Рано утром, очнувшись от забытья, я увидел около себя пятерых немцев. Лежал я на поляне, не во ржи. Значит, ночью пытался ползти к деревне, где, как мне казалось, немцев не было, но так и не дополз. Немцы стояли без фуражек, в руках у каждого был автомат, у одного перевязана рука, повязка на ней окровавлена — как видно, рана свежая.
«Вот и конец», — подумал я.
Немцы что-то говорили, жестикулируя руками. Несколько раз задавали, очевидно мне, вопросы и потом испытующе смотрели на меня. Я ничего не мог понять и отрицательно мотал головой. Тогда один из них жестом предложил мне встать, приглашая куда-то идти.
— Не могу. Ранен, — сказал я по-русски, отвернул шинель и показал окровавленную штанину. Тогда немцы подняли меня и понесли.
«Сейчас расстреляют».
Принесли меня на опушку леса и положили около старой ели. Сами пошли к землянкам, вырытым здесь же, поблизости.
Я осмотрелся. По опушке тянулись окопы, в глубине леса стояли брезентовые палатки. Немцев было только несколько человек. Как оказалось впоследствии, основная их масса еще отдыхала.
Было сравнительно тихо. Стрельба только кое-где начиналась. Вдали слышались глухие артиллерийские разрывы. День занимался теплый, солнце уже светило ярко, а в небе трепетали жаворонки со своей звонкой песней. Не хотелось думать, что только недавно здесь была жаркая схватка.
А на сердце у меня тяжело. Я, политический работник Красной Армии, оказался в руках фашистов и с минуты на минуту ждал своей смерти.
Вдруг снова в поле раздался шум. Резкие гортанные звуки немецкой речи перемешивались со стонами и русскими словами. Смотрю, сюда же на опушку немцы тащат еще одного нашего раненого. Он громко шумит, ругается. Как видно, немцы не обращают внимания на то, что человек ранен, тащат его без всякого стеснения и без осторожности и доставляют ему невероятные страдания. Я же не могу отвести глаз от раненого. В бледном осунувшемся лице, обросшем бородой, что-то страшно знакомое и близкое. Но кто он — не могу припомнить. Брюки у него тоже в крови. Наспех сделанная повязка мало помогает. Его положили рядом со мной. Один из немцев нагнулся к раненому, повозился около него и выпрямился, держа в руках очень знакомую мне полевую сумку с патронами, которую ночью, будучи раненым, я отдал своему товарищу.
Немцы куда-то отошли.
— Градский! — воскликнул я и даже приподнялся, не отводя глаз от раненого человека. Он утвердительно кивнул головой. Я опустился на землю. Рой мыслей стал осаждать мою голову. Значит, и Градский не прошел. Значит, те крики, выстрелы, которые вновь раздавались после боя, были связаны с ранением Градского! Мне стало еще тяжелее. Я лег на спину и закрыл глаза, ни о чем не думая.
Полежав немного, я вздрогнул, вспомнив про свой партбилет, военные документы. Быстро приподнявшись, я схватился рукой за левый нагрудный карман. Партбилет был на месте. Я подумал, что когда нас расстреляют, то с нашими документами и партбилетами они легко смогут забросить в наш тыл диверсантов. Такие случаи бывали, надо предупредить эту возможность.
— Градский, — тихо шепнул я, — где твои документы? Давай их сюда, я их уничтожу, пока нас не обыскали…
— Я их уже уничтожил, — так же тихо говорит он в ответ.
Тогда я достал партбилет, военное удостоверение, все бумаги, какие у меня были, разорвал их с трудом несколько раз и тут же, недалеко от немецкой землянки, закопал под сосной. Теперь, даже если и найдут мои документы, воспользоваться ими они не смогут. Я облегченно вздохнул и вновь откинулся на спину.
Минут через двадцать вернулись немцы, которые принесли нас. Один из них спустился в землянку. Очевидно, это была штабная землянка, потому что из нее вышли несколько фашистских офицеров и приблизились к нам. В фронтовых петлицах моей гимнастерки виднелись прямоугольники, вероятно поэтому один из них обратился ко мне с вопросом, понимаю ли я по-немецки. Я отрицательно мотнул головой. Тогда Градский на английском языке сказал, что он может говорить на английском языке, а на немецком языке попросил воды. Принесли флягу с чаем и стали поить Градского, предложили и мне. Я отказался. «К чему, — думаю, — все равно сейчас будет конец». Офицеры стали что-то оживленно обсуждать между собой. Один из них снова спустился в землянку и вскоре вышел оттуда в сопровождении офицера с заспанной, помятой физиономией.
Новый офицер подошел к Градскому, присел на услужливо расставленный солдатом складной стул и стал задавать Градскому вопросы на английском языке. Был он в чине майора и время от времени отрывисто бросал немецкие фразы группе почтительно стоявших рядом. Один из немцев записывал слова майора в блокнот.
После первого беглого допроса, который продолжался полчаса, майор резко крикнул что-то. Солдат побежал в недалеко стоящую палатку и привел унтер-офицера с санитарной сумкой.
Нас стали раздевать. Обыскали. Отобрали все личные веши. Раны перевязали. Пожалуй, я не точно выразился. По нашим повязкам, наложенным после ранения и не останавливающим как следует кровь, наложили новые тугие повязки. Но кровотечение остановилось.
У меня отобрали часы, бумажник, фотокарточки, авторучку, сняли походное снаряжение. Тут же один из офицеров взял сумку, отобранную у Градского, и пристегнул ее к моим ремням. Мне показалось, что немцы догадались, что сумка из одного и того же комплекта, хотя все снаряжение в нашей армии стандартное. Особенно заинтересовала немцев моя шинель. Когда я попал под огонь немецких автоматов, то шинель оказалась простреленной в семнадцати местах. Это гитлеровцев особенно заинтересовало, и они все: и офицеры, и солдаты сгрудились около нее, оживленно разговаривали, перебивая друг друга на своем резком, гортанном языке.
А мне все было совершенно безразлично. Окружение, длительное скитание по смоленским лесам, голод, неудачный бой прошедшей ночью, ранение, плен, наконец, — все это сильно повлияло на меня, и я физически ослабел. Одна только мысль занимала: «Скорей бы кончали». Я был уверен, что немцы нас расстреляют. Вот этого-то конца я и ждал с каким-то нетерпением.
Принесли носилки. На одни носилки положили Градского, на вторые меня. Я поразился. Но потом подумал: «Наверное, сначала хотят допросить, а уж потом расстреляют. Что ж! Пусть так. Немцы от меня все равно ничего не узнают».
Вдруг в деревне, что находилась впереди и немного влево от нас, куда я так настойчиво полз ночью, произошло какое-то движение. Все немцы, как по команде, бросились в окопы и схватились за оружие. Мы остались одни. Раздались выстрелы из пулеметов и автоматов. А оттуда никто не отвечал. Фашисты не жалели патронов и с остервенением обстреливали крайние хаты. Минут через пятнадцать из деревни вышли и побежали к реке Десне несколько человек. Мы предположили, что там находилась наша красноармейская разведка. Как видно, деревня была нейтральной зоной. И очень больно было лежать, видеть своих и знать, что ты уже не можешь быть там, что скоро будешь мертв… Тяжело… очень тяжело…
Скоро снова все затихло. Для нас так и осталось загадкой, почему в нескольких человек на таком отдаленном расстоянии немцы выпустили уйму патронов. Нам показалось, что стреляли они так, чтобы успокоить себя.
Подошла подвода. Прямо на носилках нас положили на подводу и под охраной двух солдат повезли. Я немного приподнялся и стал осматриваться. Везли около часа, и все время дорога шла опушкой леса. И на опушке, и в глубине леса, насколько было видно, везде были раскинуты палатки, около которых лежали, стояли, сидели немецкие солдаты, офицеры. Многие в одних трусиках. Августовский день обещал быть жарким. Уже и теперь чувствовалась духота, хотя и шел только десятый час.
Здесь же, на подводе, Градский передал мне и о результатах своих первых разговоров с немцем. Тогда мне многое стало понятным. В разговоре с майором Градский назвал меня капитаном, а себя инженером. Сказал, что нас якобы было одиннадцать человек и шли мы из окружения. Пробираясь к линии фронта, ночью, во время небольшого боя, мы, раненые, остались, а остальные ушли. Появление разведки в нейтральной деревне как бы подтверждало рассказ Градского… А немецкий майор сказал, что о событиях прошедшей ночи сообщено командиру немецкого полка, и он пожелал видеть нас. Поэтому нас и везут в штаб полка.
Так для нас начался фашистский плен.