К книге
Том 2(2). О времени и реке. Роман (окончание)О времени и реке. Легенда о голоде, снедающем человека в юности (Роман). Книга восьмая. Фауст и Елена. CII
98%
О времени и реке. Легенда о голоде, снедающем человека в юности (Роман). Книга восьмая. Фауст и Елена. CII
51

Огромный и внезапный, с резкой близостью, с телескопической магией, возможной только во сне, английский корабль появился у берегов Франции и приблизился со странной, нависающей быстротой, присущей гигантским мощным объектам, которые движутся с большой скоростью: не было никакого ощущения непрерывного движения, постепенного медленного увеличения его размеров. Скорее, корабль быстро перетекал от одного размера к другому, как лица людей в кино, которое снимается в виде череды убывающих размеров и придает вещам эти особые движущиеся формы, когда они вылетают из-за горизонта, как джинн вылетает из откупоренной волшебной бутылки, и вдруг подавляюще нависают над зрителем.

Сначала было только спокойствие и бесконечность вечернего моря, усталого изношенного побережья Европы, и земля, с ее богатыми, зелеными склонами, ее полосатые узоры тщательно обрабатываемой земли, ее древние крепости и ее город — город Шербур, — который на таком расстоянии, казалось, лежал, будто старый нарисованный мелом узор у устья небольшой бухты.

Западнее и немного южнее, напротив темнеющей массы мыса, длинная лента черного низкого дыма указывала на положение корабля. Он быстро приближался и расширялся: он был сперва точкой, потом пятном, потом силуэтом: крошечным, едва заметным на огромной спокойной поверхности вечернего моря. Теперь он был там, нежно скользя мимо древнего мола, населяя и господствуя над Вселенной своим колоссальным водоизмещением в шестьдесят тысяч тонн, так что подавляющее окружение неба, и моря, и земли, в которых он раньше терялся и был лишь незаметной, но живой точкой, теперь стало фоном для его великолепия.

В этот самый момент, в момент прибытия корабля, солнце покоилось на западных волнах, как тлеющий уголек: его древний свет падал на море и на сушу, не злобный, не жаркий, озаряя окрестности отдаленным, неземным сиянием с деликатным оттенком старой бронзы. Затем солнце быстро опустилось в море; необитаемое более небо теперь горело жестокой, почти невыносимой торжественностью; старый добрый свет солнца померк; и корабль был там, за пределами гавани, мягко раздвигая буруны воды и медленно нависая над землей, пока он становился на якорь.

Отвесная стена железных пластин его корпуса теперь, казалось, едва двигалась в воде; корабль словно бы был зафиксирован и пустил корни там, среди волн, такой же непримиримый, как мысы побережья; и все же он продолжал медленно надвигаться своим огромным носом на сушу. Вода шумно плескалась вдоль его бортов густыми пенными столбами; чайки роились вокруг него, то и дело жадно и тяжело ныряя в воду, издавая крики и какой-то неземной шум. Потом корабль выбросил якоря и замер.

Между тем обслуживающие катера с пассажирами, которые собирались сесть на корабль, вышли из города еще до прихода судна и теперь находились совсем рядом с ним. Они уже на протяжении некоторого времени медленно дрейфовали на выходе из гавани, потому что корабль чуть-чуть запаздывал, и капитан телеграфировал о том, чтобы катера по возможности не задерживались, когда он прибудет.

Свет на суше совсем померк: жестокий и жесткий блеск в западной части неба, полного яркого золота и рваных языков небесного пламени, теперь растаял до мягкого оранжевого свечения; деликатно расцветающие сумерки цвета красного вина таяли, соприкасаясь с землей; далекий город был наполовину погружен в тень, украдкой летевшую через поля и склоны, плывшую по воде, будто утка. Над землей небо было еще полно света — того странного, призрачного вечернего света, который показывает себя людям, стоящим ниже в сумерках, не касаясь их своим сиянием: материальные, физические свойства света, кажется, все изъяты из него, и он лишь недолгое время живет в небе, невещественный, не обладающий никакой живой силой, как собственный призрак, как душа, как дух.

В поздних небесах Франции этим поздним вечером свет уходящего лета обладал какими-то особыми качествами: он был высоким и грустным, далеким и полным классического покоя и достоинства. В этом свете люди, серьезные и красивые, медленно шли домой через длинные аллеи когда-то посаженных деревьев: свет был мягкий, мерцающий, деликатно перламутровый — и вся великая работа была закончена, вся великая радость, и ненависть, и любовь были закончены, все дикое желание и надежда, все сумасбродство плоти, сердца и мозга, лихорадка, и смятение, и паника; и женщины в длинных одеждах, с серьезными глазами медленно шли с пучками срезанных цветов в руках среди полян, среди деревьев, но вот наступила ночь, и они больше не пойдут в лес.

Теперь, в этом свете, по всей земле Франции люди возвращались с полей: они бережно использовали последний дневной свет почти закончившегося лета. Поля стояли свежескошенные, сено сгребли и уложили в стога, и в тысячах мест, вдоль Рейна, и Марны, и в Бургундии, в Турени, в Провансе, по дорогам медленно ползли груженые повозки.

В крупных городах началась нервная, кишащая вечерняя активность: террасы кафе были неприятно переполнены шумными людьми, тротуары заполнены приливами людской массы, болтающей и жестикулирующей; на улицах шумели машины, грохотали трамваи, тяжело шуршали автобусы, высоко и злобно пищали гудки бесчисленных маленьких такси. Но над всем этим, над богатством скошенных полей, неопрятных и мучительно переполненных городов, висел высокий, печальный вечерний свет.

Незнакомец, гость с какой-то новой, более вдохновленной земли — американец, может быть, — если бы увидел это побережье впервые, мог бы себе представить этот край населенным людьми, сильно отличающимися от тех, что на самом деле здесь жили: он чувствовал бы роскошную строгость этой земли под ее умирающим светом, и он был бы глубоко тронут и обеспокоен этим.

Собственный опыт такого гостя не смог бы дать адекватное понимание глубокой и тонкой меланхолии этой сцены, погруженной в мир без надежды, в красоту без радости, в спокойную и задумчивую покорность без ликования, однако вид корабля, лежащего в дрейфе, огромного и недвижимого на якорях, пронзил бы его вдруг трепетом победы, ощущением внезапного возрождения надежды и веры в счастливую судьбу.

Корабль лежал там, как совершенно чужеродный объект в этих водах, но при этом обладавший магической реальностью, настолько живой и великолепный, что казался нереальным. Он был чудесным, и он был настоящим — стоило кому-нибудь посмотреть на корабль, он испускал некий магический свет на это скорбное побережье, и громкий крик ликования вскипал в горле. При виде корабля было такое возбуждение, как если бы любовник положил руку любовнице на ее трепещущие бедра.

Корабль был заякорен: он лежал в воде с живой неподвижностью, присущей всем вещам, которые были сделаны, чтобы двигаться. Так что, хотя внешне он и был полностью неподвижен, надежно зафиксирован, постоянен, как любой из мысов на побережье, вся потрясающая история о его мощности и скорости читалась при первом же взгляде на него. Он светился и пульсировал движущейся тайной жизни, и хотя его большие борта возвышались, огромные и безмолвные, подобно скалам, хотя колоссальные пластины обшивки его корпуса, казалось, проросли до самого дна и покоились на дне моря, и только тихо текущие воды, казалось, двигались и потихоньку омывали его по бокам, при взгляде на корабль сразу читались невероятные рассказы о сотнях океанских путешествий, память о странных морях, солнцах, и лунах, и далеких огнях, и о наступлении апреля на дальних берегах, и о смене друг за другом войн и историй, и о завершенных драмах всех его путешествий, о призраках многих тысяч пассажиров, о жизни, ненависти, любви, горечи, зависти, интригах маленьких миров продолжительностью в шесть дней, каждый мир сам по себе полный и отдельный, которые бывают только на кораблях, которые может создать только море и которые только земля может начать или закончить.

Он светился, сиял всей своей блестящей и светлой историей; и, кроме того, он был буквально пришелец из нового мира. Незнакомец из Нового Света, который увидел корабль, также мгновенно увидел и это. Судно было построено через несколько лет после войны и было полностью продуктом европейского строительства, машиностроения, навигации и дипломатии. Но его дух, импульс, который корабль транслировал ежесекундно в окружающее пространство, был не европейским, а американским. Это европейцы по большей части строили эти большие корабли, но без Америки они не имели никакого смысла. Эти корабли жили ради высшего экстаза современного мира — ради путешествия в Америку. Нет в мире никакого другого опыта, который хотя бы отдаленно был похож на этот, с его чувством радости, его ликованием, его пьяной великолепной надеждой, которая, вопреки разуму и знаниям, витает в небесах сказочных убеждений, которая верит в чудо и видит его неизменно достигнутым.

В этом мягком, как будто несколько вялом воздухе, корабль мерцал, как колоссальное сверкающее драгоценное украшение. Все его огни были зажжены и горели ряд за рядом, освещая огромный трехсотметровый корпус холодным ярким светом маленьких лампочек, похожих на граненые самоцветы. Как будто огромный черный утес его корпуса, странно похожий на ночной сказочный город, что был пунктом назначения корабля, кто-то густо усыпал бриллиантами.

И над всем этим ярким светом горели палубы. Его огромная надстройка с великолепной фронтальной разверткой, гордая грудь, полная силы и скорости, его многоэтажные палубы и прогулочные мостики величиной с городские улицы, различные сказочные богатства его огромных залов и салонов, его рестораны, грили, кафе, библиотеки, кабинеты, банкетные залы, плавательные бассейны, королевские люксы с огромными кроватями, приватные палубы, гостиные, сверкающие ванны — все это вскоре должно было начать двигаться по бурным морям, среди вечности и серого хаоса Атлантики, со скоростью двадцать семь узлов в час, населенное призраками, пропитанное тонким запахом духов тысяч красивых, шикарных женщин, оживленное воспоминаниями о шелковых волнах их длинных спин, обнаженном бархате плеч, о том, как они спускаются вниз по палубам ночью — все это, включая четыре огромные трубы (которые, с их огромной мощью и энергией, теперь казались такими темными и как будто вырезанными на фоне вечернего неба), горело жестокой, ликующей жизненной силой в мягкой меланхолии этого побережья.

Корабль вселял радость напрямую в спинной мозг. В его невероятной реальности он стал сказочным гостем из другого мира, существом чудовищным и волшебным, чужим, неведомым для этих печальных берегов; ибо он был сделан для того, чтобы блистать в суровом, резком воздухе более молодой, ликующей земли.

Конечно, он был также сделан для того, чтобы приставать к берегам на всем свете, мощно бороздить меридианы и параллели земного шара, приближать к себе континенты, пожирать море и землю; он был сделан, чтобы ходить под европейскими небесами, как какой-то незнакомец из другого мира, чтобы его огни горели странно и неправдоподобно в тусклом, сером воздухе Европы, пульсируя и светясь под мягким, влажным европейским небом. Но он был только лишь изумительным чужаком там — яркой, украшенной драгоценными камнями игрушкой. Этот корабль определенно, несомненно, прекрасно происходил только лишь из одного места на земле, и только в этом одном месте его могли полностью видеть и понимать, только в этом одном месте он мог скользить к своему истинному, назначенному, царственному положению.

Это место было Америкой; это место было вблизи американского побережья; это место было на подходе к американскому континенту. Это место, окончательное и абсолютное, было портом, к которому корабль был приписан: сказочная скала жизни, гордый город с мачтами парящих башен, который был словно бы брошен в львиную пасть океана. И когда американцы, которые теперь приближались к кораблю на пыхтящем маленьком катере, увидели этот знак на нем, они посмотрели на него и узнали его мгновенно; они почувствовали некое беспокойство меж своих бедер, и сама их плоть заволновалась.

— О, смотри! — вскричала вдруг одна женщина, указывая на корабль, чей огромный и сверкающий борт теперь возвышался над ними. — Разве это не прекрасно! Боже, но какой же этот корабль большой! Как ты думаешь, мы когда-нибудь вообще увидим океан, пока будем плыть?

— Первое, что я собираюсь сделать, дорогая, это найти свою койку, — сказала ее спутница с томной усталостью в голосе. Высокая и чувственная еврейка, она сидела на куче багажа, покуривая сигарету, бесстыдно скрестив свои длинные ноги: равнодушно, тускло тлеющим высокомерным взглядом она рассматривала толпу пассажиров на трапе.

Другая женщина никак не могла успокоиться: ее розовое лицо горело от возбуждения в преддверии путешествия, она снова и снова нервно крутила кольцо на пальце и бегала оживленными мелкими шажками туда-сюда среди куч багажа.

— О, вот! — воскликнула она внезапно в сильном волнении, указывая на чемодан, погребенный в самом низу одной из куч. — О, вот! — снова закричала она «на публику». — Это один из моих чемоданов! Где же остальные? Кто-нибудь может найти другие мои чемоданы? — вопрошала она резким, протестующим голосом, обращаясь к одному из носильщиков, миниатюрному, но мускулистому мужчине с пышными усами. — А? — жалобно переспросила она, поднимая маленькую ручку к уху, пытаясь расслышать его бурную успокоительную речь на французском.

Она повернулась к своей спутнице и запротестовала:

— Никак не могу заставить их сделать хоть что-нибудь. Они не обращают никакого внимания на то, что я говорю! Я не могу найти свой чемодан и две из моих сумок. По-моему, это самое страшное, с чем мне когда-либо приходилось сталкиваться. А ты как думаешь? А? — она снова подняла маленькую руку к уху, поскольку, очевидно, была несколько глуха: ее маленькое розовое личико разрумянилось до пунцового цвета от волнения и серьезности; в ее голосе, манерах, ее презрительном высокомерии было что-то неудержимо комичное, и ее спутница вдруг начала смеяться.

— О, Эстер! — возмутилась первая дама. — Господи! — а затем остановилась так резко, как будто не знала, что тут еще сказать.

А Эстер была прекрасна! Действительно прекрасна; у нее были глаза голубки.

Теперь прекрасное лицо этой женщины, как некий редкий, богатый и яркий элемент, сияло среди всех прочих лиц путешественников, которые, пока обслуживающее судно кружило и подходило к кораблю, пристально уставились в едином порыве на огромный корпус, который надвинулся на них с подавляющей необъятностью.

Огромный корабль распростер над всеми свое могучее заклинание: большинство из этих людей много путешествовали, и все же этот огромный корабль поймал их в сети своего волшебного свечения, захватил и взволновал их своим присутствием, как маленьких детей. Путешественники стояли там, молчаливые и решительные, и когда маленький катерок проскользнул рядом с большим кораблем, они застыли с поднятыми лицами; и на мгновение стало так странно и грустно видеть их таких, с одиночеством и тоской в глазах. Их лица были как маленькие поднятые вверх белые пятна; они мерцали в густеющей темноте светящимися проблесками: что-то было маленькое, обнаженное и одинокое в мерцании этих лиц, а вокруг них была огромная вечность моря и смерти. Они слышали время.

Ибо если, когда люди умирают, они могут вырвать хоть один момент из темноты, в которой тонет их рассудок, если сможет остаться хоть один живой момент во всем темном и таинственном лесу, то это вполне может быть воспоминание о таком моменте, как этот, которое, хотя вряд ли имеет логическое значение, все же на мгновение загорается так ярко в памяти умирающего, как некое резюме и символ судьбы человека на земле. Угасающая память забудет, что тогда говорили пассажиры, забудет тысячу полутонов и оттенков этого живого момента, но погруженная в странный, коричневый свет времени, эта сцена снова загорится в памяти на мгновение с решительным молчанием: темнота упала на вечную землю, огромный корабль, как чудовищный гость, сияет над водой, и на обслуживающем катере лица путешественников поднимаются вверх, как цветы, в каком-то пристальном и скорбном экстазе — они устали от путешествия, они долго бродили в чужих городах среди странных языков и лиц и притом не оставили даже следа своего ни в каком городе.

Их души обнажены и одиноки, они чужие на земле, и многие из них ищут и мечтают найти место, где они, уставшие от путешествия, смогут найти покой, где уставшие от поиска смогут перестать искать, где будет мир и спокойная жизнь и нет сумасшедшего желания. Где усталому найти покой? По какому берегу сможет странник в конце концов вернуться домой? Когда же он перестанет двигаться слепой ощупью, испытывать ложные порывы, бесплодные амбиции, которые становятся презренными, как только их достигают, когда закончится тщетное состязание с призраками, сумасшедшая агония мозга и духа во всей суете и яркости жизни, пыль и шум, грохот, крики, идиотская монотонность улиц, бесплодное изобилие, больное чревоугодие и жажда, которую невозможно утолить?

Путешественники выходили из одной темноты, чтобы погрузиться в другую темноту, и на мгновение можно было увидеть их лица, ужасно неподвижные, все поднятые и обращенные к кораблю. Это все: их слова исчезли, вся память о движениях, которые они производили, также исчезла; остались в памяти только их молчание и неподвижные лица, поднятые в призрачном свете утраченного времени; кто-нибудь увидит их когда-нибудь, тихих и неподвижных, как они скользят в темноте по реке времени; кто-нибудь увидит их в ожидании у большого борта корабля… Молчаливые и обреченные умереть, их серьезные белые лица подняты в едином ожидании к кораблю и к тихому ряду пассажиров на палубе, который тоже смотрит на них в ответ тем же серьезным и спокойным взглядом. Эта молчаливая встреча есть сущность всех встреч в жизни людей: в тишине слышится медленное, печальное дыхание человечества, и можно познать человеческую судьбу.

— О, смотри! — вскричала женщина снова. — О, смотри! Есть ли, было ли на земле когда-нибудь что-нибудь более красивое?

Огромный нависший утес корабля мягко тянулся над ней. Она повернула маленький, разрумянившийся цветок своего лица и увидела наклон, и размер, и размах огромного носа корабля, и музыка наполнила ее. Она подняла маленький, разрумянившийся цветок своего лица и увидела множество людей, таких маленьких, таких одиноких, молчаливых и сосредоточенных, которые согнулись над ней, глядя через крутые поручни судна. Она обернулась и увидела людей вокруг нее, стремительно ткущийся узор человеческой толпы, смещение форм, и потом она увидела свет, древний сумеречный свет, которые падал на побережье вечером, и тихие воды, покрасневшие от света угасающего дня, и услышала неземной крик чайки; и чудо наполнило ее. И странная, смертная боль красоты, тоскливое стремление произнести то, что невозможно высказать словами, понять то, что не может быть понято, схватить и удержать навсегда то, что ускользало в тот момент, как она только клала руку на него.

— О, эти люди здесь, — вскричала она высоким голосом… — Этот корабль!.. Боже мой! Ах, что я могла бы рассказать вам всем! — воскликнула она с негодованием. — То, что я знаю, то, что скрыто внутри меня, вот здесь! — она ударила себя в грудь сжатым кулачком. — О том, каковы на самом деле вещи, как они случаются, и о красоте и ясности Творения… Но никто никогда не спрашивает меня! — закричала она с негодованием. — Эта замечательные вещи, что происходят внутри меня все время, и никто никогда не хочет знать, как они происходят!

Она стояла, глядя на свою подругу обвиняющим взглядом, маленькая фигурка, полная прелестного возмущения; потом заметила улыбки людей и смех ее спутницы, и ее собственное лицо вдруг озарилось улыбкой: откинув голову назад, она была охвачена внезапным, подобным штормовому ветру, весельем, и издала сочный, богатый девичий вскрик триумфа и восторга.

И все же, даже когда она смеялась, ее вновь и вновь пронзала старая боль удивления, старая тоска невыразимого желания; она видела много людей, таких одиноких и тихих, и целеустремленных, и корабль, огромный и внезапно нависающий над ней в древнем вечернем свете, и так по-прежнему с удивлением вспоминала: «Можешь ли ты удою вытащить левиафана и веревкою схватить за язык его?»[243]

Ах, как странно и красиво, думала женщина, как же я могу вынести эту невыносимую радость, музыку этой великой непроизносимой песни, боль этой невообразимой славы, которые наполняют мою жизнь до отказа и которые не позволяют мне говорить! Это слишком сложно, слишком трудно, невыносимо, чувствовать, как великолепное вино бродит в моем сердце, дикая, странная музыка бьется в горле, торжество этой последней совершенной песни, которая вечно болит там. на краю запаса слов, и для которой нет слов, чтобы спеть ее! О, волшебные моменты, которые так идеальны, неизвестны и неизбежны! Как это прекрасно, стоять здесь, у огромного борта этого судна, здесь, на огромном последнем краю вечера, и возвращаться с неподвижным удивлением в сердце, и знать только то, что мы наполнены тобой, о время!

И посмотрите, как они все там собрались, опираясь на поручень, высоко над нами, там, у огромного борта корабля, все люди, молча, одиноко, и так красиво — странные братья в этом путешествии, случайные фантомы горькой краткости наших дней… И этот молодой человек — потому что именно тогда Эстер увидела Юджина впервые — который наклонился вниз там, одинокий, худой и полный тайн, перегнулся через поручень и смотрит в ночь… Почему ты там один и где твои друзья?

Ах, тайный и одинокий, думала она, какой худой, должно быть, от голода, и как он полон жестокой гордостью, и как он горит невозможным желанием, как он наклоняется у борта корабля и смотрит в ночь. Как он дик, молод и глуп и всеми покинут, и его глаза полны голодом, его душа томится жаждой, его сердце умирает от неутолимой тоски, и он опирается там на поручень и мечтает какие-то свои великие мечты, он без ума от любви и жаждет славы, и он так жестоко ошибается — и одновременно так прав!.. Ах, видите, думала она, этот дикий легкий огонь у него на лбу — такой яркий, такой горящий, такой красивый… О, страстный и гордый! Как это похоже на дикую, потерянную молодую душу, как он похож на моего дикого потерянного отца, который никогда не вернется!

Он обернулся и тогда увидел ее, и, обнаружив ее, растерялся, и, растерявшись, выдал себя, и, глядя на нее, он видел только увядающее мгновение, только милый образ женщины, которой, возможно, она была и чью жизнь он наблюдал. Он не знал ничего: он знал только, что с этого мгновения его дух был пронзен ножом любви. С этого момента он никогда больше не терял ее окончательно и никогда больше не обретал в себе одинокую, дикую целостность молодости, которой когда-то обладал. В момент их встречи эта гордая неприкосновенность молодости была сломана и уже никогда не могла быть восстановлена.

В момент их встречи она попала в его жизнь посредством какой-то тёмной магии, и, прежде, чем он что-либо понял, она уже билась в токе его крови, а после этого как-то, он даже не смог понять, как именно, она украдкой пробралась в сосуды его сердца и населила пустынную, нерушимую обитель его одинокой жизни; словно великая любовная воровка, она тайно прокралась в святая святых его души и стала частью всего, что он делал и говорил, и чем он был, и посредством этого вторжения смогла коснуться всех прелестей, к которым он мог прикоснуться сам; посредством этой странной и тонкой любовной хитрости смогла впредь разделять с ним все, что он мог чувствовать или делать, или о чем мечтать, — до тех пор, пока для него не осталось красоты, которую бы она не разделила с ним, музыки, которая не проникла бы в нее из его души, и никаких ужасов, безумия, ненависти, болезней души, или невыразимого горя, которое не было бы каким-то образом созвучно ее единому образу и миллиону ее форм… И не осталось окончательной свободы и легкости, купленной посредством неисчислимых трат крови, страданий и отчаяния, которые бы не несли на своем челе вечного глубокого шрама, и на своих сухожилиях — древних калечащих цепей любви.

После всех слепых, измученных странствий молодости, эта женщина стала центром его сердца и целью его жизни, образом, полным вечной целостности, который снова собрал его воедино и швырнул всю накопленную страсть, силу и возможности его жизни в огонь пылающей уверенности, бессмертной целеустремленности и единства, в огонь любви.

«Положи меня, как печать, на сердце твое, как перстень, на руку твою: ибо крепка, как смерть, любовь; люта, как преисподняя, ревность; стрелы ее — стрелы огненные; она пламень весьма сильный»[244].

А пока все лица проплывают мимо громадного борта корабля (и нежное лицо-цветок среди них). Гордые, властные лица богатых евреев, окруженных богатством и роскошью, сияют в богатых, освещенных каютах; двери закрыты, и корабль отдается темноте и морю.

Предыдущая главаГлава 51 из 52Следующая глава