Ждать пришлось меньше часа, который Соколов нам обещал в качестве утешительного прогноза. Звук моторов, поначалу далёкий и неопределённый, окреп настолько, что сомнений не осталось: к нам действительно катилось что-то на гусеницах или колёсах, и катилось это что-то целенаправленно в нашу сторону.
Все, кто мог держаться на ногах, к этому моменту уже разошлись по бойницам — не по приказу даже, а просто потому, что звук этот, нарастающий и совершенно чужеродный на фоне привычной уже трескотни винтовок, действовал на нервы хуже прямого артобстрела. Неизвестность всегда страшнее конкретной опасности, а определить на слух, что именно приближается, не мог никто, кроме, возможно, меня самого — и то с оговорками.
Тело гудело от усталости настолько ровно и настолько давно, что я уже перестал воспринимать эту усталость как что-то отдельное от себя, — она стала просто фоновым состоянием, вроде того гула канонады, который сопровождал нас весь день. Сколько часов прошло с той секунды, когда я открыл глаза в чужом теле посреди разрывов? Судя по солнцу — часов двенадцать, может, чуть больше. По ощущениям — не меньше недели.
Я разглядел их первым — два приземистых силуэта, выползающих из-за руин форштадта, за ними — цепь пехоты, уже привычная нашему глазу, только на этот раз куда более уверенная, чем в прошлые разы. Не танки в полном смысле слова — что-то поменьше, поизящнее, на восьми колёсах каждый, с башенкой и пулемётом вместо орудия.
— Бронеавтомобили, — сказал я, разглядывая их через щель бойницы. — Не самое страшное, что могло приехать, но и не подарок.
— Точно не танки? — переспросил Тимофей с надеждой, будто разница между этими двумя видами железа могла стать для него хорошей новостью.
— Точно. У танка гусеницы на весь корпус, у этих — колёса, восемь штук на каждую машину. Брони, впрочем, всё равно достаточно, чтобы наши винтовки эту броню только поцарапали, зато движки у таких машин послабее танковых, и глохнут они от повреждений куда охотнее.
— У нас есть что-нибудь против брони? — спросил Соколов, подобравшись к той же бойнице.
— Пулей их не возьмёшь, разве что в смотровую щель попадёшь, а это скорее везение, чем расчёт. Гранаты — если подобраться вплотную и закинуть под башню или на моторный отсек, шанс есть, но подобраться вплотную к бронемашине с пехотным прикрытием — то ещё удовольствие.
Соколов помолчал секунду, обдумывая.
— Есть ещё вариант — пропустить их мимо, вглубь Цитадели, и надеяться, что там найдётся, чем встретить. Мы не единственная точка обороны, в конце концов.
— И оставить пехоту у себя за спиной без присмотра? — возразил я. — Не вариант. К тому же если броня пройдёт мимо нас безнаказанно один раз, второй раз она уже не будет осторожничать вообще, а начнёт использовать этот маршрут постоянно.
Панкратов, слушавший разговор, вдруг оживился.
— А что, если по-стариковски? Бутылка, тряпка, керосин — были у нас такие фокусы ещё на финской, хоть и не так часто, как потом об этом рассказывали. Тряпку в горлышко, подпалил, кинул — если под решётку жалюзи попадёшь или в открытый люк, экипажу там небо с овчинку покажется.
— Керосин у нас откуда? — уточнил я.
— Лампы у коменданта каземата были, я видел, — вспомнил Тимофей. — И бутылок в подвале этого добра навалом, я когда осматривался утром, приметил.
Соколов посмотрел на Панкратова с уважением, которое обычно приберегал для более серьёзных поводов.
— Старшина, вы сегодня уже второй раз спасаете нас смекалкой пополам с хозяйственностью. Действуйте.
Готовили наспех — рвали на полосы то, что могло сойти за тряпки, благо недостатка в разорванных шинелях и окровавленных бинтах, увы, не было; заливали керосином, найденным именно там, где предположил Тимофей. Получилось семь бутылок — не бог весть какой арсенал против бронетехники, но лучше, чем ничего.
Гриша, разливавший керосин по бутылкам с преувеличенной осторожностью, вдруг хмыкнул невесело.
— Мы дома с отцом такие же бутылки из-под молока собирали, сдавали за копейки в лавку. Не думал я тогда, что однажды буду заливать в такую же посудину керосин, чтобы жечь чужие бронемашины.
— Жизнь вообще горазда на сюрпризы, — заметил Панкратов, туго затягивая тряпку на горлышке очередной бутылки узлом, явно отработанным ещё где-то в прошлом. — Я вот тоже не думал в свои годы, что доведётся вспоминать финскую науку не для баек внукам, а по делу.
Курт, наблюдавший за нашими приготовлениями со своего угла со связанными руками, вдруг заговорил — быстро, встревоженно, и Брюннер, которого ещё не было, некому было перевести, так что смысл сказанного остался загадкой до вечера. Один из бойцов Панкратова, впрочем, разобрал слово «панцер», повторённое дважды, и это как минимум подтверждало, что пленный тоже расслышал приближающиеся моторы и, кажется, забеспокоился — то ли за нас, то ли за себя, оставшегося без охраны в разгар боя, поди разбери человеческую психологию в такой ситуации.
Как раз когда мы заканчивали, в пролом стены ввалился запыхавшийся Брюннер — весь в пыли, с ободранной щекой, но живой и, судя по выражению лица, с новостями.
— Еле добрался, — выдохнул он, привалившись к стене. — По дороге чуть не напоролся на немецкий патруль, пришлось лежать в какой-то канаве минут двадцать, пока не прошли. А в Волынском такое творится — Дорохов, оказывается, уже почти всю оборону там на себе тащит, и Гриневич говорил, что раненых теперь принимают даже в коридорах, мест не хватает.
— Дорохов принял информацию про пленного, — доложил он дальше, отдышавшись. — Сказал — толковая работа, будет теперь передавать дальше, если получится наладить связь хоть с кем-то повыше. И ещё сказал — держитесь, к вечеру попробуют организовать что-то вроде общего плана обороны для всей Цитадели, раз уж по отдельности каждая точка держится, а вместе вроде бы получается ещё лучше.
— Хорошая новость, — сказал я, — но не вовремя. У нас тут гости на восьми колёсах приближаются.
Брюннер побледнел, но тут же деловито потянулся за одной из подготовленных бутылок.
— Ну, раз приближаются — чем смогу, помогу. Не для того я всю дорогу туда и обратно бегал, чтобы сейчас в сторонке отсидеться, тем более что бегать сегодня, кажется, у нас у всех основная воинская специальность.
Бронеавтомобили приближались медленно, деловито, прикрываемые редкой цепью пехоты позади — и это, как ни странно, играло нам на руку: скорость их работала против них же, давая время подготовиться, прицелиться, рассчитать момент.
— Пехоту отсекаем пулемётом, — распорядился я. — Броню берём на себя, вручную. Тимофей, Гриша — на «максим», работайте по пехоте, не давайте им поддержать машины прицельным огнём. Панкратов, Брюннер — со мной, за бутылками.
— А я? — тут же спросил Тимофей, явно не в восторге от того, что его отправляют к пулемёту вместо участия в более рискованной части плана.
— А ты держишь пехоту, чтобы нас с Панкратовым и Брюннером не расстреляли, пока мы возимся с бутылками у самой брони. Без прикрытия с пулемёта у нас троих шансов ровно ноль, так что твоя работа не менее важная, просто менее заметная со стороны.
Тимофей проворчал что-то на этот счёт, но спорить не стал — время на споры, как обычно в последние часы, стремительно заканчивалось.
План был откровенно самоубийственным по любым нормальным меркам — подпускать бронетехнику на расстояние броска бутылки означает подпускать её на расстояние, с которого она тебя тоже прекрасно видит и может задавить или расстрелять в упор. Но иных планов на сегодня не завезли.
Мы залегли в воронке шагах в тридцати от того места, где, по моим расчётам, должна была пройти головная машина, если продолжит двигаться тем же курсом. Земля в воронке была сырой, пахла гарью и почему-то мокрой известью, и я старался дышать через раз, чтобы этот запах не отвлекал от главного. Тимофей открыл огонь по пехоте раньше, чем я рассчитывал, — видимо, нервы, — но результат вышел неожиданно полезным: пехота залегла, а бронеавтомобили, оставшись без прикрытия, чуть сбавили ход, будто в нерешительности.
Головная машина поравнялась с нашей воронкой секунд через двадцать, показавшихся мне значительно длиннее любых двадцати секунд, что я мог припомнить. Броня её, вблизи, выглядела внушительнее, чем издалека, — серая, покрытая пылью и копотью, с чёрными крестами на бортах, настолько чужеродная среди красного кирпича крепости, что на секунду показалась почти нереальной, будто вырезанной из другого фильма и вклеенной в этот кадр по ошибке.
Я привстал, поджёг тряпку в горлышке — руки, к собственному удивлению, не дрожали, хотя внутри всё сжалось в тугой, готовый лопнуть узел, — и метнул бутылку в открытый верхний люк, который какой-то самоуверенный или просто перегревшийся на солнце член экипажа оставил незакрытым.
Попадание вышло почти идеальным. Керосин вспыхнул внутри корпуса машины, и через несколько секунд оттуда повалил густой чёрный дым, а следом — крики, и из того же люка начал выбираться экипаж, охваченный самым настоящим ужасом перед перспективой сгореть заживо в металлической коробке. Один из них, весь охваченный пламенем от пояса и выше, скатился с брони прямо на землю и покатился, пытаясь сбить огонь, — зрелище было настолько страшным, что я на мгновение забыл, что должен делать что-то ещё, кроме как смотреть.
Где-то на самом краю сознания промелькнула мысль, что там, внутри горящей машины, был кто-то вроде Курта — молодой парень, которому тоже, возможно, обещали лёгкую победоносную кампанию и который тоже, наверное, не выбирал эту войну по-настоящему. Мысль эта не остановила меня и не заставила пожалеть о содеянном — счёт между нами и ими сегодня был не в нашу пользу, и сантименты в разгар боя убивают быстрее вражеских пуль, — но она осталась, отложенная на потом, вместе с прочими вопросами, требующими более спокойного времени для обдумывания.
Панкратов вывел меня из этого секундного оцепенения резким толчком в плечо.
— Вторая машина! Не спи!
Панкратов и сам не терял времени: его бутылка ушла под вторую машину, туда, где, по его словам, располагался двигатель, — и результат вышел не таким эффектным, но тоже вполне убедительным: машина заглохла, задымилась, и из неё тоже начали спешно выбираться люди, кашляя и отплёвываясь от дыма, набившегося внутрь тесного корпуса.
Не всё прошло гладко. Брюннер, попытавшийся кинуть свою бутылку в первую машину следом за моей, слишком поздно заметил, что расстояние до его позиции чуть больше, чем он рассчитывал, — бутылка не долетела, разбилась о камни в паре метров от цели, и вспыхнувший керосин на мгновение осветил наше собственное укрытие куда ярче, чем хотелось бы при живой ещё пехоте неподалёку.
— Ложись! — заорал я, и мы все вжались в дно воронки за секунду до того, как со стороны залёгшей пехоты действительно прилетела очередь — не прицельная, скорее в ответ на внезапный свет, но от этого не менее опасная. Пули прошли высоко, взрывая землю где-то над нашими головами, но один из осколков кирпича всё же чиркнул Брюннера по виску, оставив длинную кровоточащую царапину.
— Живой? — крикнул я ему.
— Живой, — прохрипел он, зажимая рану ладонью. — Хуже уже было сегодня, товарищ ефрейтор, честное слово.
Ответ вышел настолько нелепо бодрым, что я невольно фыркнул, несмотря на всю серьёзность ситуации, — видимо, нервное напряжение искало любой выход, и чёрный юмор оказался под рукой быстрее, чем что-либо более уместное.
Экипажи горящих машин, судя по всему, решили, что затянувшееся геройство не входит в их непосредственные обязанности, и предпочли ретироваться вместе с остатками пехотного прикрытия, оставив оба бронеавтомобиля догорать посреди двора, точно два больших мрачных костра.
Тимофей и Гриша, оставшиеся у пулемёта, добавили ещё несколько очередей вслед отступающим — скорее для острастки, патронов у нас всё равно было в обрез, — а потом наступила та особая, звенящая тишина, которая наступает после боя, когда организм ещё не до конца понимает, что можно перестать готовиться к смерти.
— Получилось, — выдохнул Панкратов с таким видом, будто сам не до конца в это верил.
— Получилось, — согласился я. — Хотя в следующий раз, если броню пришлют побольше и посерьёзнее, фокус с бутылками может и не сработать так гладко.
Тимофей и Гриша, выбравшись из-за пулемёта, подошли к нам, оба заметно взбудораженные, оба на том особом душевном подъёме, что накрывает людей, только что избежавших смерти чуть более убедительно, чем обычно.
— Вы бы видели со стороны, как эта штука горела, — Гриша не мог скрыть возбуждения, смешанного с лёгкой тошнотой от того, что именно он видел. — Красиво и жутко одновременно.
— Война вообще такая, — заметил я. — Красивая и жуткая одновременно, причём одно от другого не отделить, сколько ни пытайся.
Обработали царапину Брюннера тем немногим бинтом, что ещё оставался, и двинулись обратно к каземату — все пятеро, уставшие настолько, что даже победа ощущалась скорее как повод для облегчения, чем для радости.
Пока возвращались к каземату — с некоторым избытком адреналина, но, по счастью, без потерь, если не считать разбитую в кровь костяшку Панкратова, о которую он приложился о край воронки, — я думал о словах Брюннера насчёт общего плана обороны. Если Дорохов действительно начинает связывать разрозненные точки в что-то более цельное, это была первая настоящая хорошая новость за весь день, помимо того, что все мы пока ещё дышим.
В каземате нас встретил Соколов, уже наслышанный об исходе боя от кого-то из наблюдавших за бойницами.
— Доложили мне, что вы там устроили целое огненное представление, — сказал он с намёком на одобрительную усмешку. — Впечатляюще. Хотя в следующий раз предупреждайте заранее о подобных планах — у меня чуть сердце не остановилось, когда увидел зарево и решил было, что это нашу позицию накрыло, а не их бронетехнику.
— В следующий раз постараемся присылать открытку с уведомлением, товарищ лейтенант.
Соколов фыркнул, оценив шутку, и тут же посерьёзнел.
— Брюннер, раз уж ты вернулся, — переведи Курту, что тут произошло. Он весь извёлся, пока вас не было, что-то пытался объяснить, но без переводчика — только руками размахивал.
Брюннер, всё ещё с повязкой на виске, подошёл к пленному и коротко переговорил с ним. Курт, выслушав, как ни странно, не обрадовался и не расстроился особо — просто кивнул с видом человека, для которого произошедшее было ожидаемым, но неприятным подтверждением какой-то более широкой закономерности.
— Он говорит, — перевёл Брюннер, — что бронеавтомобили эти прислали от соседнего батальона, в помощь, потому что наше сопротивление уже привлекло внимание на уровне полка. Он также говорит, что чем дольше мы держимся, тем больше сил они будут сюда стягивать, забирая эти силы откуда-то ещё. Он не знает, откуда именно, но предполагает — с направления главного удара.
Это было именно то подтверждение, которое я надеялся получить, — пусть и от источника, чья компетентность в стратегических вопросах ограничивалась уровнем рядового пехотинца. Каждый час нашего сопротивления действительно чего-то стоил, действительно на что-то влиял, пусть и в масштабах, слишком крупных, чтобы мы могли их увидеть отсюда, из тесного каземата с закопчёнными стенами.
Солнце тем временем клонилось к закату по-настоящему — не той условной серединой дня, о которой мы гадали ещё несколько часов назад, а вполне очевидным, глубоким предвечерним светом, окрашивающим дым над крепостью в неожиданно красивые, совершенно неуместные оттенки медного и розового. Где-то там, за пределами моего маленького участка обороны, солнце садилось точно так же над Волынским укреплением, над Настей и Гриневичем, над Ковалёвым, если он ещё жив, над всей этой огромной, неповоротливой войной, которая только-только начала по-настоящему разгоняться.
Первый день войны подходил к своему первому вечеру. Сколько их ещё предстояло — этого не знал никто, даже я, при всех преимуществах своей странной, невозможной осведомлённости о том, чем всё это в итоге закончится. Знание общей канвы истории, как выяснилось, помогает куда меньше, чем кажется, когда речь идёт о том, доживёшь ли ты лично до завтрашнего утра.