Первое, что я понял, приходя в себя, — меня бьют по щекам. Несильно, скорее с надеждой, чем со злостью.
— Андрей! Андрюха, твою мать, очнись!
Голос орал прямо над ухом, но доносился будто сквозь вату — три слоя ваты и ещё подушку сверху. Я разлепил глаза и тут же зажмурился обратно: мир оказался слишком ярким, слишком громким и почему-то наклонённым градусов на тридцать.
Первая мысль пришла рабочая, привычная, будто я делал это тысячу раз: цел ли, что болит, откуда прилетело. Руки-ноги на месте, шевелятся. В ушах не звон даже — ровный плотный гул, будто у самого виска включили трансформатор. Контузия, ясно дело. Стандартная история после близкого разрыва, я такое видел не раз.
Вторая мысль пришла уже не такая рабочая.
Голос, который орал надо мной, звал меня Андреем. И я откликнулся на это имя — не задумываясь, всем телом, как откликаются на команду «смирно», вбитую в позвоночник задолго до того, как успеваешь о ней подумать.
Проблема была в том, что меня зовут не Андрей.
Меня зовут Максим. Максим Соснин, тридцать четыре года, позывной… впрочем, неважно какой, потому что последнее, что я помню отчётливо, — это не позывной, а жара, пыль, голос в наушнике, повторяющий координаты, и что-то очень быстро приближающееся, на что я не успел среагировать. Двенадцать лет контракта, три из них — там, где не принято уточнять где именно. Оставаться живым в самых разных обстоятельствах я умел неплохо. Что я умел куда хуже — так это понимать, что вообще произошло, когда обстоятельства перестают подчиняться любой известной мне логике.
А потом — этот двор. Этот грохот. И чужая рука вместо моей.
Я открыл глаза снова, уже осторожнее. Надо мной нависало чьё-то лицо — молодое, конопатое, перепуганное, с закушенной от волнения губой. Я его не знал. Точнее — знал. Где-то на самой границе, куда сознание ещё не долезло, это лицо отзывалось теплом, каким отзывается имя близкого друга, даже если не можешь вспомнить, откуда он взялся в твоей жизни.
— Живой! Живой, слава богу, — парень тряс меня за плечи с таким облегчением, будто откачал утопленника. — Я думал, всё, думал — накрыло тебя совсем.
Голос я тоже не узнавал. И одновременно узнавал — так узнают звук, который слышали каждый день два года подряд, просто сейчас, впервые, по-настоящему вслушиваясь.
— Слышишь меня? Сколько пальцев?
Он тыкал мне в лицо тремя пальцами. Я механически сосчитал — три — и тут же зацепился взглядом за собственную руку, которой попытался отвести его ладонь.
Рука была не моя.
Не по ощущению — по виду. Пальцы длиннее, чем я привык, костяшки сбиты иначе, на тыльной стороне ладони белел старый шрам, которого я никогда не получал. Я моргнул, разглядывая эту чужую руку, и где-то под рёбрами начало разворачиваться что-то холодное и очень методичное — то самое чувство, которое накрывает, когда понимаешь: обстановка изменилась радикальнее, чем ты успел просчитать.
— Вставай, — парень уже тянул меня за плечо. — Пулемёт! Мы должны быть у пулемёта, Андрюха, шевелись!
Первая попытка подняться закончилась тем, что я мешком сполз обратно на землю — мир качнулся, к горлу подкатила тошнота. Тимофей выругался и рванул сильнее, и со второй попытки я всё-таки встал на ноги, которые для начала показались мне какими-то чужими: слишком длинными, слишком незнакомо расположенными относительно земли.
— Сейчас, — сказал я и вздрогнул от звука собственного голоса: чужой, моложе моего лет на пятнадцать, с незнакомым, чуть заметным говорком в гласных. Ещё одна деталь для и без того длинного списка того, что сегодня было не так.
Тело откликнулось раньше, чем я успел решить, соглашаться или нет. Ноги сами понесли меня следом за ним, через двор, мимо чего-то, на что я старался не смотреть прямо.
Двор было не узнать — хотя, если честно, я его вообще видел впервые. Кирпичные казематы в два яруса. Люди в гимнастёрках и пилотках такого покроя, какой я видел только в хронике, в музеях, на пожелтевших фотографиях в дедовском альбоме. Винтовки с примкнутыми штыками. Женщина в наброшенном на исподнее платке тащила за руку ревущего пацанёнка к ближайшему подвалу, оскальзываясь на битом стекле. Где-то у соседнего каземата старшина Панкратов — простоволосый, без ремня, но с винтовкой в руках — гнал куда-то группу растерянных бойцов таким голосом, каким, наверное, разогнал бы и наступающую танковую колонну. Над крышами казарм с внешней стороны крепости поднимались уже не отдельные столбы дыма, а сплошная чёрная стена — там, судя по всему, горело что-то большое, склад или парк техники. Над всем этим — небо, разорванное в клочья, и гул, который я сначала принял за последствия контузии, а теперь понимал: это не в ушах гудит. Это гудит небо. Артиллерия, плотная и методичная, работающая по площадям, а не по целям — так бьют, когда не считают снаряды и не боятся ответки.
На середине двора земля вздыбилась метрах в десяти впереди, и меня с Тимофеем швырнуло в разные стороны взрывной волной, будто мы были не людьми, а игральными костями в чьей-то огромной ладони. Я приложился плечом о кирпичную кладку, зашипел, но тут же заставил себя подняться — задерживаться на открытом месте означало не подняться уже никогда.
— Живой? — крикнул Тимофей, отряхиваясь на бегу.
— Живой. Бежим.
Название всплыло само — не потому, что я его вспомнил, а потому что кто-то у меня внутри, тот, кому раньше принадлежало это тело, знал его всю жизнь.
Брестская крепость. Тереспольские ворота, вот эти самые, у которых мы бежим.
Я служил достаточно долго, чтобы прилично знать историю той войны, в которую нас всех учили верить как в главное, что случилось со страной за весь двадцатый век. Я знал, что где-то здесь, этим самым утром, началось всё. Двадцать второе июня. Сорок первый год.
Я знал, чем это кончится для большинства людей вокруг меня. И это знание засело в груди тяжелее любой контузии.
— Ты чего встал? — Тимофей — имя тоже всплыло само, вместе с остальным, — уже был на несколько шагов впереди и оборачивался на бегу. — Догоняй!
Каземат оказался ближе, чем я думал, — не двадцать шагов, а, кажется, десять, просто те десять дались мне так, будто я бежал через болото. Внутри уже было двое: ефрейтор Прохоров, зажимавший ладонью располосованное осколком предплечье и матерившийся сквозь зубы длинно и монотонно, и совсем молодой боец — кажется, Тимофей назвал его Ковалёвым, — судя по виду, не больше месяца как из учебки, вжавшийся в угол каземата с таким лицом, будто вот-вот заплачет.
Пулемёт стоял на месте, целый. Это было единственной хорошей новостью за последние пять минут.
— Воду в кожухе проверь, — бросил я Ковалёву, устраиваясь за станком. Руки уже сами находили нужные рычаги, будто делали это не первый год — потому что, строго говоря, не первый год они это и делали. Просто не я был тем, кто их этому учил.
— Т-товарищ ефрейтор, я не умею…
— Значит, научишься за следующие тридцать секунд. Ленту сюда, держишь ровно, не даёшь перекручиваться. Больше от тебя ничего не требуется.
Прохорову я велел зажать руку выше раны и топать в госпиталь своим ходом, раз может идти, — держать его здесь смысла не было, а истечь кровью у пулемёта он мог с тем же успехом, что и по дороге. Он не спорил, слишком бледный для споров.
Тимофей замер у соседней бойницы.
— Вон они, — сказал он не своим голосом. — Андрюха, вон они. По мосту.
Я подполз ближе и посмотрел сам.
Через мост, пригнувшись, короткими перебежками, шла редкая цепь — серые фигуры в касках непривычной формы, оружие наперевес. Не лавина, не сотня человек — человек пятнадцать, может, двадцать. Разведка боем или штурмовая группа, посланная захватить мост, пока гарнизон не опомнился.
Умом я понимал: с одним пулемётом и парой винтовок против штурмовой группы шансы так себе. Но понимал и другое — если эти двадцать возьмут мост, следом пойдут не двадцать, а двести. Мост нужно было держать. Держать его было некому, кроме нас.
Знал я и то, что где-то на самой границе сознания шевелилось простое, звериное желание залечь и не высовываться, дождаться, пока всё это закончится само собой. Но мост вёл прямо к воротам, а за воротами были люди, которых я, если честно, ещё не успел толком узнать, но уже не был готов отдавать задёшево.
— Без команды не стрелять, — сказал я, хотя команду тут вообще-то полагалось отдавать не ефрейтору. Но рядом не нашлось никого чином повыше, а мост приближался быстрее, чем мои сомнения в собственных полномочиях.
Подпустил их к середине, туда, где укрыться было решительно негде, и только тогда лёг на гашетку.
«Максим» затрясся, забился, как живой, выплёвывая ленту с тем рваным, ни с чем не спутываемым звуком. Первая очередь прошла с недолётом — я поправил прицел на глаз, привычно, не задумываясь, — вторая легла уже точно вдоль настила.
На середине третьей очереди лента вдруг закапризничала — то ли Ковалёв перекрутил её от волнения, то ли просто руки у него тряслись слишком сильно, — и пулемёт сухо клацнул и замолчал.
— Перекос! — рявкнул я, хотя мальчишка и без того уже понял, что случилось нечто плохое, и смотрел на меня белыми от ужаса глазами. — Крышку открой. Быстро. Вынимай ленту, заправляй заново, не дёргай резко, а то опять перекрутишь.
Руки у него тряслись так, что с первого раза не вышло. Со второго — вышло. Пулемёт снова затрясся под моими ладонями, и я мысленно отметил, что мальчишка, пожалуй, справится, если проживёт ещё пару дней и перестанет вжимать голову в плечи от каждого разрыва.
Не буду врать, что помню это красиво. Не было ничего красивого. Была плотная, страшная работа: вести стволом, чувствовать, как пулемёт тянет вверх и в сторону, удерживать его, экономить ленту короткими очередями, чтобы не сжечь ствол и не спалить всё за один заход.
Через считаные секунды, которые тянулись значительно дольше любых секунд, что я помнил из прошлой жизни, цепь на мосту сломалась. Уцелевшие покатились назад, за перила, за редкие укрытия, оставляя на досках несколько неподвижных серых фигур.
Первая атака захлебнулась. Не потому, что мы были героями, — потому что нас оказалось двое с пулемётом, а внезапность была уже не на их стороне. Следующая, я знал совершенно точно, внезапности требовать не станет.
— Сколько лент осталось? — спросил я Ковалёва. Голос у мальчишки не слушался, он просто молча кивнул на два цинка у стены, и я прикинул: небогато, но на пару-тройку серьёзных заходов должно хватить, если экономить.
— Ты как? — спросил я его уже мягче, заметив, что руки у парня всё ещё ходят ходуном.
— Н-нормально, товарищ ефрейтор.
— Врёшь. Ничего, я тоже не в порядке. Дыши, вода в кожухе на месте, лента заправлена — ты всё сделал правильно.
Мальчишка неуверенно кивнул, будто сам себе не до конца верил, но руки у него всё-таки немного успокоились.
Тимофей сполз на пол каземата рядом со мной, дрожащими руками пытаясь свернуть самокрутку и рассыпая половину табака мимо бумаги. Только тут я заметил, что и у него самого располосована ладонь — тоже задело осколком, а он не сказал ни слова.
— Ты… — начал он и не закончил. Посмотрел на меня так, будто увидел впервые. — Ты когда так стрелять научился? Мы же вместе на полигоне были. Ты так не стрелял никогда.
Вот он, момент, которого я боялся с той секунды, как понял, что происходит. Врать я не умею — точнее, не успел научиться врать именно этому человеку, а придумывать правду на ходу оказалось неожиданно тяжело для головы, в которой и без того всё гудело.
— Контузило, — сказал я, и это было правдой, просто не всей. — Наверное, что-то встряхнуло правильно.
Тимофей посмотрел с сомнением, но переспрашивать не стал — не до того было. Я мысленно выдохнул. Этот номер не пройдёт бесконечно, рано или поздно придётся объяснять больше, чем «контузило». Но не сегодня.
Лейтенант Соколов появился минут через десять — без фуражки, с кровоточащей ссадиной на скуле, но двигался быстро и уверенно, как человек, у которого просто нет ресурса на панику.
— Волков, Гуляев, живы. Хорошо. — Он окинул взглядом мост, тела на нём, закопчённый ствол пулемёта. — Кто стрелял?
— Я, товарищ лейтенант.
Соколов посмотрел на меня чуть дольше, чем требовалось для простого вопроса, — быстрый, цепкий взгляд, каким смотрят на подчинённого, который вдруг повёл себя не так, как от него ждали. Я приготовился к вопросам, но их не последовало: время для удивления, видимо, тоже было роскошью, которую сегодня никто не мог себе позволить.
— Толково стрелял. Держите ворота, что бы ни случилось. — Он понизил голос, хотя вокруг и без того грохотало так, что подслушать было решительно некому. — Связи с полком нет. Что творится у Северных и Холмских ворот — не знаю, оттуда одни слухи, один хуже другого. Народу собралось в Цитадели порядочно, есть семьи, есть раненые, госпиталь тоже держится, но и по нему бьют. Подкрепление обещали, а когда будет — одному богу известно, да и тот сегодня, кажется, сильно занят.
Он не стал дожидаться ответа — уже бежал дальше, туда, где кричали громче всего.
В воронке у самого каземата стояла лужа — дождя не было неделю, значит, лопнула труба или разбило цистерну где-то рядом. Я наклонился зачерпнуть воды, сполоснуть лицо, и на секунду встретился взглядом с отражением.
Молодой парень, лет двадцать с небольшим. Светлые, выгоревшие волосы, нос с горбинкой, тонкий шрам над бровью, которого я не помнил, потому что не я его получил. Чужое лицо смотрело на меня из грязной воронки с тем же ошалевшим выражением, какое было, наверное, и у меня самого — то есть у Максима, — когда я в последний раз видел себя в зеркале в какой-то другой жизни, в другом теле, которое, возможно, уже не существовало вовсе.
Я не стал задерживаться на этой мысли. Для философии будет время позже. Если будет позже.
Пока умывался, попытался выстроить хоть какую-то опору под ногами. Что я знал точно: крепость держалась в моей истории долго — не победила, но держалась, неделями, когда все вокруг уже считали её потерянной. Что я знал ещё точнее: почти никто из тех, кто держал её тогда, не дожил до конца этой обороны, а те немногие, кто дожил, попали в плен обессиленными и полуживыми.
У меня было одно преимущество, которого не было ни у настоящего Андрея Волкова, ни у всех, кто сейчас бежал мимо меня по этому двору с круглыми от ужаса глазами: я примерно знал, что будет дальше. Не в деталях — школьная программа стёрла детали начисто, — но в общих чертах. Достаточно, чтобы понимать: у нас есть шанс продержаться дольше и потерять меньше людей, чем в той истории, которую я помнил. Не факт, что получится. Но шанс есть, и упускать его я не собирался.
Когда я наконец позволил себе выдохнуть по-настоящему — именно тогда память Андрея, до сих пор подкидывавшая мне разрозненные, полезные в моменте обрывки, ударила совсем другим.
Настя.
Госпиталь стоял в той стороне, откуда ещё утром, во время бега через двор, я — тогда ещё не совсем я — заметил зарево. Госпиталь стоял на отшибе, ближе к границе обстрела, чем хотелось бы, и госпиталь бомбили точно так же, как всё остальное.
Я посмотрел на Тимофея, который как раз закончил перематывать собственную ладонь.
— Мне нужно на госпиталь, — сказал я.
— Ты с ума сошёл? Нам приказано ворота держать.
— Держи один. Я быстро.
— Один? Да ты еле на ногах стоишь! — Тимофей вскочил, забыв про недокрученную самокрутку. — Андрюха, там же сейчас как в аду, ты до госпиталя можешь просто не добежать.
— Значит, побегу быстро.
Он смотрел на меня ещё секунду, явно взвешивая, стоит ли спорить дальше, и, видимо, решил, что не стоит — не тот сегодня был день, чтобы кого-то в чём-то переубеждать.
— Хотя бы возьми, — буркнул он и сунул мне в руки подсумок с патронами россыпью. Я взял не глядя — руки сами знали, куда его пристроить, даже если голова ещё путалась, что вообще делать со всем этим.
Разумеется, всё это было не по уставу, не по здравому смыслу и не по тем немногим правилам, которые я успел усвоить хотя бы приблизительно за одно это утро. Но здравый смысл сегодня уже проиграл вчистую, а некоторые вещи — я понял это ещё до того, как понял, что нахожусь в чужом теле в чужой войне, — важнее устава.
Я поправил на плече подсумок и шагнул за порог каземата — туда, где утро двадцать второго июня только начинало по-настоящему разворачиваться.