— Гилберт говорит, что хочет стать офтальмологом, — сказал Элиот, словно обращаясь к растениям за окном. Пятница, вечер, у Элиота билеты на симфонию. У меня званый ужин. Мы безмятежно сидим в моем кабинете, начиная еженедельный ритуал, который, если боги снизойдут до нас, вернет нам энтузиазм к маленьким радостям.
Гилберт — один из студентов-медиков третьего курса, которые участвуют с нами в обходах пациентов. Он невысокого роста, носит круглые очки в проволочной оправе в стиле 1920-х годов, а еще у него, возможно, британский акцент. Сложно сказать наверняка, потому что говорит он тихо. Вместе с тем мы с Элиотом заметили, что он ладит с пациентами — навык, который сложно измерить и которому почти невозможно научить. Отчасти он включает в себя тонкий баланс между умением слушать, перерабатывать информацию, казаться заботливым, на самом деле заботиться, а также давать пациенту то, что ему нужно, даже если это не то, чего он хочет. Не то чтобы он говорит с ними на одном языке — скорее умеет переводить то, что они ему говорят, в удобоваримую форму, чтобы потом в успокаивающей манере все им объяснить, — редкий, как будто врожденный навык. А то, что он похож на Гарри Поттера, делу нисколько не мешает.
— Сегодня принимал парня с расстройством контроля побуждений, — рассказываю я Элиоту, — у него болезнь Паркинсона. Очень любопытный случай. Он ходил и лупил по стенам, преследовал людей, которые его подрезали. Он хотел выйти из машины и кому-нибудь врезать.
Вот как формулирует проблему пациент на своем собственном языке.
— Перебор с агонистами дофамина, — говорит Элиот, перефразируя проблему на наш язык.
— Верно. Перебор с «Мирапексом», поэтому я снизил дозировку.
Вот что делает медицину медициной. Люди впускают нас в свою жизнь, но мы не можем ожидать, что они опишут свою проблему в медицинских терминах, поэтому перефразируем то, что они говорят, так, чтобы это можно было использовать. Мы связываем их слова в единое целое. Если кто-то обращается к нам с онемением или параличом, головной болью или проблемами с речью, тремором или спутанностью сознания, мы берем слова пациента, проецируем их на уровень работы мозга и нервной системы, а затем составляем план действий. Порой это превращается в очень напряженную шахматную партию — шахматный блиц, — потому что во время обхода нам приходится действовать быстро. Наша задача — сделать оптимальный ход.
Казалось, Гилберт понимает это интуитивно, и у него был потенциал, чтобы реализовать этот свой дар на практике, — все же он достаточно долго участвовал в обходах, чтобы понять, какую цену ему придется заплатить, если он выберет неврологию вместо офтальмологии. Ни Элиоту, ни мне не нужно говорить, что означает решение Гилберта: что офтальмология обеспечит ему комфортную жизнь, достойный заработок, относительно спокойную рабочую обстановку по сравнению с неврологией. Ему предстоит принять очень важное решение, но мы все понимаем. Гилберт увидел, какой нелегкий путь ждет его впереди, и подслушал достаточно разговоров вроде того, что мы с Элиотом ведем прямо сейчас.
— Та женщина, которая была у нас в прошлом месяце, — говорит Элиот, — почти девяносто лет, обширный инсульт, последующая пневмония. Потом я встретился с семьей. Со мной был Флавио. Мы сказали: «Ей восемьдесят девять, и, даже если она выздоровеет, в лучшем случае у нее будет полностью парализована левая сторона и ей будет нужен круглосуточный уход». Два ее сына были очень откровенны и сказали нам, что их мама не захочет так жить. Они сказали: «Пожалуйста, не делайте с ней этого». Они хотят только паллиативное лечение. Все согласны, кроме дочери — тихая, по типу старой девы, немного с прибабахом, все время просидела в углу. Ни слова не сказала. В палате присутствовал социальный работник, присутствовал младший ординатор, присутствовал Флавио. Женщина умирает несколько дней спустя. Проходит две недели, и к нам приходит жалоба на меня и Флавио, мол, мы поспособствовали ее смерти, дочь не до конца поняла, что мать может поправиться, что внезапно ей стало намного хуже и она умерла. Только сейчас она заговорила о том, что мы не оставили ее матери шанса.
Тут нечего сказать, кроме того, что Элиот уже и так знает: это не приведет ни к чему, кроме ненужного стресса и раздражения.
— А как прошел твой день? — спрашивает он меня.
— Принимал женщину, это будет целая катастрофа. У нее образование в легком, киста в кости, похоже на остеосклеротическую миелому, а последние полгода прогрессирующая атаксия и спастичность. За нее уже взялись гематологи, ортопеды, пульмонологи. Должна была прийти ко мне на прием на следующей неделе. Муж позвонил, сам не свой, говорит: «Она не может ходить!» Ну, я и ответил: «Привозите ее в приемный покой», и они положили ее в стационар, что было правильным решением. Потом от Елены я узнал, что Гордон Стивер, менеджер боулинг-клуба, умер на прошлой неделе в Согасе. А потом, представьте себе, я проходил через стационар, и там была эта психопатка, женщина из Тринидада в своей маленькой сорочке, и только мне удалось успокоить ее и отвести обратно в палату. Она собиралась выцарапать кому-то глаза, а я спокойно положил руки ей на плечи и повел ее обратно в палату, направляя, словно машину. А потом ко мне подошел социальный работник и сказал: «Знаете, я не думаю, что вам следует трогать ее подобным образом».
— И опускаются весла, — говорит Элиот, — и выгребаем мы против течения[41].
Арвен Клири, фигуристка со множественными инсультами, вернулась домой и живет уединенной жизнью при поддержке дочерей и своего парня. Ее правое поле зрения навсегда нарушено, однако затылочная кора[42] этого не видит, в то время как лобная кора[43] это регистрирует. Ей так и не провели операцию по удалению нароста на сердечном клапане: он попросту исчез сам собой. Почему? Мы понятия не имеем. Остается надеяться, что антикоагулянты предотвратят инсульты в будущем. Я предложил подобрать ей очки, в которых правая часть ее мира будет отображаться в левой части ее поля зрения, но она пока моим предложением не воспользовалась.
Миссис Гифтопулос вернулась ко вполне нормальной жизни, как и Винсент Тальма, и Синди Сонг, хотя у всех них остались небольшие проблемы: дыра в голове, едва уловимое нарушение речи, вырезанный яичник. За то время, что они были у нас, для большинства других пациентов все закончилось хорошо: инсульты, составляющие порядка двадцати процентов всех наших случаев, обычно проходят, а будущие инсульты мы помогаем предотвратить, назначая антикоагулянты. Аневризмы, во всяком случае большинство из них, обезвреживаются с помощью операции. Судорожные припадки лечатся различными противоэпилептическими препаратами. Мы вычеркивали пациентов из наших списков одного за другим. Кто-то из них будет наблюдаться амбулаторно, а о многих мы больше никогда не услышим.
Единственные случаи, в долгосрочном разрешении которых я могу быть полностью уверен, — это те, которые закончились смертью.
Но даже тогда, как это было с Гордоном Стивером, менеджером боулинг-клуба, мне не всегда становится известно, как именно это произошло.
Пришла пора признать, что в Дорчестере нет боулинг-клуба, что Винсент Тальма не играл в софтбол, когда у него началась афазия, что Луиза Нэгл не училась в Корнелле, что Руби Антуан был рабочим, но не автослесарем, что Тиква не живет в Йорквилле, что это не ее настоящее имя, что все остальные имена пациентов, кроме одного, а также названия муниципальных больниц были выдуманы мной. Мы постарались изложить максимально правдиво все существенные детали этих историй, пускай и исказили несущественные, с целью защиты конфиденциальности. Описанные нами пациенты, за исключением Майкла Джея Фокса, являются вымышленными аналогами реальных людей с такими же неврологическими проблемами. Имена ординаторов и других упомянутых мной в книге врачей также вымышлены, однако ситуации описаны достаточно правдиво, болезни, травмы, опухоли до боли реальны, диалоги переданы на семьдесят процентов дословно, на двадцать процентов восстановлены по памяти и на десять процентов додуманы.
Я также должен отметить, что эта книга написана мною не полностью, а в соавторстве. По-другому никак. Она требовала двух пар глаз, двух совершенно разных взглядов на происходящее. Я был бы не в состоянии пересказать все эти истории сам, потому что был слишком сосредоточен на том, чтобы помочь каждому пациенту выяснить истинную причину наблюдаемых медицинских проблем. Ни один врач не в состоянии одновременно лечить и запоминать разворачивающуюся историю. Эта книга стала возможной благодаря человеку, согласившемуся испытать на себе жизнь в отделении вместе со мной и даже без меня, чтобы в итоге объединить наш совместный опыт в единое повествование, который вел записи, который слушал пациентов и ординаторов так же внимательно, как и я, и слышал то, чего не слышал я, который не забывал выглядывать в окно, который был достаточно любопытным, чтобы постоянно спрашивать: «А это что было?» и «А что случилось с…?»
Гордон Стивер действительно умер в психоневрологическом доме престарелых через четыре месяца после выписки из Бригама. Его мозг не был вскрыт. Мы до сих пор не знаем причину его дезориентации и никогда не узнаем. Уолли Маскарт вернулся домой после двухмесячного пребывания в психиатрической клинике, где он демонстрировал стабильное улучшение. Он продолжает ухаживать за своей женой и управлять семейными финансами. Мужчина почти ничего не помнит о своем пребывании в Бригаме, кроме того, что плохо соображал. Он больше не считает меня Санджаем Санджаниста, но по-прежнему настаивает, что был на шестой игре и видел, как Дуайт Эванс поймал тот самый мяч, и я ему верю. Как выяснилось, он не продал, а оставил себе свою модель локомотива — старинной «Красной кометы» от «Лайонел», купленной им на пике мании, — и он нисколько не сожалеет о потраченных на нее деньгах. Старина доктор Вандермеер умер от осложнений после операции по удалению менингиомы. Это была стоящая попытка, потому что растущая опухоль привела бы к еще большему помутнению его разума. Майкл Джей Фокс снялся в новом телесериале, где он играет ведущего новостей, которому диагностировали болезнь Паркинсона, и ему приходится перестраивать свою жизнь, чтобы с этим справиться. Это комедия. Идея, по его словам, заключается в том, чтобы «выложить все это и сказать: „Это моя жизнь. Вот каково это — жить с этим”. На данном этапе своей карьеры, — добавляет он, — я могу делать что угодно, я могу играть кого угодно, лишь бы у него была болезнь Паркинсона».
— Папу римского?
— Я мог бы сыграть папу.
В конце концов он все-таки подарил мне «Феррари Тестаросса», только сделанную не в Италии, а в Японии компанией «Маттел».
— Зато винтажная! — сказал он мне в утешение.
В 1990-х годах, наблюдая, как мой наставник, Раймонд Адамс, физически угасает из-за застойной сердечной недостаточности, я видел, как вместе с ним, словно выцветающая на солнце картина, угасает и его дело, я задумался о том, чтобы попытаться продолжить его изящную методику клинико-патологической корреляции, чтобы пронести ее через темные века в надежде, что когда-нибудь наступит возрождение и что она вернет себе былую популярность. Какое-то время я думал: «Да, этим я и займусь». А потом я пришел в себя и пошел собственным путем.
Раймонд Адамс, К. Миллер Фишер и даже доктор Вандермеер принадлежали к поколению врачей, которые были настолько поглощены традицией своего дела, что невольно породили культ их личности, который исказил критическое мышление их последователей. Эта традиция служила на благо общества, потому эти культы какое-то время продолжали существовать, однако теперь уступили место коллективному уходу за пациентом, в котором сам процесс вытеснил значимость отдельной личности. К сожалению, одна из моих нынешних функций заключается в том, чтобы вести следующее поколение неврологов через переход от старой школы к новой, мастеря из них взаимозаменяемые винтики новой системы здравоохранения. И вместе с тем я хочу, чтобы каждый из них был лучшим в своем деле. Я хочу, чтобы медицина стала частью их жизни и чтобы они черпали знания по неврологии от своих пациентов, а не из учебников и веб-сайтов. Иначе они будут всего-навсего частью антиутопической и обрезанной версии медицины, оторванной от жизни, от страданий, даже от смерти.
Я рад, что Ханне довелось познакомиться с доктором Вандермеером, хотя бы мимоходом. Как и мои наставники, он был одним из великих представителей медицины двадцатого века и спас бесчисленное количество жизней, посвятив собственную медицине, в каком-то смысле даже пожертвовав ею ради облегчения людских страданий. Ей довелось лицезреть манерность старой гвардии: надменные иносказания, образ жизни на грани полного наплевательства к себе, высокомерие за маской доброжелательности, но также и преданность науке и служению людям на грани мессианства. Также это позволило ей немного больше узнать и обо мне.
Мне уже за шестьдесят, и этот факт не давал мне покоя, когда я впервые увидел в нашем отделении доктора Вандермеера. Наша встреча вызвала во мне самые разные мысли, от многих из которых было сложно отмахнуться, о том, как со временем устаревают взгляды и ценности, превращая человека в анахронизм. Меня немного утешает осознание того, что внимательный, вдумчивый, вовлеченный и увлеченный, преданный пациентам и искусству неврологии клиницист продолжит существовать в лице таких людей, как Ханна, которые будут продолжать это дело в своем собственном, отличном от моего стиле, принося что-то новое, и в самых разных местах.
Ханна надеялась остаться в Бригаме. Вместо этого она получила должность в нейроинфекционном отделении в другой ведущей университетской больнице, далеко от Бостона. Она была расстроена отъездом, однако я решил, что так будет лучше. Куда бы она ни отправилась, я хочу, чтобы она была человеком, чье мнение будет максимально цениться, человеком, который, услышав: «Доктор Росс, у нас пациент с сильными головными болями, частыми падениями и судорожными припадками», вместо сухого дифференциального диагноза начнет расспрашивать: «Как выглядят эти припадки? Расскажите мне о них». Она опросит пациента и продемонстрирует ординаторам, что, если они соизволят потратить время на то, чтобы задать вопросы и выслушать ответы, пациент, как правило, их даст.
Недавно я наткнулся на нее на одной медицинской конференции. Ханна рассказала мне, что ей, как младшему члену кафедры, теперь приходится проводить обходы вместо заведующего, когда его нет на месте.
— Всякий раз, когда ординаторы представляют мне пациента с жаром и болью в спине, — сказала она, — я спрашиваю их: «Какая единственная проблема может убить этого пациента, если вы ее упустите? Какую проблему вам непременно следует исключить?» Они не знают, что ответить. Они показывают мне пациента с вирусом лихорадки Западного Нила и, когда я говорю им о подводных камнях, они смотрят на меня, будто у меня десять голов. Вскрытие Гарри Коннавея все для меня изменило. С тех пор я вижу этот океан гноя во сне и говорю: «Не думайте об эпидуральном абсцессе так, как вас учили, потому что так, как вас учили, не бывает, все происходит совсем по-другому. Я знаю. Я видела это своими глазами».
Случаи, описанные в этой книге, за очевидным исключением воспоминаний и флешбэков, произошли в течение периода, охватывающего две «вахты» в отделении неврологии и две — в отделении интенсивной терапии. Хотя каждый случай и является уникальным, эти истории отражают реальную жизнь больницы. Прямо сейчас, сидя и болтая с Элиотом, мы можем подняться наверх и найти похожие случаи в наших отделениях: несколько обыденных, парочку беспрецедентных и по крайней мере один совершенно невероятный. И поток новых пациентов не прекращается никогда.
В течение одной недели к нам поступили трое мужчин с удивительно похожими симптомами. Первый — студент колледжа, который изучал архитектуру за границей и начал испытывать болезненное онемение ног и рук, а также проблемы при ходьбе и постепенное выпадение волос. Второй — сорокаоднолетний мужчина, который был госпитализирован с необычной сыпью с волдырями и спутанностью сознания. Он начал жаловаться на головную боль, и его постоянно рвало. Третий — инженер из Индии, у которого было два припадка в пиццерии, и он поступил в очень дезориентированном состоянии. Все анализы были в основном в норме, никто в приемном покое не мог понять, что с ними не так, так что их просто отправили к нам наверх.
Как оказалось, все трое мужчин были отравлены: студент — крысиным ядом с содержанием таллия, намеренно, сокурсником с сильными антиамериканскими взглядами; второй — ртутью, которую ему дала жена; а инженер — аюрведическим кремом для кожи, выбранным им для лечения псориаза, который, как оказалось, содержал мышьяк. Мораль этой истории в том, что людей постоянно травят и они постоянно травятся сами. Проверять на тяжелые металлы нужно обязательно, даже если это ваша сестра.
В прошлую среду пришел двадцатичетырехлетний помощник сантехника. Он сказал:
— Это ужасно, док. У меня появилась слабость в руках, а теперь обе кисти ослабли.
Ему сделали дюжину МРТ в других больницах, и все они были в норме. И снова никто ничего не мог понять. Ему сказали, что, возможно, у него БАС. Его мать была в ужасе.
Я провел осмотр и сказал:
— У вас проблема под названием болезнь Хираяма. В Соединенных Штатах она встречается нечасто. В основном в Японии. Связка на задней стороне спинного мозга изгибается, когда вы наклоняете шею вперед, а все ваши снимки были сделаны с выпрямленной шеей.
Я отправил его на еще одну МРТ, и мне позвонили из радиологии и сказали:
— Вы зря тратите наше время, все в норме.
Я спросил:
— Вы сгибали ему шею?
Они ответили:
— Мы не делаем этого в томографе. Это не по протоколу.
— Вы не понимаете, — сказал я. — Болезнь определяется именно так.
Я вывел новые снимки на монитор, чтобы показать Элиоту. Это один из тех случаев, когда правильная картинка действительно стоит тысячи слов, а неправильная — одного. Я показываю Элиоту, что видно на снимке с согнутой шеей. Связка выгибается, вызывая венозный застой и защемляя спинной мозг.
— Каждый раз, когда он наклонялся вперед, у него сдавливался спинной мозг, а он ведь сантехник. За последний год-два он так повредил себе клетки переднего рога серого вещества спинного мозга, что это привело к симптомам как при БАС, но только это совсем не БАС.
Каждый день перед нами предстают новые истории, которые начинают рассказываться утром, когда группа собирается в конференц-зале:
— Мисс Стейнс — наша семидесятичетырехлетняя дама с ХОБЛ и инсультом. Сегодня утром ей понадобится консультация специалиста по восстановлению речи и глотания.
Миссис Хенсон — восьмидесятивосьмилетняя дама, был рак толстой кишки, еще был инсульт левой сонной артерии с фибрилляцией предсердий. Прошлой ночью у нее случился приступ дезориентации.
У Дороти Фитч покалывание в пальцах ног после болезни ЖКТ, но рефлексы в норме. Мы все еще думаем, что у нее синдром Гийена — Барре.
Мисс Танненбаум, двадцатидевятилетняя дама с рассеянным склерозом, поступила с невритом зрительного нерва, слепая на правый глаз, она принимает стероиды. Мы собирались поговорить с амбулаторным врачом, что лечит ее склероз.
Керри Норрис, девятнадцать лет. Сложный парциальный припадок, генерализованный в тонико-клонический приступ. Ей дали лоразепам и возобновили прием противоэпилептических препаратов.
Эрик Серви, тридцативосьмилетний мужчина с врожденным пороком сердца. В детстве у него была очень странная анатомия сердца, и он перенес множество операций по ее исправлению. У него также был стеноз подключичной артерии. Эрик поступил с головокружением и точечным микроинфарктом мозжечка из-за острого тромбоза левой позвоночной артерии. Не был готов просто уйти, так что мы оставили его на ночь.
Мистер Комсток — мужчина шестидесяти пяти лет, был плоскоклеточный рак под левым глазом, подозрения на проникающую опухоль в левой орбите. Кто его только не принимал. Никто не хочет его оперировать. Нужно связаться с начальством, чтобы они поговорили с нейрохирургами.
Добро пожаловать на остров Эллис[44] нервных болезней, где усталые, несчастные, с эмболией и метастазами прибывают волна за волной, и мы обследуем их по всем фронтам, не только с помощью снимков и тестов. В этом дивном новом мире наш подход должен быть интегративным, он должен быть комбинированным, он должен быть элегантным. Порой неврология может показаться сумбурной, однако одна из ее прелестей заключается во всей этой ее кутерьме, в том, что она наводит порядок в хаосе. И она все еще царица.
— На днях мне позвонили во время ужина, — говорю я Элиоту. — Это была Кэлли, она сказала: «У меня тут пациент, который постоянно попадает в больницу с судорожными припадками. Он ходячая катастрофа, неуправляемый, у него опухоль в терминальной стадии и обширный лучевой некроз». Я ответил: «Конечно, принимайте его». Мы дали ему стероиды, и он стал спокойным, почти безмятежным бодхисаттвой.
Тот факт, что его ничто не беспокоит, говорит о том, что возбуждение было вызвано радиацией, а не опухолью. Он пока не нуждался в паллиативном уходе на уровне хосписа. Стероиды должны были держать его в узде. Если это действительно лучевое поражение, то он умрет через год или два, а если все дело в опухоли — то уже через несколько месяцев, но в любом случае, будь то болезнь или радиация, его мозг насколько изменился, что был просто не в состоянии нормально эмоционально реагировать на все, что с ним происходит. Он не способен оценить всю серьезность своего состояния. Я мог бы спросить его: «Вертолеты едят своих птенцов?» И он бы ответил: «Да, конечно… вероятно… пофиг». Я могу сказать ему, что он умрет через неделю, и он ответит: «О, правда! Умру через неделю? Ну ладно».
Можно было бы подумать, что он просто философски на все реагирует, но это не так. Это лишь реакция поврежденной нервной системы, в его случае — следствие изменения участка, отвечающего за осознание организмом угрозы своему существованию.
— Он не понимает, что с ним, — говорю я Элиоту, — и даже, кажется, чувствует, что не понимает.
— Как это возможно? — спрашивает Элиот. — Как можно понимать, что ты чего-то не понимаешь?
— С ходу тебе не отвечу, но, судя по всему, можно.
Людям, идущим по тротуару, этот вопрос мог бы показаться интересным, но как только они проходят через вращающуюся дверь больницы, их волнует только одно: «Буду ли я жить или умру? Вы уж выясните. Мне все равно, как вы это сделаете. Вы, может, и сталкиваетесь каждый день с новыми историями, но меня волнует только одна из них. Меня волнует моя история. Как она закончится?»
А я им отвечаю: «Я вас слышу, я работаю для вас, работаю над тем, чтобы вам стало лучше, над тем, чтобы помочь вам выжить, даже если прогноз плохой». А еще мне хотелось бы добавить: «И вы даже не представляете себе, что для этого мне приходится делать». Это не то же самое, что быть мясником, пекарем или мастерить подсвечники. Мы пытаемся понять, как работает мозг, чтобы мы могли привести его в норму. Мы делаем свою работу, но не зацикливаемся на возвышенных философских вопросах: что такое сознание? Где находится душа?
Мы можем интересоваться подобными вещами в свободное время, но в палате нам нет до этого дела, потому что любая грандиозная теория разума и сознания рассыпается, когда сталкивается с холодными, неумолимыми фактами конкретного случая. Вместо теорий нам нужна голая клиническая правда: что не так с мозгом этого человека? Можем ли мы вернуть его в нормальное состояние или хотя бы его подобие? Можем ли мы хотя бы направить его на верный путь? Когда мы этого сделать не можем, этот вопрос приобретает мрачный оттенок: как я проведу пациента и его родных через все это, вплоть до деменции или смерти? Потому что эта работа не заканчивается на постановке диагноза.
Раз в неделю мы отправляемся в лабораторию невропатологии, где ординаторы занимают одно из восьми мест у учебного микроскопа, наблюдая за тем, как заведующий отделением невропатологии изучает гистологию и морфологию полученных с помощью биопсии образцов тканей опухолей пациентов. Эти окрашенные образцы тканей служат доказательствами. Присяжные могут принять любое решение. Элиот обычно бросает на меня многозначительный взгляд, когда плохие новости кажутся неизбежными. Тогда я понимаю, что он думает о Максе фон Сюдове в фильме «Седьмая печать».
Мы все придумываем различные понятия, чтобы успокоить себя, и врем, чтобы себя защитить.
Элиот называет это техникой дистанцирования. Его подход в этом плане по большей части кинематографический.
— Мы только что говорили со Смертью, — говорит он пациенту, — и Смерть сказала нам, что ваше время пришло.
Смертью Элиот называет заведующего отдела невропатологии. То, что мы слышим от Смерти в лаборатории, может показаться непонятным для человека с улицы, но не для нас.
— Обратите внимание, какая это плотная клеточная опухоль, — говорит нараспев заведующий. — Она демонстрирует плеоморфизм ядер, то есть ядра разных размеров и форм, а еще митозы, очень многочисленные, и утолщенные кровеносные сосуды с выраженными эндотелиальными клетками.
Заведующий — утонченный и культурный человек, потомок европейских королевских особ, не догадывающийся о том, что Элиот отдал ему роль в фильме Бергмана. Он произносит свои реплики в отстраненной и поучительной манере.
— Мы не обнаружили некроза, но опухоль уже отвечает критериям глиобластомы. Видно огромное скопление, нагромождение клеток — очень серьезная проблема. Митозы делятся на первый, второй, третий и четвертый классы, и четвертый класс, самый скверный, подразумевает наличие митозов и клеточной пролиферации, что мы и имеем в данном случае.
Все это очень интересно, все очень назидательно и по существу, но в другом конце больницы мистер Геррити, пожарный в отставке с дружной семьей, человек, из чьего мозга был извлечен этот образец, ожидает приговора, и Смерть делегировал нам задачу сообщить ему эту новость. Для заведующего все кончено, его работа выполнена. Но для мистера Геррити, для его семьи и для нас это Перл-Харбор, и Вторая мировая война только начинается.
У меня есть друг, один из ведущих судебных адвокатов в Бостоне, спец по делам об убийстве, и недавно он был очень подавлен, потому что только что проиграл дело. Хотя и мне, и ему было ясно, что его клиент действительно совершил вменяемое ему преступление, он чувствовал себя паршиво, потому что парень отправлялся в тюрьму на пожизненный срок.
— Могу тебе посочувствовать, — сказал я ему, — потому что знаю, каково это — проиграть дело.
Когда приговор безвозвратный, ты всегда будешь думать, достаточно ли ты старался.
Когда я бываю в отделении интенсивной терапии, то регулярно сталкиваюсь с ситуациями, когда малейшая ошибка может вынести кому-то пожизненный приговор: сделать калекой или даже убить. Потенциал для ошибки может возникать несколько раз на дню, и, поскольку мне приходится работать быстро, я часто с ними сталкиваюсь. У меня нет времени на подготовку, которое дают судебному адвокату: нет времени тщательно изучить ситуацию и разобраться в каждой детали, четко следовать всем существующим правилам доказывания, у меня нет возможности попросить перенести слушание, если в этом возникает необходимость. Каждый день я могу проходить через то, с чем мой друг-адвокат сталкивается только три или четыре раза в год, с похожим исходом, в мучительном ожидании и с таким же уровнем ответственности.
Каково это — постоянно находиться на грани следующей серьезной ошибки? Как врач справляется с игрой по таким высоким ставкам, когда кому-то ты неизбежно сделаешь только хуже? Остается только надеяться на то, что лучше удастся сделать гораздо большему числу пациентов. Этим делом невозможно заниматься, если ты не в состоянии жить с постоянным риском и глубоким разочарованием от своих неудач.
Как мне все это объяснить Гилберту? Я даже не стал бы пытаться. Он в медицинской школе. Он сам разберется. Вместо этого мне периодически приходится объяснять все это самому себе, борясь с циничным осознанием того, что Болезнь (с большой буквы Б) одерживает победу в большинстве случаев, а мы побеждаем лишь иногда. Мы настаиваем, что это не так, чтобы сохранить рассудок, а то и нашу молекулярную структуру. Но все в порядке. День, проведенный в больнице, никак тебя не поменяет. В лучшем случае я могу уйти оттуда с уверенностью в том, что мы хорошо умеем облегчать человеческие страдания, даже если общество и должно верить, что мы хорошо умеем лечить. Всем на пользу, чтобы общество так думало. Все мы — пациенты и врачи — поддерживаем миф о том, что наука способна на все, что она может вылечить. Как Бог мог создать мир, в котором это было бы невозможно? Мы должны поддерживать нашу веру в науку, нашу парадоксальную веру в ее божественную силу. Мы всегда должны были верить в это, еще во времена до Гиппократа. «Я дам тебе зелье, и оно решит твою проблему». Эти слова обещали некий контроль над смертностью и над судьбой. Вот почему в нашей работе шаманизма не меньше, чем медицины, — потому что общество не может отказаться от этой надежды, от веры в целебную силу чего-то: медицины, молитвы, диеты, психотерапии, опыта, связи с другим человеком, — вместо того чтобы признать, что вселенная подобна глазу мертвой рыбы: холодная и безразличная, ни о чем не думает и ни на что не реагирует.
— Ты когда-нибудь замечал, — спрашиваю я Элиота, — что во время проведения реанимации все собираются в кучу, у каждого есть какая-то задача, все при деле и внимание сосредоточено одновременно на пациенте и его электрокардиограмме? Но как только все кончено, как только констатируют смерть, все просто разворачиваются на сто восемьдесят градусов, и, если задержаться на минутку в палате, можно понаблюдать за этими удивительными движениями, чуть ли не балетными. Они просто бросают все и уходят, и ты смотришь им в спины.
— Отчуждение.
— Именно. Пациент уже умер, и все равно это обескураживает. Я стал задерживаться после реанимации, потому что мне было любопытно, какой диаметр зрачков у людей сразу после смерти, и тогда я лицезрел этот небольшой балет.
— Не стоит шутить со смертью, — сказал Элиот.
— И Трэй мне так говорил. Пытался втянуть его в разговор о смерти мозга, но он не видит в этом смысла.
— А в чем смысл? Смерть мозга — это смерть. Конец истории.
— Но люди этого не понимают.
— Ну, — сказал Элиот, — флаг тебе в руки. Остальным тут работать надо. Подожду, пока это выйдет на DVD.
Элиот — блестящий диагност и хорошо разбирается в людях, но он взял на себя роль стороннего наблюдателя. Он не особо пытается наладить контакт с пациентами, со своими коллегами или даже со мной. Он эксперт по экспресс-обходам, за что снискал любовь ординаторов, потому что может привести их в стационар с двадцатью пациентами и вывести оттуда уже минут через сорок. Медсестры обожают его просто за то, что он удостоил это место своим присутствием, словно выкроил время из своего загруженного графика, чтобы поздороваться, сделать комплимент, спросить о пополнении в семье, обратить внимание на туфли, сделать ставку на очередную игру или покритиковать менеджеров «Ред Сокс». Так он справляется с давлением. Он хорошо одевается, практикует хорошие манеры и живет вдали от всего этого безумия. Он настоящий Джей Гэтсби, только уверенный в себе и без комплексов. Не могу сказать, что знаю о нем что-то помимо этого.
Элиот — мой друг, насколько это возможно среди коллег, даже несмотря на его манеру появляться в неподходящее время, чтобы сказать мне то, чего я предпочел бы не знать: например, что мой пациент является растлителем малолетних. Он совсем не похож на меня, но лучше пусть он будет рядом, чем нет. У меня нет потребности быть ему лучшим другом, но я полностью ему доверяю. Он очень хороший врач. Он почти ничего не упустит из виду. Если оценивать, как это сейчас модно, по сухим результатам лечения, он получил бы очень высокую отметку. Он потрясающе владеет всеми клиническими навыками. Вместе с тем некоторые пациенты не хотят к нему возвращаться.
— Он меня не слушал, — жалуются некоторые из них. — Я сказал ему, что у меня проблемы с рукой, он велел мне сесть на кушетку, что со мной то-то и то-то, и нужно делать то-то и то-то, и на этом все.
Они хотят сказать, что он не выслушивает их, не смакует их истории. Это его стиль. Мой стиль — это сесть на стул, заложить руки за голову, откинуться назад и просто слушать, словно аудиокнигу. Почти никогда не бывает двух одинаковых историй: у пациента А и пациента Б может быть одна и та же медицинская проблема, но при этом совершенно разный личный опыт.
Что Элиот на дух не переносит, так это переходный характер работы, отсутствие завершенности. Он следует от одного пациента к другому, не зацикливаясь эмоционально ни на одном из них. Забавно, что при этом Элиот никогда не устает слушать, как я рассказываю истории своих пациентов. Он всегда хочет знать, чем все закончилось, и, когда ему это не удается, он пытается представить, что же в итоге произошло. Это часть его кинематографической чувствительности. Ему нужно было стать сценаристом.
— Что случилось с Гордоном Стивером? — спрашивает он меня.
— Он умер, — говорю я, надеясь его отвадить, но он не унимается:
— Я знаю, но как?
— Понятия не имею.
— Мы в итоге узнали, что у него было?
— Нет, — говорю я. — Никто не явился за телом, никто не просил разрешения на вскрытие.
— Мы же знаем, в каком боулинг-клубе он работал?
— Да, знаем.
— А что, если пойти туда и поспрашивать о нем?
— Это будет нарушением правил о соблюдении конфиденциальности, — говорю я ему, но я знаю, к чему он клонит.
— Я не понимаю, как игра в боулинг может быть нарушением чьей-то конфиденциальности. Ну давай сходим. Может, завтра? Тебе же можно сбивать кегли в Шаббат?
Элиот не собирается идти в боулинг. Скорее всего, он проведет день за чтением, кулинарными экспериментами и распитием виски, периодически поглядывая на Атлантический океан из окна своего домика на побережье. Тем не менее я знаю, что он ждал всю неделю, чтобы задать мне этот вопрос, а может, и весь месяц. К тому же, как он прекрасно знает, я сбиваю кегли в любой день недели.