чувства обстоятельностью, но с точки зрения поэта лишь оно могло достойным образом завершить трилогию, будучи ее религиозно-торжественным заключительным аккордом.
Оставляя, однако, в стороне религию и возвращаясь к нравственности, мы замечаем без труда, что в трагедии Эсхила достигнут последний допустимый для древнего мира фазис в развитии идеи возмездия – фазис государственный. И Эринии и Аполлон в придуманной Эсхилом развязке являются лишь сторонами в деле; решение постановляют ареопагиты как представители государства. Этим были одинаково отвергнуты как принцип личной мести, так и принцип религиозного очищения.
И с одним должен будет согласиться всякий: если иметь в виду одну только центральную идею, отвлекаясь от всякой драматургии, то дальше Эсхила и мы не пошли, да и идти некуда. И мы признаем законное вмешательство государства везде там, где нанесенная обида взывает о возмездии; и мы требуем, чтобы все личные притязания умолкали там, где государство устами своих уполномоченных произнесло свое «нет, невиновен». И благо тому государству, в котором это требование исполняется беспрекословно.
Но нам с этим исходом гораздо легче примириться: мы за победоносным государством не видим побежденных. Не видим Эринии, не видим Аполлона.
И действительно, нужно окунуться в волны античности для того чтобы прозреть и понять, до какой степени мы слепы и бесчувственны. Везде спрашивать только о наличии или отсутствии, о большей или меньшей «преступной энергии», обнаруженной обвиняемым, – и не видеть Эринии, не видеть объективной обиды, нанесенной человеку, насильственно отторгнутому от чаши жизни! Не видеть Аполлона, не видеть скверны, приставшей к душе преступника в этой атмосфере ужаса, в которой он совершил свое деяние, не признавать его жажды мистического исцеления!
Эсхил видел и Эринию и Аполлона; в их сопровождении является Орест перед суд Паллады. Эриния умилостивляется государством, взявшим на себя вину оправданного… И как нас пристыжает это чуткое, любовное умилостивление, это смиренное признание не растворенного человеческим правосудием остатка человеческой вины!
Но Аполлон, этот верховный руководитель совести в течение всего «средневекового» периода эллинской истории?..
«Он ведь остался победителем». Нет, он не остался победителем, если им подвинутый и им оправданный муж требуется перед государственный суд и только там получает свое оправдание. Пусть мы во всем согласны с эсхиловской развязкой; но попробуем глазами античного человека, поклонника Аполлона, всмотреться в роль, которую играет этот бог в трагедии Эсхила, – не должна ли была она показаться ему в своем принципе почти кощунственной?
А поклонников Аполлона было немало среди афинян старого закала. И они с возрастающим беспокойством следили, как постепенно портились отношения между их родиной и дельфийским очагом вещего бога. Особенно грозным было начало пелопоннесской войны, предпринятой афинянами против верной дочери дельфийского бога Спарты. Когда, – рассказывает Фукидид, – Спарта перед войной обратилась с запросом к Аполлону в Дельфы, бог ее благословил и обещал сам прийти ей на помощь, «и призванный и непризванный». И когда вскоре после начала войны над Афинами разразилась страшная чума, в этой чуме усмотрели именно такую «непризванную» помощь, явленную Аполлоном его излюбленному городу. Это было вполне естественно: ведь уже в «Илиаде» постигшая ахейское войско чума представлена действием невидимых стрел сребролукого бога.
Эта чума, по свидетельству Фукидида, вообще в значительной степени расшатала старинную религиозность афинян. «Сколько они ни обращались с молитвами к святыням богов, сколько ни вопрошали оракулов, все было бесполезно; под конец они перестали прибегать ко всему этому, побежденные бедствием». Так-то временно закатилась для Афин звезда Аполлона.
Тем с большей тревогой взирали на происходящее его афинские поклонники, а к числу самых ревностных принадлежал Софокл. Угасающая вера в дельфийский оракул внушила ему одну из его грандиознейших трагедий – «Царя Эдипа»; и, конечно, современные ему Афины имеет он в виду, когда он устами своего хора произносит грустные слова:
Уж с молитвой не пойду я
К средоточию Земли
Ни в Фебов чертог Абейский,
Ни к Олимпии холмам,
Пока с очевидной силой
Бог себя не оградит.
О Зевс-вершитель! Коль по праву славит
Твою державу род людской —
Твой взор бессмертный обрати на дерзких!
Уж веры нет Феба гаснущим словам;
Меркнет в почестях народных
Бога-песнопевца лучезарный лик;
Конец благочестью!
В этой трагедии верующий поэт поставил себе задачей прославить Аполлона как источник непогрешимого знания; прославлению его как высшей нравственной силы посвящена трагедия «Электра».