Первое слово, с которым к нам обращается зарождающаяся греческая литература, – героический эпос – было в свое время последним словом гибнущей ахейской цивилизации торжествующему и переживающему доро-ионийскому миру; и в этом последнем слове, в этом завещании звучит основной нотой скрытая, но тем более действительная для вдумчивого слушателя антитеза: правдивость и хитроумие, Ахилл и Одиссей. Была ли эта антитеза задумана? И если да, то было ли задумано и то донельзя неутешительное нравоучение, которое заключается в знаменательном противопоставлении гибнущего Ахилла с побеждающим Одиссеем? Будет благоразумнее воздержаться от ответа на этот вопрос: не с этой ведь точки зрения привыкли мы смотреть на «Илиаду» и «Одиссею» – притом не только те из нас, которые не ищут в поэтических произведениях чего-либо кроме эстетических переживаний, но и те, которые в согласии с античною точкою зрения требуют от них также и этических норм и откровений.
Но факт остается фактом: в обоих героях Гомера воплощены оба полюса нравственного поведения человека в отношении правдивости; это заметил еще Платон в своем раннем диалоге «Гиппий меньший». Крайний положительный полюс – это Ахилл, тот Ахилл, который сам сказал про себя («Илиада»):
Тот ненавистен мне, как врата ненавистного ада,
Кто на душе сокрывает одно, а вещает другое.
В его речах нет ничего рассчитанного – они все без остатка вытекают из данного его настроения; думая о них, мы везде можем только спросить «зачем?» и никогда «для чего?». Он резок или ласков в зависимости от того, внушает ли ему его собеседник ненависть или любовь, а не от того, желает ли он его настроить так или иначе. И даже в разговоре с одним и тем же лицом – вспомним о Приаме в XXIV песни – он переходит через все оттенки, отделяющие угрозу от ласки, исключительно под влиянием клокочущего в его бурливой груди аффекта.
Нужно ли доказывать, что Одиссей в этом отношении его прямой антипод? О нем можно сказать наоборот, что в отношении его речей всегда следует спрашивать «для чего?» и никогда «зачем?». Это не значит, чтобы он был неспособен чувствовать и выражать искренно непосредственный аффект; это значит только, что, чувствуя его, он будет его выражать лишь в пределах, дозволенных той целью, к которой он стремится. Все его поведение как неузнанного странника в собственном его доме – не что иное как длительное сдерживание аффектов, гневных ли в общении с женихами, или нежных в беседе с любимой супругой в той незабвенной сцене, где он («Одиссея»):
Глубоко проникнутый горьким ее сокрушеньем,
Очи свои, как железо иль рог неподвижные, крепко
В темных ресницах сковав и в нее их вперив, не мигая,
Воли слезам не давал.
Это касается выражения чувств; это и подавно касается изображения действительности в рассказе – того, что мы обыкновенно разумеем под словами: говорить правду. Можно сказать напрямик: нравственная оценка лжи и правды для Одиссея не существует; выбор между той или другой определяются исключительно расчетом целесообразности. Порицает ли его за это поэт? Никогда. Когда хитроумный скиталец, возвратясь на родину, встречается с Афиной, он и ей – правда, не узнав ее, – преподносит вымышленный рассказ. И что же?
…С улыбкой ему Афина светлоокая щеки
Нежной рукой потрепала…
«Должен быть скрытен и хитр несказанно тот, кто спорить с тобою
В вымыслах разных захочет; то было бы трудно и богу.
Ты, кознодей, на коварные выдумки дерзкий, не можешь,
Даже и в землю свою воротясь, оторваться от темной
Лжи и от слов двоемысленных, смолоду к ним приучившись!
Но об этом теперь говорить бесполезно: мы оба
Любим хитрить…»
Снисхождение богини, разумеется, приговор непреложный; но и независимо от него мы убеждены, что они оба, Ахилл и Одиссей, одинаково дороги и поэту и его слушателям, одинаково ими оправданы.
А если так, то ясно: заповеди «говори правду!» в гомеровскую эпоху не существует. Характеры правдивый и хитроумный (т. е. целесообразно-лживый) представляются одинаково допустимыми разновидностями человеческой природы, так же как и характеры строгий и мягкий, трезвый и мечтательный. Это не значит, конечно, что всякая ложь, всякий обман без разбора стоит в сознании поэта на одной ступени с правдой; это значит только, что ложь сама по себе представляется нравственно безразличной и получающей свою оценку от цели, ради которой она допускается. Если эта цель заключается в спасении собственной жизни или жизни дорогих особ, в помощи своим или в обмане злых людей, если притом избегается формальное клятвопреступление, то прибегающий ко лжи человек оправдан и слушатель с любовью следит за замысловатым сплетением его воздушной ткани, заранее радуясь его успеху.
Тем не менее настало время, когда и ложь как таковая, безотносительно к ее цели, была объявлена недостойной «свободного» человека. Не в смысле нравственного пуританизма: как ни высоко была поставлена правдивость в новом мировоззрении грека, он не скрывал от себя, что могут быть высшие блага, ради которых она в известных случаях может и должна быть принесена в жертву. Но человек должен это чувствовать именно как жертву, как тяжелую гирю на другой чашке весов; была объявлена война тому беззаботному настроению, в силу которого ложь и правда представлялись нравственно равноценными и безразличными, получающими свою окраску лишь от цели, которой они служат.
Тогда, при резком свете нового миросозерцания, беспечная и изобретательная муза, вдохновлявшая певцов-гомеридов, в пестром наряде своих вымыслов показалась лживой и безнравственной, подобно своему герою Одиссею. Как знаменательно в этом отношении сближение одного стиха Гомера об этом его герое («Одиссея»):
Много неправды умно говорил он, похожей на правду, —
с теми стихами, в которых геликонские музы, явившиеся своему избраннику Гесиоду, кратко и метко определяют свои умения и деяния («Теогония»):
Много неправды умеем мы молвить, похожей на правду;
Можем и чистую правду вещать, коль того захотим мы.
Это значит: выбирай! Хочешь быть лживым певцом-гомеридом или вещателем правды? Само собою разумеется, что Гесиод избрал последнее: в этом – смысл всего видения. Тогда героический эпос был осужден: он уступил место дидактическому, преследовавшему одну только правду. Эра сказителей канула в прошлое; настала эра пророков.
Как же это случилось?
Справедливо, думается мне, полагает Л. Шмидт в своей «Ethik der alten Griechen», что правдивость получила божественную санкцию впервые в религии дельфийского Аполлона. На это указывает славное в древности изречение пифийского пророка Пифагора, который на вопрос, когда человек более всего бывает похож на бога, ответил: «Когда он говорит правду», причем полезно помнить, что это – тот самый Пифагор, который видел Гомера в преисподней среди окаянных за те лживые рассказы, которые он при жизни сплетал о богах. Итак, бог всегда говорит правду – и прежде всего, конечно, тот бог, который вещает людям «отца непреложную волю» в своем дельфийском храме. Его «естество несовместимо с неправдой», – говорит о нем другой его великий пророк – Пиндар. А при таком воззрении на бога и от человека должно требовать строгого отношения к правде. Еще Солон – один из той плеяды мудрецов, которыми греческая традиция окружила треножник дельфийского бога, – в число своих правил житейской мудрости включил и совет «воздерживаться от лжи»; что же касается названного только что поклонника Аполлона Пиндара, то правдивость стоит у него на первом месте среди добродетелей, в духе которых он наставляет своих победителей, любимцев богов. Иерона он приглашает «ковать язык на наковальне правдивости»; Псавмида уверяет, что он «не запятнает своей речи неправдой»; устами Пелия требует от Ясона, чтобы он, рассказывая о своем происхождении, «не осквернял себя ненавистной ложью». С этим новым и чистым взглядом на облагораживающую силу правды он требует под свой суд любимцев героического эпоса и негодует на почесть, которая воздается «лоснящейся лжи» в лице Одиссея; если он ему противопоставляет не Ахилла, а «бессловесного и храброго» Аянта, то это объясняется тем мифом, которого он в данном случае касается. На самом же деле с усилением аполлоновского мировоззрения назревала все настоятельнее и настоятельнее необходимость разобраться в антитезе гомеровского эпоса, сопоставить обоих его героев и провозгласить устами высшей инстанции – бога – торжество Ахилла и поражение Одиссея.
Такова была задача, которую себе поставил Софокл на старости своей жизни – ему было тогда 87 лет – в своей почти предсмертной трагедии «Филоктет». Свой долгий век он прожил как верный слуга Аполлона, не отступая от него и в те тяжелые минуты, когда у его сограждан померкла вера в светлый ореол Парнаса. Свою любовь к правдивости он засвидетельствовал не раз, особенно же красноречиво устами своей Деяниры в «Трахинянках», трагедии полного расцвета его поэтического творчества:
А ты запомни:
Если Геракл ко лжи тебя наставил,
То школу ты постыдную прошел.
А если сам себя в науке этой
Ты воспитал, то вместо благородства
Бесчестье и позор ты обретешь.
Скажи ж мне правду. Ведь прослыть лжецом —
Свободному тяжелая обида.
Интересна эта оговорка: свободному. Мало-помалу усилилось убеждение, что ложь – нечто эстетически безобразное, роняющее человеческое достоинство и приличествующее поэтому рабу, но не свободному человеку. В новой комедии ложь и обман – необходимое условие комической интриги, но именно поэтому ею там занимаются преимущественно рабы и родственные им по мировоззрению параситы и гетеры; что же касается свободных, то о них сам корифей этого направления – Менандр – отчеканил меткое слово:
Свободного достойна лишь правдивость.
Вернемся, однако, к Софоклу.
Избрав Филоктета героем своей «трагедии правды», он этим самым лишил себя возможности вывести в ней самого Ахилла как антагониста Одиссея – его уже не было в живых в то время, когда разыгрался важный для трагедии конфликт в душе Филоктета. Принцип от этого не пострадал: вместо Ахилла он вывел его сына Неоптолема, а так как участие этого последнего в действии, как мы увидим, – нововведение самого Софокла, то мы вправе признать его смысл именно в желании противопоставить в лице сына самого отца, правдивого Ахилла, хитроумному Одиссею. Этим желанием всецело и без остатка объясняется участие в действии этой неравной, хоть и объединенной общею целью четы. Но это относится только к ней; что же касается главного героя, Филоктета, то он имел длинную и захватывающую историю, прежде чем стать героем – хотя и пассивным – трагедии правды.
Этой историей мы и займемся теперь.