В тот же день, вернувшись с прогулки в сопровождении Мэри Куинс и войдя в холл, я, к моей большой досаде, заметила у лестницы Дадли. Он был, очевидно, в дорожном костюме — довольно грязное белое пальто, широкий цветной шарф, обмотанный вокруг шеи, цилиндр на голове и… меховая шапка, торчавшая из кармана пальто. Он, вероятно, только что спустился из дядиной комнаты. Увидев меня, он отступил назад и прижался к стене — в позе мумии из музея.
Я сделала вид, что мне надо сказать несколько слов Мэри именно в холле: я надеялась, что он, казалось, желавший избежать встречи со мной, воспользуется возможностью и быстро исчезнет со сцены.
Но он, очевидно, передумал: когда я вновь бросила взгляд в ту сторону, я увидела, что он приблизился к нам и застыл на месте с цилиндром в руках. Надо признать, выглядел Дадли ужасно подавленным, мрачным и испуганным.
— Мисс, я должен сказать вам одну только вещь… для вашей пользы, черт, для вашей…
Дадли стоял на некотором расстоянии и, держа обеими руками свой цилиндр, «с печалью на челе» смотрел на меня.
Мне претила мысль слушать его или говорить с ним, но, не имея решимости отказать, я произнесла:
— Не представляю, что бы вы могли сказать мне. — Я сделала несколько шагов к нему. — Подождите у лестницы, Куинс, — попросила я Мэри.
От покрасневшего лица, от слишком яркого шарфа этого ужасного кузена исходил запах алкоголя, что усиливало омерзительность его облика. К тому же говорил он несколько невнятно. Но его подавленность, его уважительный тон, в каком сквозило смущение, ободрили меня.
— Я вроде осталс-са с носом, мисс, — сказал он, переступая с ноги на ногу. — Повел с-ся долбаным дураком, да я не такого сорту. Я беру прис-с-с и так, чтоб все чес-сь по чес-си было. Я не такого сорту, черт подери, не такого…
Дадли произносил свою загадочную речь с долей обиды и странным волнением. Он тоже теперь избегал смотреть мне в глаза — глядел в пол и переводил взгляд из угла в угол, отчего вид у него был крайне виноватый.
Он безжалостно крутил в пальцах один из своих громадных рыжеватых бакенбардов — казалось, что он вот-вот оторвет себе щеку, — а другой рукой мял о ко-но цилиндр.
— Старикан там, наверху, наполовину рехнулс-са, хотя, сдается мне, не на полном серьес-с-се говорит, нет. Но я таки попал в переплет… чистое надувательс-сво — вот что это… ни монеты у него не выпросил. Видите, мисс, осталс-са я с носом. А старикан таков, что с ним лучше не связывас-са. Вокруг пальца меня обведет — все равно, что чертов законник… и у него куча моих долговых расписок, всяких там бумажонок. Брайерли пишет, что выдать мне мое наследство никак не может, ему вроде эти крючкотворы Арчер и Слей не велели и шиллинга мне давать, потому что я, дескать, отказалс-са от денежек за-ради Хозяина, а я думаю, все вранье. Может, я и подмахнул чё, когда рас-с-с вечером был подвыпивший. Да только этаких ловушек джентльменам не ставят, не пройдет это. По с-справедливос-си нужно, это не пройдет, говорю я… чтоб я у него в руках этаким манером оказалс-са. Хотя меня вроде и подловили, оно-то так, да я запросто не сдамс-са. Не такого я сорту. Он узнает — не такого.
В этом месте Мэри Куинс, стоявшая у лестницы, сдержанно кашлянула, напоминая мне, что разговор затянулся.
— Я не совсем понимаю вас, — сказала я, хмурясь, — и я иду наверх.
— Погодите, мисс, еще минутку… еще только одно с-слово… Мы отправляемся в Австралию, Сэри Манглз и я… на «Чайке»… пятого числа. Я сегодня вечером сажусь на поезд — и в Ливерпуль, там она меня дожидаес-са, и… и, на все Божья воля, вы меня уже никогда не увидите. Но я бы вам, Мод, помог до того, как уеду. Вот что: ежели дадите на бумаге обещание, что заплатите мне те двадцать тысяч фунтов, какие предлагали Хозяину, так я вас ловко вывезу из Бартрама и доставлю к вашей кузине… к Ноуллз… или куда пожелаете.
— Вывезете меня из Бартрама… за двадцать тысяч фунтов? Увезете от опекуна? Кажется, вы забываете, сэр, — говорила я с растущим возмущением, — что я вольна навестить мою кузину, леди Ноуллз, когда только захочу.
— Ну, может, и так, — протянул он в мрачном раздумье, носком башмака двигая туда-сюда лежавший на полу обрывок бумаги.
— Это так, я говорю вам, сэр. И, памятуя о вашем отношении ко мне — о нечестном, коварном, позорном вашем ухаживании — и о том, что вы жестоко предали вашу бедную жену, я изумляюсь вашему бесстыдству. — Серьезно раздосадованная, я повернулась, чтобы уйти.
— Улепетывает… Стойте! — сказал он резким голосом и грубо схватил меня за руку. — Я не собирался вас рассердить. Кричит, а своей пользы не видит… Хоть разок бы, как полагаес-са женщине, разумную речь повела, черт подери, а то все в раж — будто щенок какой. Неужто не понимаете, про что я? Я вызволю вас из всего этого. И будете со своей кузиной или с кем вам там хочется — ежели дадите мне, что я просил.
Только тут он, прищурившись, посмотрел мне в лицо, и вид у него был очень взволнованный.
— Денег? — презрительно бросила я.
— Ага, денег… двадцать тысяч фунтов. Так как — пойдет или нет? — проговорил он каким-то неприятным напряженным голосом.
— Вам нужно от меня обещание, что получите двадцать тысяч фунтов? Нет, не получите! — Я вспыхнула, произнося эти слова, и топнула ногой.
Понимай он, как затронуть мое чувство великодушия, я уверена, что сделала бы — может, не совсем то и… не вдруг, — но сделала бы что-то доброе, чтобы помочь ему. Но это его обращение было таким бесстыдным, дерзким! За кого он меня принимал? Неужели считал, что я поверю, будто он передаст меня под опеку кузины Моники, всего лишь доставив к ней? Он, очевидно, видел во мне сущее дитя. Скудоумие и вместе с тем плутовство, стоявшие за его предложением, были противны моей натуре и задевали мое достоинство.
— Значит, не дадите? — спросил он, вновь глядя в пол, нахмурившись и задвигав губами… всей нижней частью лица, как будто жевал табак.
— Конечно же нет, сэр, — ответила я.
— Ну так берегитесь! — не поднимая глаз, сказал он, очень раздосадованный и мрачный.
Я присоединилась к Мэри Куинс, ужасно разгневанная. Проходя под резной дубовой аркой вестибюля, я видела в сгущавшихся сумерках его фигуру. Эта картина, в туманном ореоле, хорошо мне запомнилась. Опустив взгляд, он стоял там, где произнес свои последние слова, посредине холла, и у него было лицо проигравшего — а ставка отчаянная! — погасшее, темное лицо. Я не проронила ни звука, поднимаясь по лестнице. У себя в комнате я обдумала состоявшийся разговор. Получалось, что я должна была сразу же согласиться на его безумное предложение и проследовать в догкарте через Фелтрам (а за моей спиной он бы ухмылялся и делал гримасы своим приятелям) к Элверстону, где (воображаю негодование моего дяди), переданная под опеку леди Ноуллз, я, сойдя с экипажа, вручила бы вознице внушительную сумму в двадцать тысяч фунтов! Требовалось бесстыдство Тони Ламкина{82} — увы, без его веселого нрава и сметливости, — чтобы замыслить столь чудовищный розыгрыш.
— Может, выпьете чаю, мисс? — осмелилась вымолвить Мэри Куинс.
— Какая дерзость! — вскричала я и в гневе топнула ногой. — Дорогая моя Куинс, не о вас речь, — добавила я. — Нет, нет, сейчас не надо чаю.
Я вновь погрузилась в раздумья, которые вскоре потекли в таком русле: «Каким бы безрассудным и бесстыдным ни было предложение Дадли, слушая его, я предавала дядю! Если я по слабости промолчу, не поторопится ли ужасный кузен превратно передать наш с ним разговор моему опекуну, чтобы переложить вину на меня?»
Эта мысль настолько захватила меня, что под влиянием минутного порыва я добилась позволения войти к дяде и подробно пересказала случившееся. Когда я закончила повествование, которое дядя слушал, не поднимая глаз, он прокашлялся раз-другой, будто собираясь заговорить. Вскинув брови, он улыбался, как мне показалось, через силу. Затем он глухо пробормотал, должно быть, одно из тех ругательств, которые человек не столь утонченный произнес бы, присвистнув от изумления и презрения, и вновь собрался заговорить, но так и не нарушил молчания. Похоже, он был в крайнем замешательстве. Он встал и, шаркая ногами в комнатных туфлях, принялся ходить взад-вперед; он что-то искал: выдвинул и задвинул два-три ящика стола, перелистал какие-то книги, пересмотрел бумаги, но вот он поднял несколько нескрепленных листков, исписанных от руки, с видом некоторого облегчения — казалось, он нашел, что искал. Он принялся рассеянно читать их, повернувшись ко мне спиной, еще раз прочистил горло и наконец произнес:
— Что же, скажите на милость, было у глупца в мыслях?
— Он, должно быть, считает меня совсем слабоумной, сэр, — ответила я.
— Весьма возможно. Он всю жизнь провел на конюшне среди лошадей и конюхов, я всегда видел в нем некоего кентавра — соединение, уточню, не человека с конем, но обезьяны с ослом. — Дядя рассмеялся над своей шуткой, но не тем холодным, саркастическим смехом, который был характерен для него, скорее это был смех, прятавший волнение. Все так же стоя ко мне спиной и глядя в бумаги, дядя сказал: — Значит, он не удостоил вас объяснением мотива своих действий, который — оставляя в стороне названную вами скромную сумму желаемого им вознаграждения — представляется мне слишком загадочным и требующим родственного вдохновения, чтобы быть истолкованным. — Он вновь рассмеялся. Он уже больше напоминал привычного мне дядю Сайласа. — Что касается вашей поездки к леди Ноуллз, неудачливый мошенник всего пятью минутами ранее слышал, как я выразил желание, чтобы вы навестили ее до того, как покинете Бартрам. И я решительно настроен способствовать вашей поездке, если только, дорогая Мод, вы сами не возражаете. Однако нам следует подождать приглашения, которое, я думаю, не задержится. Ваше письмо, естественно, поведет к приглашению и, верю, откроет перед вами возможность постоянного проживания у леди Ноуллз. Чем больше я размышляю, тем больше убеждаюсь, дорогая племянница, что при сложившихся обстоятельствах под моим кровом уже не может быть желанного приюта для вас, но у леди Ноуллз вы его обретете. Таково было мое намерение, Мод, — посредством вашего письма приблизить примирение между нами.
Я чувствовала, что должна бы припасть к его руке — он обозначил именно то будущее, которого я больше всего желала, и, однако, во мне шевелилось что-то сродни подозрению… тревоге, леденившей и омрачавшей душу.
— Но, Мод, — проговорил он, — я обеспокоен, зная, что эта глупая обезьяна осмелилась сделать вам подобное предложение! Воистину умиротворяющая сцена — в темноте прибыть в Элверстон, в сопровождении безрассудного молодого человека, с которым вы убежали бы из-под моей опеки! И еще, Мод, — я с дрожью задаю себе вопрос: повез бы он вас вообще в Элверстон? Если бы вы прожили на свете столько, сколько я, вы судили бы о людях с большей трезвостью и ясно видели бы их порочность. — Дядя немного помолчал, а потом продолжил, хотя прекрасно понимал по моему виду, как я была испугана: — Да, моя дорогая, верь он в законную силу брака с той молодой женщиной, он конечно же никогда бы не замыслил подобного. Но он не верит. Вопреки фактам и логике он считает, что волен предлагать свою руку. Я полагаю, он использовал бы поездку, чтобы внушить и вам такой взгляд на вещи… Впрочем, я радуюсь, что вас уже никогда ни единым словом не потревожит сей молодой человек сомнительных правил. Я распрощался с ним нынешним вечером — он больше не ступит в пределы Бартрама-Хо, пока мы с вами живы.
Дядя Сайлас вернул на место бумаги, так его занимавшие, и вновь подошел ко мне. На его виске, на краю бледного высокого лба, виднелась вена, в моменты волнения отчетливо выступавшая голубым узлом; когда он подошел, криво улыбаясь, я заметила этот знак его душевного смятения.
— Однако мы можем позволить себе презирать царящие в свете глупость и ложь, пока действуем, как до сей поры, с полным доверием друг к другу, Мод. Да хранят вас Небеса, дорогая моя, ваш рассказ взволновал меня, наверное, больше, чем должен бы… крайне взволновал; но размышления убеждают, что я зря обеспокоился. Он уехал. Через несколько дней он будет в море. Завтра утром я сообщу свое распоряжение, и во время оставшегося короткого пребывания в Англии его уже не допустят в Бартрам-Хо. Покойной ночи, моя славная племянница, я благодарю вас.
И я вернулась к Мэри Куинс. Я была настроена радостнее, чем тогда, когда покидала ее, но все же неотчетливое, не поддававшееся толкованию видение постоянно являлось перед моим мысленным взором и время от времени темная тревога будоражила меня. Я искала облегчение, обращаясь к Единственно Мудрому и Всемогущему.
Следующий день принес мне сердечное и обстоятельное письмо от дорогой Милли, написанное «общеобразовательным» французским, понять который местами было очень трудно. Она хвалила школу, сообщала свое мнение о девушках-пансионерках и упоминала о некоторых монахинях едва ли не с благоговением. Язык явно стеснял бедняжку Милли, переполненную чувствами, но, хотя откровенное письмо на английском сказало бы мне больше, не приходилось сомневаться, что ей нравилось на новом месте, а своему искреннему желанию увидеться со мной она нашла самые нежные слова.
Это письмо было вложено в послание настоятельницы монастыря, предназначавшееся дяде, а поскольку Милли не упоминала адрес и отсутствовали марки, я оставалась в неведении относительно местонахождения моей кузины.
На конверте с письмом Милли дядя написал карандашом: «Передайте мне ваш запечатанный ответ, и я перешлю его. С. Р.»
Когда, несколько дней спустя, я вручала ответ дяде, он объяснился:
— Я полагал, дорогая Мод, что лучше не терзать вас тайнами, а настоящее местонахождение Милли именно тайна. Через несколько недель оно станет пунктом, где сойдутся наши, порознь проделанные маршруты, — вы встретитесь там с Милли, а я присоединюсь к вам обеим. Никто — пока не пронесется буря — не должен знать, где можно меня найти, никто, кроме моего поверенного. И я думаю, вы предпочтете неведение беспокойству, связанному с необходимостью хранить тайну, от которой столь многое зависит.
Сочтя его соображения разумными и оценив его предусмотрительность, я не возразила.
В те же дни я получила очаровательное, веселое, сердечное — и очень длинное, хотя всего за семь миль написанное, — письмо от дорогой кузины Моники, где я нашла много приятных вестей, радужных планов кузины и где она выражала самый искренний интерес к Милли и самую нежную любовь ко мне.
И еще одним событием ознаменовались те дни — даже более приятным, если такое возможно, в сравнении с перечисленными. Это было объявление в ливерпульской газете об отплытии «Чайки» в Мельбурн, а среди пассажиров судна назывались Дадли Руфин, эсквайр из Бартрама-Хо, и миссис Д. Руфин.
Тогда я вздохнула свободно: я уже ясно видела близкий конец выпавшего мне испытания. Короткая поездка во Францию, счастливая встреча с Милли, а потом — полная удовольствий жизнь у кузины Моники до моего совершеннолетия.
Вы, очевидно, решите, что ко мне вернулась прежняя моя безмятежность и я совсем исцелилась от душевных тревог. Нет, не совсем. Неизбывны волнения, невидимыми, будто паутина, слоями пребывающие одно над другим! Снимите самый верхний, давний слой — тревогу тревог, единственную, кажется, преграду, заслоняющую вашу душу от сияния небес, — и вы сразу же найдете новый слой. Как физическая наука говорит нам, что нет текучей среды без ограничивающей ее оболочки, так, вероятно, и с тончайшей «средой» души: эти следующие один за другим слои тревоги образуются на ее кромке всего лишь от соприкосновения с атмосферой и светом.
Какой же была новая беда? До невероятности фантастической, сочтут читатели. Это было подобие самоистязания. Меня стало преследовать лицо дяди Сайласа — несмотря на улыбку, старческую и бледную, — исполненное мрачности, заставлявшей меня сжиматься от ужаса. Стал преследовать его всегда отведенный взгляд.
Иногда я воображала, что он повредился в уме. Иначе я не могла объяснить зловещие отблески и тени, мелькавшие на его лице. В его взгляде был стыд и испытываемый передо мною страх, тем более изумлявший, что соседствовал с его вымученной улыбкой.
Я думала: «Возможно, он винит себя за то, что мне пришлось терпеть ухаживания Дадли, за то, что потворствовал ему по причине собственного отчаянного положения, за то, что, уступив корыстным соображениям, унизил себя и свою роль опекуна; дядя опасается, что он утратил мое уважение».
Таковы были мои рассуждения, но coup-d’œil[106] белого лица, ослеплявшего меня во тьме, проникавшего с тающим светом в мои дневные грезы, казалось, таил в себе что-то неуловимо коварное и ужасное.