Как бы то ни было, я испытывала невыразимое облегчение. Дадли Руфин, эсквайр, и миссис Д. Руфин скользили по голубым волнам на крыльях «Чайки», и с каждым утром расстояние между нами увеличивалось и должно было расти, пока его не ограничил бы некий пункт в противоположном полушарии. Ливерпульская газета с той драгоценной строкой бережно хранилась в моей комнате, и подобно джентльмену, который, будучи более не в силах вынести ворчание наследницы, своей законной жены, запирается в кабинете, чтобы перечитать брачный договор, я, преследуемая унынием, обычно разворачивала свою газету и изучала сообщение об отплытии «Чайки».
День, о котором я собираюсь рассказать, был темным из-за нескончаемого снега пополам с дождем. Моя комната казалась мне веселее пустой гостиной, где Мэри Куинс чувствовала бы себя несколько стесненно.
Яркий огонь в камине, доброе и преданное лицо Мэри, краткий взгляд на излюбленное объявление в газете, уверенность, что скоро увижу дорогую кузину Монику, а потом верную подругу, Милли, — все это придало мне душевных сил, и у меня поднялось настроение.
— Значит, — сказала я, — поскольку старая Уайт, по вашим, Мэри, словам, слегла с ревматизмом и не пойдет за мной, не будет браниться, я, наверное, побегу скорее на верхний этаж, проведу расследование и отыщу в чулане скелет бедного мистера Чарка.
— О Боже праведный, как вы, мисс Мод, можете говорить такие вещи! — вскричала Куинс, подняв честную седую голову от вязания и вытаращив глаза.
Я уже настолько освоилась с ужасной историей бартрамского дома, что решила попугать старенькую Куинс мистером Чарком и его самоубийством.
— Я не шучу. Я собираюсь побродить на верхнем и на нижнем этажах, будто я неразумная, неумная и совсем слабоумная! И если я натолкнусь на его комнату, это будет ой как интересно! Мне хочется, подобно Аделаиде из «Лесного романа»{83}, той книги, которую я читала вам вчера вечером, отправиться на удивительную прогулку по разрушенной обители, прячущейся среди векового леса.
— Мне идти с вами, мисс?
— Нет, Куинс, оставайтесь здесь. Следите, чтобы огонь в камине был ярок, и приготовьте чай. Мне, наверное, не хватит духу, и я скоро вернусь.
Закутав шалью плечи и покрыв голову на манер капюшона, я прокралась на верхний этаж.
Не будучи столь же обстоятельной, как героиня миссис Анны Радклиф, я не смогу с ее добросовестностью перечислить все анфилады комнат, коридоры и холлы, которые я прошла. Скажу только, что в конце длинной, тянувшейся, должно быть, параллельно фасаду дома галереи я остановилась перед дверью — она привлекла мое внимание потому, что ее, казалось, очень давно не открывали. Я увидела на двери два покрытых ржавчиной засова, явно заменявших прежние, — добавление несуразное, хотя и, несомненно, давнее. Пыльные и ржавые, засовы все же поддались. В замке торчал, хорошо помню, ключ, тоже ржавый, искривленный. Я попробовала повернуть его, но не смогла. Я сгорала от любопытства. И уже собиралась позвать на помощь Мэри Куинс. Но вдруг подумала, что дверь, возможно, не заперта. Я толкнула ее, и дверь легко открылась. Передо мной была, однако, не причудливо обставленная комната, а начало галереи, поворачивающей под прямым углом к той, которую я миновала. Очень плохо освещенная, в дальнем конце она погружалась в полную тьму.
Я решила, что уже далеко забралась, стала размышлять, а найду ли путь обратно, в случае если что-то меня испугает, и всерьез подумывала вернуться.
Зловещая мысль о мистере Чарке вдруг оттеснила все другие и заполнила мой ум: я смотрела перед собой в пространство длинной галереи, затянутой смутными тенями, погруженной в мертвую тишину, поджидавшей меня, будто ловушка, и была готова поддаться панике.
Но потом собралась с духом и сказала себе, что пройду еще немножко. Я открыла боковую дверь и вошла в большую комнату — пустую, если бы не какие-то ржавые, покрытые паутиной птичьи клетки в углу. Комната была обшита деревянными панелями, впрочем, попорченными пятнами плесени. Я выглянула в окно: оно выходило в тот мрачный, заросший сорной травой внутренний двор, куда я однажды бросила взгляд из другого окна. Я открыла дверь в дальнем конце комнаты и ступила в смежную — не такую большую, но тоже темную, тоже похожую на тюремную камеру. Я плохо различала очертания комнаты — стекла в окнах были грязные, занавешенные снаружи пеленой мокрого снега. Дверь, через которую я вошла, случайно скрипнула, и я, до смерти перепуганная, обернулась, ожидая увидеть Чарка или столь легкомысленно мною упомянутый его скелет в проеме полуоткрытой двери. Но всегда присутствующая во мне странная отвага, которая позволяет побороть столь же свойственную моей нервической натуре трусость, выручила меня: я приблизилась к двери, внимательно оглядела первую комнату и успокоилась.
Ну, еще одна комната… та, в которую вела глубоко спрятанная в противоположной стене дверь, смотревшая на меня, будто из-под насупленных бровей. Я устремилась к двери, распахнула ее, шагнула в третью комнату — и перед моими глазами оказалась громадная костлявая фигура мадам де Ларужьер.
Больше я ничего не видела.
Сонный путник, откидывая покрывало, чтобы скользнуть в постель, и видя скорпиона, который притаился в простынях, испытал бы потрясение, может, и подобное моему, но все же куда меньшее.
Она сидела в неуклюжем старинном кресле со своей старомодной шалью на плечах, опустив босые ноги в ванну делфтского фаянса{84}. Ее парик сполз назад, открыв морщинистый лоб и край лысого черепа, отчего ее высохшее лицо с резко выступавшими скулами, носом и подбородком сделалось еще уродливее. Охваченная сомнением и ужасом, я смотрела, похолодев, на этот мерзкий призрак, который несколько секунд отвечал мне прищуренным злобным взглядом, будто выслеженный злой дух.
Встреча — по времени и месту — оказалась одинаково неожиданной и для меня, и для нее. Она не могла знать, как я восприму случившееся, но быстро овладела собой, рассмеялась громким визгливым смехом и, ударившись в памятное мне вальпургиево веселье, сделала несколько па какого-то фантастического танца. Двумя пальцами карикатурно подхватив свою старую, поношенную юбку, она шлепала по полу мокрыми босыми ногами, оставлявшими следы, и на родном диалекте, состоявшем, казалось, из одних носовых, что-то распевала с буйным ликованием.
Охнув, я тоже оправилась от изумления, но была не в силах вымолвить ни слова
Мадам заговорила первой:
— О, дорогая Мод, какой сюрьприз! Ми обе так обрядованы, что потеряли речь! Я — в польной ряд ости… я чарёвана… ravi…[107] видя вас. И ви тоже при виде меня — у вас всё на лицо. Ах, да-да, это опьять мой миленьки обезьянь… Бедни мадам опьять! Кто бы подумаль!
— Я считала, вы во Франции, мадам, — произнесла я, сделав над собой страшное усилие.
— А я и оставалься там, дорогая Мод, я только что оттуда. Ваш дядя Сайляс, он написаль настоятельнице, чтобы была gouvernante — сопровождать молядую леди, значить, вас, Мод, в пути. Она посляля меня. И вот, ma chère[108], бедни мадам прибыль випольнить порючение.
— Когда же мы должны уехать во Францию? — спросила я.
— Не знаю, но стари женщина… как по имени?
— Уайт, вероятно?.. — предположила я.
— О, oui[109], Уаитт… она говорит, недель два-три. А кто провель вас к покою бедни мадам, моя дорогая Мод? — вкрадчиво поинтересовалась она.
— Никто, — поспешно ответила я. — Я случайно оказалась здесь и не представляю, почему вы должны скрываться. — Я испытывала почти возмущение, смешанное с изумлением, узнав, что столько касавшегося «дорогой Мод» вершилось втайне от меня.
— Я не скриваю себя, мадемуазель, — возразила гувернантка. — Я действую точно по прикас. Ваш дядя, мистер Сайляс Руфин, он боится, говорит Уаитт, быть потревожен кредиторами, значить, все дольжно делаться втихомольк. Мне было сказано избегать me faire voir[110], и я слюшаюсь моего нанимателя — voila tout![111]
— И как давно вы находитесь здесь? — с тем же возмущением продолжала я расспросы.
— Коло недель. О, здесь место такой triste![112] Я так обрадована, что вижу вас, Мод. Мне было так одиноко, глюпышка ви моя дорогая.
— Вы не обрадованы мне, мадам. Вы не любите меня… Никогда не любили! — воскликнула я с внезапной горячностью.
— Нет, я стряшно обрадована, ви не знаете, chère petite niaise[113], как мне хочется еще поучить вас. Давайте поймем дрюг дрюга. Ви считаете, я не люблю вас, мадемуазель, потому что ви наговориль вашему покойному papa про тот маленьки dérèglement[114] в его библиотеке. Я так часто сожалею об этот большой неосторёжность. Я думаль найти письма доктора Брайерли. Я быля так уверен, что тот человек хотель заполючить ваше состояние, моя дорогая Мод, и если бы нашля что-то, я бы все-все вам откриля. Но это быля такая большая моя sottise[115], что ви сделаль правильно, наговорив на меня мосье. Je n’ai point de rancune contre vous[116]. Нет-нет, совсем нет. Напротив, я буду ваш gardien tutélaire…[117] — как ви виряжаете? — ангель-хранитель, о, вот-вот. Ви думаете, я говорю par dérision?[118] Совсем нет. Нет, моя дорогая дьетка, я не говорю par moquerie[119] — разве только на сами крёхотка. — При этих словах мадам отвратительно рассмеялась, показав черные зияния на месте зубов в углах рта, а взгляд у нее был холодный и злобный.
— Да, я знаю, — сказала я, — вы, мадам, меня ненавидите.
— О! Какой чьюдовищно безобразьни слов! Я смютилясь! Vous me faites honte[120]. Бедни мадам, она ненавидель никогда… никого, она любиль всех ее дрюзей, а врягов оставляль на Божью милость. И если, как вам видно, я веселее… plus joyeuse, чем прежде, то им не випало счастье. Когда я возврящаюсь, то всегда нахожу каких-то моих врягов мертви, а каких-то — в затрюднении и накликавши на себя беду. — Мадам пожала плечами и с легким презрением рассмеялась.
Ужас остудил закипавший во мне гнев, и я промолчала.
— Моя дорогая Мод, ви считаете, что я вас ненавижу, — это так понятно. Когда я быль с мистером Остин в Ноуль, я вам не нравилься… никогда. Но в резюльтат нашей дрюжбы ви узнали от меня, что сами мой большой драгоценность — моя репютас. Всегда одинаково. Всегда ученица может — оставшись непойман — calomnier[121] ее gouvernante. Разве я не быль к вам, Мод, неизменно добрая? Что я больше показываль — жестокость или ляска? Я, как и каждая человек, jalouse de ma réputation[122], и я тяжельо переживаль изгнание, навлеченный вами, ведь я ради вас старалься и допустиль неосторёжность… старалься по мотивам чистейши, похвальнейши. Это ви так хитро шпиониля за мной и донесля на меня мосье Руфин. Hélas![123] Какой злёбни свет!
— Я совсем не намерена обсуждать тот случай, мадам, я отказываюсь говорить о нем. Допускаю, что вы указали достоверную причину вашего появления здесь и что мы должны совершить поездку вместе. Но вам следует знать: чем меньше мы будем видеться, находясь в этом доме, тем лучше.
— Я не торопилься бы, мой миленьки bête[124]; ваша образование пришлось пренебрегать, а лючше скажу, пожертвовать, с тех пор как ви прибыль к месту, — мне говорили. Ви не дольжен стать bestiole[125]. Ви и я — ми будем слюшать прикас. Мистер Сайляс Руфин, он скажет нам.
Все это время мадам натягивала чулки, надевала ботинки — занималась своим нелепым нарядом. Не знаю, почему я стояла и разговаривала с ней. Мы часто делаем совсем не то, что сделали бы, хорошо поразмыслив. Я напрасно вступила в диалог, но и генералы, превосходящие меня мудростью, позволяли втянуть себя в военные действия, изначально намереваясь всего лишь защитить свои границы. Я была и рассержена, и напугана, но ни за что не показала бы, сколь силен был мой страх.
— Мой дорогой отец нашел, что вы совсем неподходящая компаньонка для меня, и отказал вам, дав всего час на сборы. Я уверена, мой дядя окажется того же мнения. Вы неподходящая компаньонка для меня. Знай мой дядя о случившемся, он никогда бы не позволил вам войти в этот дом… никогда!
— Hélas! Quelle disgrâce![126] Ви действительно так думаете, моя дорогая Мод? — воскликнула мадам, любуясь собой и поправляя парик перед зеркалом, в котором я могла видеть часть ее лица, хитрого и ухмылявшегося.
— Да, и вы тоже так думаете, мадам, — проговорила я, все больше поддаваясь страху.
— Может быть… увидим. Но кого ни взять, ви самый жестокая человек, ma chère petite calomniatrice[127].
— Вы не должны называть меня так! — сказала я, содрогаясь от гнева.
— Как, мой мили дьетка?
— Calomniatrice. Это оскорбление!
— О, глюпая-приглюпая моя малишка Мод, ми можем сказать такой слов, как «мошеннис», и много-много дрюгих словечек… шютя, хотя ми не говорим их всерьез.
— Вы не шутите… никогда не шутили… вы злитесь, и вы ненавидите меня! — воскликнула я с горячностью.
— Фю! Какой стыд! Ви разве не поняль, дорогая дьетка, как надо вас еще поучить? Ви спесив, а дольжна быть смирен. Je ferai baiser le babouin à vous, ha, ha, ha![128] Я заставлю вас цельовать одну обезьянь. Ви слишком гордый, дорогая дьетка.
— Я не такая неразумная, какой была в Ноуле, — проговорила я, — и вы не запугаете меня здесь. Я открою дяде правду.
— Может быть, так лючше всего, — ответила она с возмутительным спокойствием.
— Вы считаете, я не сделаю этого?
— Разюмееться, сделаете, — ответила она.
— И мы увидим, что мой дядя думает…
— Ми увидим, моя дорогая, — проговорила она с притворным раскаянием в голосе.
— Прощайте, мадам!
— Ви идете к мосье Руфин? Прекрасно!
Я не ответила и покинула комнату в волнении более сильном, чем хотела бы обнаружить. Через сумрачную галерею я поспешила к той, первой — протяженной, шедшей под прямым углом… Я не сделала и десяти шагов, как услышала за собой стук тяжелых ботинок и шелест юбок.
— Я готовь, моя дорогая. Я буду сопрявождать вас, — проговорил ухмылявшийся призрак, торопясь за мной.
— Очень хорошо, — был мой ответ.
Раза два усомнившись в том, что идем правильно, и сбившись, мы все-таки достигли лестницы, спустились и еще через минуту стояли перед дверью в комнату моего дяди.
Когда мы вошли, дядя посмотрел на нас с мрачным удивлением. Вид его выдавал встревоженность. Мгновение он что-то бормотал, остановив на мадам взгляд, полный брезгливости, а потом раздраженно спросил:
— Зачем меня беспокоить, скажите на милость?
— Мисс Мод Руфин, она объяснит, — ответила мадам с низким реверансом — осев, будто лодка, которую толкнула опускающаяся волна.
— Объясните, моя дорогая! — попросил он самым холодным и язвительным тоном. Я волновалась, и моя речь наверняка была сбивчивой. Однако я высказала, что хотела.
— Мадам, это серьезное обвинение! Вы признаете вину?
Мадам с полнейшим бесстыдством все отрицала. Клятвенно заверяя в своей невинности, пустив слезу и ломая руки, она в театральных позах заклинала меня отказаться от нестерпимых для нее слов и быть к ней справедливой. Пораженная, я секунду смотрела на нее, а потом обернулась к дяде и горячо подтвердила сказанное мною — все, до последнего словечка.
— Вы слышите, мое дорогое дитя, вы слышите, она все отрицает. Что же мне думать? Я растерян, но вы должны простить старика. Мадам де… леди прибыла с прекрасными рекомендациями от настоятельницы того монастыря, где дорогая Милли ожидает вас, и подобные особы — вне подозрений. Мне приходит мысль, что вы, моя дорогая племянница, должно быть, ошиблись.
Я запротестовала. Но он продолжал говорить, казалось, не слыша меня:
— Я знаю, моя дорогая Мод, вы совершенно не способны умышленно обманывать, но можете обманываться, как все в юные годы. Вы были, несомненно, очень взволнованны и еще не совсем стряхнули сон, когда вообразили, что видели описываемое вами, и мадам де… де…
— Де Ларужьер, — подсказала я.
— Да, благодарю… Мадам де Ларужьер, прибывшая с превосходной характеристикой, усиленно отрицает изложенную историю. Противоречие, моя дорогая… и, по моему мнению, вероятно, ошибка. Признаюсь, я предпочту это мнение безапелляционному утверждению о ее виновности.
Я не могла поверить… я изумлялась, мне казалось, что все это происходит во сне. Эпизод, который я видела собственными глазами и описала с исключительной точностью, был взят под сомнение этим странным, подозрительным стариком, державшимся до неразумия невозмутимо! Напрасно было повторять ему свои заявления, подтверждать свои слова со всей возможной твердостью. Я зря старалась. Казалось, он просто не хотел меня понимать. И в ответ у него на лице появлялась лишь самодовольная скептическая улыбка.
Он гладил меня по голове, качал своей и мягко смеялся, когда я горячо настаивала на вине мадам. А она — в подтверждение безгрешности — теперь тихо проливала ручьи слез и шептала молитвы, прося у Небес моего просветления и исправления. Я чувствовала, что теряю рассудок.
— Ну-ну, дорогая Мод, мы слышали довольно. Думаю, вам все почудилось. Мадам де Ларужьер будет вашей компаньонкой самое большее три-четыре недели. Проявите, хоть в какой-то мере, самообладание и обратитесь к здравомыслию — вам известно, какие муки я терплю. Не добавляйте мне затруднений, умоляю вас. Вы сможете, если захотите, наладить прекрасные отношения с мадам, я в этом не сомневаюсь.
— Я предлягаю мадемуазель, — осушая глаза, проговорила с готовностью мадам, — воспользоваться моим присютствие в образовательни цели. Но мадемуазель, кажется, не желает того, в чем я вижу много польз.
— Она угрожала мне каким-то чудовищным французским вульгаризмом — de faire baiser le babouin à moi…[129] что бы это ни значило. И я знаю, что она ненавидит меня, — торопливо проговорила я в ответ.
— Doucement… doucement![130] — сказал дядя с улыбкой, выражавшей одновременно веселье и сочувствие. — Doucement, ma chère![131]
Воздев огромные руки и подняв глаза, хитрее которых трудно вообразить, мадам в слезах — а слезы у нее появлялись по первой надобности — вновь начала утверждать, что невинна и что никогда в жизни даже не слышала таких грубых слов.
— Моя дорогая, вы ослышались; в юности все такие рассеянные. Вы поступите разумно, если воспользуетесь недолгим пребыванием мадам в этом доме для того, чтобы немного усовершенствовать ваш французский, и, чем больше вы будете видеться с ней, тем лучше.
— Как я понимаю, мистер Руфин, ви хотель, чтобы я возобновили обучение? — спросила мадам.
— Разумеется, и говорите при всякой возможности на французском с мадемуазель Мод… Вы порадуетесь, что я настоял на этом, моя дорогая, — сказал он, обращаясь ко мне, — когда попадете во Францию. Вы обнаружите, что там не говорят ни на каком другом языке. А теперь, дорогая Мод, — нет, больше ни слова! — вы должны покинуть меня. Прощайте, мадам!
Он выпроводил нас несколько нетерпеливо, и я, не взглянув на мадам де Ларужьер, потрясенная, разгневанная, прошла в свою комнату и закрыла за собой дверь.