К книге
Брестская крепость 1941Глава 21. Те, кто останутся
70%
Глава 21. Те, кто останутся
21

Хоронили погибших на закате того же дня — пятерых, включая троих из присланного Дороховым подкрепления, имена которых я толком успел узнать только сейчас, читая их по обрывкам документов, найденных в карманах гимнастёрок. Одним из троих оказался Ленька — тот самый сапёр, что чиркнул щекой о пулю ещё во время рейда на осадное орудие и тогда отделался лёгким ранением, а сегодня не отделался вовсе.

— Пережил ту ночь, чтобы не пережить эту, — глухо сказал Кузьма, стоя над свежей могилой товарища. — Как так вообще бывает?

Ответа на этот вопрос, разумеется, ни у кого не нашлось — война вообще редко утруждает себя логикой, понятной живым, предпочитая собственную, куда более безжалостную и куда менее справедливую арифметику потерь.

Двое наших — из тех, что пришли с последним пополнением уже после падения Кобринского, — легли в ту же неглубокую братскую траншею у стены, ставшую за эти дни привычным, страшным в своей обыденности местом последнего упокоения для всех, кому не повезло дожить до следующего рассвета.

Панкратов, руководивший похоронами с той же деловитой, отработанной скорбью, с какой хоронил уже не первого павшего товарища за эти дни, в какой-то момент подошёл ко мне.

— Знаешь, что меня больше всего пугает? — сказал он тихо, чтобы не услышали остальные. — Не то, что они гибнут. Это, к несчастью, часть войны, я это давно принял. Пугает, что я перестаю каждый раз испытывать то потрясение, что испытывал в первый день. Привыкаю. А привыкать к смерти — это, мне кажется, самое опасное, что может случиться с человеком на войне.

— Привыкание — это не то же самое, что безразличие, — сказал я, хотя сам не был до конца уверен в справедливости собственных слов. — Ты всё ещё скорбишь. Просто скорбь эта теперь умещается в расписание, а не занимает собой всё пространство сразу. Это не бесчувственность. Это выживание.

Панкратов посмотрел на меня долгим, изучающим взглядом.

— Философ ты всё-таки, ефрейтор. Никогда не спрашивал — откуда в тебе это всё? Не про имя даже, бог с ним, про имя я давно перестал гадать. Просто откуда в тебе столько… — он замялся, подбирая слово, — столько понимания того, как устроена вот эта конкретная, чудовищная сторона жизни?

— Долгая история, — сказал я привычно уклончиво. — Может быть, однажды расскажу целиком.

Следующие несколько дней прошли под знаком относительного затишья — то ли немцы, потеряв два батальона за один день, действительно нуждались в паузе для перегруппировки, то ли где-то в их штабах шли споры о дальнейшей стратегии в отношении упрямой, не желающей сдаваться крепости. Тоннель продолжал работать исправно, снабжение более-менее наладилось, раненые получали помощь быстрее и эффективнее, чем когда-либо с начала осады.

Именно в это относительное затишье до нас впервые долетели по-настоящему конкретные новости о происходящем за пределами крепости — не обрывки слухов и не пропаганда через громкоговоритель, а нечто похожее на достоверную информацию, добытую разведчиками Дорохова у очередного пленного, захваченного при неудачной попытке немцев прощупать нашу оборону разведкой боем.

Брюннер, вернувшийся с этими новостями, выглядел непривычно мрачным даже для человека, чья работа последние недели состояла в основном из передачи скверных известий.

— Фронт, — сказал он, — уже далеко на востоке. Минск взят, это подтверждается уже несколькими независимыми источниками, не только пропагандой. Немцы продвинулись на сотни километров вглубь страны, пока мы тут держим один-единственный участок границы.

Новость эта, произнесённая буднично, тем не менее ударила ощутимее, чем можно было ожидать. Мы столько дней жили в рамках собственного, замкнутого мирка обороны — Тереспольские ворота, Волынское, Кобринское, тоннель между ними, — что почти забыли о существовании куда более масштабной, куда более трагичной картины, разворачивающейся далеко за пределами крепостных стен.

— Значит, наша оборона… — начал Тимофей и осёкся, не находя слов, чтобы закончить мысль.

— Наша оборона по-прежнему имеет смысл, — сказал я твёрдо, хотя внутри что-то болезненно сжалось при мысли о масштабах происходящей катастрофы. — Может быть, даже больший смысл, чем мы предполагали. Если фронт так далеко, значит, каждый батальон, застрявший здесь вместо того, чтобы двигаться на восток, — это батальон, которого не хватает где-то там, где решается судьба куда более важных сражений.

Соколов, слушавший разговор, покачал головой — не в знак несогласия, а с тем видом человека, вынужденного взвешивать слишком много противоречивых мыслей одновременно.

— Хорошо, если ты прав. Плохо то, что при таком раскладе рассчитывать на скорую деблокаду больше не приходится вообще. Если фронт в сотнях километров отсюда, никто не придёт нас выручать в ближайшее время. Возможно, вообще никогда.

Эта мысль, произнесённая вслух впервые за все дни осады, повисла в воздухе тяжестью, куда более весомой, чем любая канонада. Мы все, кажется, интуитивно догадывались об этом и раньше, но одно дело — смутное, невысказанное подозрение, и совсем другое — прямое, безжалостное признание факта.

— И что тогда? — тихо спросил Гриша, до этого молча слушавший разговор из своего угла. — Держимся тут вечно, пока не кончимся все до единого?

Вопрос этот, заданный без всякой драмы, простым, усталым голосом восемнадцатилетнего парня, повидавшего за эти недели больше смерти, чем иной старик за всю долгую жизнь, требовал ответа — но ответа честного, а не утешительной сказки, которую всем так хотелось бы услышать.

— Не знаю, — сказал я, и в кои-то веки это была чистая, невыдуманная правда, не имеющая ничего общего с моим особым, странным знанием будущего, которое здесь, на этом рубеже, исчерпало себя почти полностью. — Но вечно держаться и не планируем. Мы держимся, пока это имеет смысл, и одновременно думаем, что делать дальше — не только обороняться, но и, возможно, когда придёт время, попытаться выйти к своим. Организованно, не так, как пытался Северин.

Соколов посмотрел на меня с новым, внимательным интересом.

— Ты уже думал об этом? О прорыве?

— Начал думать, — признался я. — Особенно теперь, когда у нас есть тоннель, которого не было у Северина. Скрытый путь если не до самих советских позиций, то хотя бы значительно ближе к ним, минуя открытые, простреливаемые километры.

— Это не разговор на сегодня, — сказал Соколов после долгой паузы. — Но это разговор, который нам предстоит вести уже скоро. Спасибо за честность.

Ночь опустилась быстро, как это часто случалось в последние дни, и я, устраиваясь на короткий отдых, думал не о прошлом и не о том, что я знал или не знал об истории, — а о будущем, о котором отныне никто, включая меня самого, не мог сказать ничего определённого.

Следующие четыре дня прошли в том самом призрачном, тревожном равновесии, которое я уже научился распознавать как затишье перед очередной переменой, — немцы ограничивались редкими вылазками разведки боем, которые мы отбивали теперь почти рутинно, а мы, в свою очередь, использовали передышку для того, чтобы наконец всерьёз обдумать идею, брошенную мною тогда, в разговоре с Соколовым, почти случайно.

Совет по этому поводу собрался в Волынском, в том же полутёмном подвале, что видел уже не одно судьбоносное решение за последние недели, — Дорохов, Соколов, я, и, по особому приглашению, Кондратьев, чьё знание тоннелей делало его мнение едва ли не решающим для всего последующего разговора.

— Идея понятна, — начал Дорохов без предисловий. — Организованный прорыв через тоннель, минуя открытые участки, туда, где, по последним сведениям, всё ещё держится хоть какое-то подобие фронта. Вопрос в деталях, а детали, боюсь, окажутся куда сложнее самой идеи.

— Сколько человек мы вообще сможем провести через тоннель? — спросил я у Кондратьева.

Тот задумался, что-то прикидывая в уме.

— Технически — сколько угодно, тоннель достаточно широкий на всём протяжении, что мы разведали. Но практически — вопрос времени и тишины. Группами по десять-пятнадцать человек, с интервалом, чтобы не создавать толчею и шум, который может привлечь внимание, если немцы вдруг обнаружат один из выходов. Если считать всех, кого мы хотим вывести, — а это не только боеспособные бойцы, но и раненые, и женщины, и дети из госпиталя, — счёт может пойти на сотни, и на это уйдёт не одна ночь, а несколько, минимум.

— Несколько ночей — это несколько шансов быть обнаруженными, — заметил Соколов мрачно.

— Именно поэтому это не решение на скорую руку, — согласился Дорохов. — Это операция, которую нужно планировать так же тщательно, как мы планировали удар по осадному орудию, только на порядок сложнее и с гораздо большими ставками.

Разговор этот, длившийся, казалось, целую вечность, постепенно раскрыл масштаб проблемы во всей его пугающей полноте. Тоннель, при всех своих преимуществах, обладал ограниченной пропускной способностью. Раненые, особенно тяжёлые, не могли передвигаться быстро даже по ровной поверхности, не говоря уже об узких, местами полуразрушенных подземных ходах. А куда именно вести людей после выхода на поверхность — за пределами крепости, среди занятой немцами территории, — оставалось вопросом, требующим отдельной, не менее тщательной разведки.

— Мне нужно знать, — сказал я наконец, — что происходит непосредственно за периметром крепости. Насколько плотно немцы контролируют территорию вокруг, есть ли там партизанские отряды или разрозненные группы отступающих красноармейцев, к которым можно было бы примкнуть, если мы всё же решимся на подобный шаг.

— Это означает ещё одну разведывательную вылазку, — заметил Соколов, посмотрев на меня с тем выражением, которое я уже привык видеть каждый раз, когда речь заходила об очередном опасном предприятии с моим непосредственным участием. — Причём куда более протяжённую и рискованную, чем всё, что мы делали прежде, — не в пределах крепости, а за её пределами, на территории, полностью контролируемой противником.

— Значит, значит быть, — сказал я, хотя внутри что-то сжалось при мысли о масштабе подобной задачи.

Кондратьев, до этого молчавший, вдруг подал голос:

— Есть один выход из тоннеля, который мы разведали, но не использовали, — он ведёт куда-то в сторону леса, за пределы непосредственного периметра немецких позиций. Я сам не ходил дальше самого выхода, не было причины, но, судя по карте местности, которую я помню ещё по довоенным учениям, там должен начинаться довольно густой лесной массив, тянущийся на много километров на восток.

Это была именно та информация, в которой я нуждался, — конкретная, осязаемая отправная точка для планирования, а не абстрактные рассуждения о принципиальной возможности прорыва.

— Значит, вот с чего начнём, — сказал я. — Разведаю этот выход, посмотрю, что там, за периметром, — насколько там опасно, есть ли шанс на что-то большее, чем просто голое, отчаянное бегство в неизвестность.

Дорохов кивнул, но тут же добавил, посуровев:

— Прежде чем мы примем окончательное решение о масштабном прорыве, нужно очень чётко понимать одну вещь: не все захотят уходить. Есть люди, которые считают долгом держаться здесь до конца, какой бы этот конец ни был, — и есть те, для кого прорыв означает шанс потерять последнюю возможность организованной, коллективной обороны в пользу неопределённого, куда более опасного индивидуального выживания за пределами укреплений.

— Значит, решение не будет единым для всех, — сказал Соколов. — Кто-то уйдёт, кто-то останется, и обе группы заслуживают уважения к своему выбору, каким бы он ни оказался.

Мысль эта, при всей своей практической мудрости, отозвалась во мне неожиданной тяжестью. Я так долго думал о спасении как о едином, всеобъемлющем решении — вывести всех, спасти каждого, кого только можно, — что не успел толком осмыслить сценарий, при котором часть людей, которых я успел узнать и полюбить за эти недели, сознательно предпочтёт остаться, разделив судьбу крепости до самого её финала, каким бы этот финал ни оказался.

Возвращаясь в тот вечер к Тереспольским воротам, я думал о Панкратове, чья привязанность к этому конкретному клочку земли, к памяти о погибшем здесь друге, могла оказаться сильнее любого рационального расчёта о шансах на выживание. Думал о Клавдии Егоровне, чья решимость держаться до конца ради других женщин и детей госпиталя уже проявила себя достаточно ясно. Думал даже о Курте, чья судьба в случае масштабного прорыва оставалась совершенно неопределённой величиной, не поддающейся никакому заранее составленному плану.

Тимофей, шагавший рядом со мной в вечерних сумерках, наконец нарушил повисшее между нами молчание:

— Ты уйдёшь? Если дойдёт до этого?

Вопрос застал меня врасплох — не потому что был неожиданным, а потому что я сам ещё не успел дать себе на него честный, до конца продуманный ответ.

— Не знаю, — признался я. — Часть меня хочет остаться до самого конца, разделить судьбу всех, кого я успел узнать здесь. А другая часть понимает: если появится реальный шанс вывести людей — тебя, Настю, всех остальных — к относительной безопасности, было бы преступлением этим шансом не воспользоваться, каким бы личным ни оказался связанный с этим выбор.

— А если придётся выбирать между тем, чтобы остаться с теми, кто остаётся, и уйти с теми, кто уходит?

Я не нашёл, что ответить, — вопрос этот, простой на первый взгляд, на деле упирался в такую глубину личных, ещё не до конца осмысленных противоречий, что любой скорый ответ прозвучал бы неискренне.

— Придётся решать, когда придёт время, — сказал я наконец. — Не раньше.

Тимофей кивнул, принимая эту уклончивость с пониманием человека, который и сам не знал точного ответа на собственный вопрос, — и мы продолжили путь в молчании, каждый погружённый в те неопределённые, тревожные мысли о будущем, которое ещё несколько недель назад ни один из нас не мог себе даже вообразить.

Марченко, встретивший нас у пролома, сразу почувствовал перемену в настроении и, не задавая лишних вопросов, молча кивнул на приготовленный скудный ужин — сухари и остатки вчерашней каши, растянутые ещё на один вечер благодаря строгой экономии.

— Что решили? — спросил он всё же, не удержавшись.

— Решили, что нужно разведать, что там, за периметром, — сказал я. — Прежде чем строить любые дальнейшие планы.

— Возьмёшь меня? — тут же спросил Марченко с той же готовностью, с какой вызывался на все предыдущие опасные вылазки.

— На этот раз, возможно, придётся звать добровольцев по-новому, — сказал я. — Вылазка эта не похожа на прежние — не бросок туда и обратно за одну ночь, а, вероятно, несколько дней разведки на территории, полностью контролируемой противником. Нужно тщательно продумать состав группы.

Гриша, услышавший разговор, тут же встрепенулся.

— Я пойду. Мне уже почти девятнадцать, я не первый месяц воюю, и я, между прочим, единственный, кто дважды уже успешно бегал с донесениями через опасные участки.

— Подумаю, — сказал я, не давая ни твёрдого согласия, ни отказа. — Решение по составу группы приму через день-два, когда взвешу все варианты как следует.

Той ночью, лёжа без сна в темноте каземата, я снова и снова прокручивал в голове разговор в Волынском — не столько технические детали тоннеля и пропускной способности, сколько тот самый, ещё не разрешённый вопрос о том, кто останется, а кто уйдёт, если и когда до этого действительно дойдёт дело.

Я думал об истории, которую когда-то знал по обрывкам школьных уроков, — истории, где организованного прорыва, судя по всему, не случилось вовсе, где большинство защитников крепости так и остались здесь до самого горького конца. Если сейчас, в этой изменившейся, отличающейся от той версии реальности, у нас появится реальный шанс вывести хотя бы часть людей к спасению, — разве это не станет самым весомым доказательством того, что все мои усилия, все эти недели постоянного, изматывающего балансирования на грани, имели смысл значительно больший, чем просто отсроченная на несколько дней смерть?

Предыдущая главаГлава 21 из 30Следующая глава