Допросная комната встретила нас холодным светом люминесцентных ламп и запахом казенного кофе — горького, пережженного, который кто-то из дежурных оставил на краю стола еще с вечера. Я села напротив Дмитрия Салтычихина, Воронов встал у стены, скрестив руки на груди. Диктофон включен, камера в углу моргает красным огоньком. Запись пошла.
Дмитрий сидел все в той же позе — откинувшись на спинку стула, насколько позволяли наручники, с той же улыбкой, которая после разговора со Львом стала не насмешливой, а какой-то... умиротворенной. Будто он только что исповедался и получил отпущение грехов. И теперь был готов говорить.
— Как давно вы следили за семьей Льва Полянского? — задала я первый вопрос.
Он посмотрел на меня — не как на врага, не как на следователя, а как на человека, которому наконец-то можно рассказать. И ответил просто:
— Шесть лет.
Я ожидала четыре. Мы все ожидали четыре — с момента установки камер. Но шесть... Шесть лет — это на два года больше, чем работает система безопасности в доме Полянских. На два года дольше, чем мы предполагали.
— Шесть лет, — повторил Воронов, и я услышала в его голосе плохо скрытое потрясение. — Вы хотите сказать, что начали следить за ними за два года до того, как в доме установили камеры?
— Да.
— Расскажите с самого начала. Как вы впервые увидели Льва Полянского?
Дмитрий откинул голову, глядя в потолок. Его лицо стало мягче, расслабленнее — будто он не в допросной сидел, а в кресле у психоаналитика.
— Это было шесть лет назад. В больнице. Я тогда работал... да неважно, кем я работал. Это не имеет значения. Я оказался в той больнице случайно — привез знакомого, у него была сломана рука. И пока я ждал в коридоре, я увидел его. Льва. Он выходил из родильного отделения.
— Тая родила Сашу, — сказала я.
— Да. Я не знал тогда, как их зовут. Я просто увидел мужчину, который нес на руках ребенка — маленький сверток, представляете? — а рядом с ним шла женщина. Маленькая, хрупкая, с вишневыми волосами до пояса. Ее только что выписали, она устала, но улыбалась. И он... он смотрел на них так, как будто это было самое ценное, что у него есть. Как будто он готов был убить любого, кто к ним прикоснется.
— И вы увидели в нем себя, — тихо произнесла я.
— Да. — Он перевел взгляд на меня. — Я увидел в нем себя. Не внешне. Внешне мы разные. А вот здесь. — Он постучал пальцем по виску. — Здесь мы одинаковые. Я смотрел на него и думал: «Он такой же, как я. Он тоже... другой. Он тоже не чувствует того, что чувствуют нормальные люди. Но у него есть семья. А у меня — никого». И мне стало интересно.
— Интересно? — переспросил Воронов. — Или завидно?
— И то, и другое, — признался Дмитрий. — Сначала — интерес. Я нашел их адрес. Это было несложно — я проследил за ними от больницы. Увидел дом. Увидел лес вокруг. И начал наблюдать.
— Два года. Просто наблюдать?
— Просто наблюдать. — Он кивнул. — Сначала раз в неделю. Потом чаще. Потом почти каждую ночь. Я видел, как он — как Лев — гуляет с коляской по саду. Как Тая кормит ребенка на крыльце. Как они ссорятся и мирятся. Как Саша делает первые шаги и падает в розовые кусты. Как он плачет ночами, когда режутся зубки, и они вдвоем — Лев и Тая — сидят с ним на руках по очереди, не спят, укачивают.
Его голос стал мягче, почти мечтательным.
— Я видел, как Саша рос. Как он учился читать — ему было три года, а он уже читал. Как он собирал первые конструкторы. Как спорил с отцом — в три года! — и не уступал. Как он становился похожим на Льва. Маленький волчонок. И я думал: «Это моя семья. Я нашел их. Я должен быть с ними».
— Но вы не подходили к ним, — сказала я. — Вы не пытались познакомиться.
— Нет. Зачем? Они бы не поняли. Они бы испугались. Или, хуже, — не заметили бы. А так я был рядом. Я был частью их жизни — невидимой, но важной. Я знал о них больше, чем кто-либо. Я знал, когда у Таи день рождения. Я знал, когда у Саши выпускной в садике. Я знал, когда Лев уезжает в командировки. Я знал все.
— А потом в дом ворвались грабители, — сказал Воронов.
Лицо Дмитрия изменилось. Мечтательность исчезла, сменившись чем-то жестким, холодным. Тем самым, что мы видели на записях с камер. Тем самым, что превращало его из тихого наблюдателя в машину для убийства.
— Да, — сказал он. — Это было четыре года назад. Я был в лесу — не у дома, дальше, у дороги. Увидел двоих. Они крутились вокруг забора, проверяли окна. Я сразу понял, кто они и зачем пришли. И я пошел за ними.
— Вы их убили.
— Да. Они не успели ничего украсть. Они только залезли внутрь, покопались в вещах и вылезли обратно. А там их ждал я.
— Как вы их убили?
— Так же, как тех, кого вы нашли. — Он пожал плечами, будто речь шла о чем-то обыденном. — Я знаю, куда бить. Этому не учился специально — просто знаю. Тело человека хрупкое. Шея — еще хрупче. Они даже не поняли, что произошло.
— Куда вы дели тела?
— В лесу. В том же овраге, где потом были проститутки. Но с другого края. Там береза такая — старая, наклонившаяся. Под ней я выкопал яму. Глубокую. Метра два. Четыре года прошло — земля сравнялась, уже незаметно совсем. Если не знать, где копать, — не найдешь.
Воронов отлип от стены и вышел из допросной. Я знала, куда он пошел — звонить группе, чтобы готовили раскопки в овраге под старой березой. Мы нашли лопату. Теперь найдем и тех, кого ею закопали первыми.
— Что было дальше? — спросила я. — После грабителей?
— Полянские установили камеры. — Дмитрий чуть усмехнулся. — Это было... неудобно. Но я быстро изучил их расположение. Я знал, куда они смотрят и где слепые зоны. Я знал, как подойти к дому, чтобы меня не засекли. И я продолжал наблюдать.
— Но вы больше не убивали. Три года. Почему?
Он задумался. Впервые за весь допрос он задумался по-настоящему, будто сам не до конца понимал ответ.
— Мне хватало, — сказал он наконец. — Мне хватало того, что я их защитил. Что я сделал что-то важное. Что я был им нужен — пусть они об этом не знали. Я смотрел, как они живут, и радовался. Как будто это была моя жизнь. Их счастье было моим счастьем.
— А потом что-то изменилось, — сказала я.
— Да. Год назад. Я не знаю, что именно. Может быть, я просто устал быть невидимым. Может быть, мне стало мало просто смотреть. Может быть, я захотел... дарить. Что-то, что они бы заметили. Что-то, что осталось бы после меня.
— И вы начали убивать проституток, — я старалась говорить ровно, без осуждения. — Оставлять тела в овраге. Как дары.
— Как дары, — подтвердил он. — Я думал, что Лев поймет. Что он увидит и скажет: «Это сделал кто-то, похожий на меня. Кто-то, кто понимает». Я хотел, чтобы он знал, что он не один. Что есть кто-то еще. Кто-то, кто может быть рядом.
— Но он не понимал.
— Он не понимал, — Дмитрий вздохнул. — А потом появились вы. И я понял, что вы меня ищете. Я должен был остановиться. Но не мог. Потому что каждая новая смерть делала меня ближе к ним. Каждая роза на пне — это был мой способ сказать: «Я здесь. Я люблю вас. Я часть вашей семьи».
Он замолчал. В допросной повисла тишина — тяжелая, вязкая, пропитанная шестью годами одиночества, одержимости и крови. Я смотрела на него — на человека, который убил десять человек и считал это проявлением любви. Который хотел быть частью семьи и стал ее темной тенью. Которого наконец-то увидели — но не так, как он мечтал.
Воронов вернулся, кивнул мне: группа уже едет к оврагу. Я посмотрела на Дмитрия.
— Что вы чувствуете сейчас? — спросила я.
— Спокойствие. — Он улыбнулся — грустно, почти по-человечески. — Я рассказал. Меня услышали. Лев меня увидел. Он сказал, что я не один. Этого достаточно. Я знаю, что со мной будет — суд, тюрьма, может, психушка. Но это неважно. Важно, что я наконец-то перестал быть тенью. Я стал настоящим. Для него.
— Для него, — повторила я. — А для себя?
Он не ответил. Только опустил глаза и замолчал. И я поняла, что ответа он не знает. Потому что все эти годы он жил не для себя, а для них. И теперь, когда его отделили от них, — он остался ни с чем.
Я выключила диктофон. Допрос был окончен. Впереди были раскопки в овраге, суд, приговор. Но где-то глубоко внутри я знала: главное мы уже услышали. Исповедь человека, который шесть лет стоял в лесу и смотрел на чужую жизнь, мечтая стать ее частью.
И стал. Только не так, как хотел.