К книге
Том 2(2). О времени и реке. Роман (окончание)О времени и реке. Легенда о голоде, снедающем человека в юности (Роман). Книга четвертая. Протей: город (окончание). LIII
4%
О времени и реке. Легенда о голоде, снедающем человека в юности (Роман). Книга четвертая. Протей: город (окончание). LIII
2

Раздался смех, тут же попавший в унисон с громкими резкими звуками мегаполиса. Студенты вскочили на ноги и начали собирать свои книги. Юджин быстро подошел к своему столу, который стоял на маленьком возвышении (всего несколько сантиметров над полом), и, усевшись за него, начал лихорадочно и неаккуратно запихивать в портфель учебники, записи и кучу контрольных работ, содержавших результаты короткого «опроса», который он дал им этим вечером.

Но он и так, не глядя, знал, каковы будут эти результаты. Мисс Файнберг напишет ему, что «Кристабель» ныла написана Китсом вместо Колриджа и что «это был своего рода эпос или поэма весьма романтической природы, такая, как это было принято в те дни». Мистер Кац в своей работе будет заверять его, что «Канун Святой Агнессы» был написан Уодсвортом вместо Китса, «и можно отметить, что в атмосфере этой поэмы есть что-то очень таинственное и странное». Мистер Гарри Фишбейн объяснит, что сонет «являлся своего рода поэзией, как правило, короткого рода; первая часть сонета называется октава» (вместо катрена!) и что «Шекспир написал несколько сонетов, и также их писали Уодсворт и Китс!».

Только Эйб, один Эйб, беспощадный, безупречный Эйб со своим скучным, серым, презрительным лицом не сделает никаких ошибок. Что касается остальных, то какая, в сущности, разница, какое это имеет значение? Смогут ли эти непонятные глупые интерпретации того, что их уши вскользь услышали от преподавателя, как-либо изменить к добру или злу искаженный хаос их жизни? Потускнеет ли в результате яркость улиц, отказавшись от яростной круговерти? Будет ли Херрик петь свои сладкие птичьи трели мистеру Шапиро, когда он каждое утро будет мчаться на свою работу в ревущем Бронкс-экспрессе? Будет ли мисс Файнберг думать о Крэшо, поглощая свой полуденный бутерброд с крем-сыром в аптеке? Будет ли мистеру Кацу важно, Уодсворт или Китс написал поэму «Безжалостная красавица», до тех пор, пока он будет «получать свою выгоду в жизни», пока он будет «добиваться своего», пока он будет «получать то, что ему причитается»? — Юджин так не думал. Он уже слышал все аргументы в пользу всей этой ерунды, и слова, которые были в них использованы, были очень хороши: «более широкое видение», «чувство большей жизни» и так далее, но недоумение этих неспокойных хриплых молодых людей по поводу того, как может пригодиться в быту знание литературы, было едва ли не больше, чем его собственное.

В конце каждой лекции, толкаясь, вскакивая, смеясь, крича и споря, студенты выплескивались на него со своих мест горячим, крикливым и настойчивым роем; снова и снова, пока Юджин, устало прислонившись к стене, смотрел на них, он испытывал такое чувство, будто он потерпел поражение, будто его переиграли.

Потому что его усталость была сродни усталости, которую испытывает человек после колоссального взрыва любви со страстной и обожаемой любовницей — позвоночник, почти сломанный, как будто прилип к его трепещущей, измученной, истощенной плоти; конечности отказываются подчиняться; пальцы дрожат; дыхание стало тяжелым, все тело медленно содрогается в состоянии томного опустошения. Но при этом, если усталость торжествующей любви приносит человеку чувство завершенности, победы и окончательности, то усталость от лекций приносила Юджину только ощущение бесплодности и отчаяния, проклятую, нескончаемую и вечно обостряющуюся усталость духа; чувство, что он уступил, сдался и безвозвратно потерял в губчатой тянущей пасти их темного, жирного, ненасытного голода, их паразитического восточного обжорства всю редкую бесценную энергию творчества. Он думал, с усталой и бессильной яростью, о великих планах и парящем экстазе надежды, о высоких амбициях, о стихах, рассказах, книгах, которыми когда-то был полон его мозг, о торжествующих криках славы, радости и триумфа, — теперь все это казалось потерянным, растраченным впустую, выброшенным неимоверно и бесплодно далеко в слепую пасть, один лишь сосущий рот без головы, темный, безмозглый, непристойный и ненасытный голод.

Когда Юджин смотрел на своих студентов, к нему возвращалось кошмарное воспоминание об огромной рыбине, которую он как-то раз поймал на большой глубине у границы Бостонской гавани; он снова чувствовал, как внезапно ожила и невероятно потяжелела наживка, извиваясь, как проворное живое существо, на конце шестиметровой лески, и как потом мокрая леска скользила сквозь пальцы резко и торжественно, когда он тащил эту огромную рыбу вверх на поверхность. Потом он вспоминал ощущения потери, ужаса и отвращения, когда увидел ее: она всплывала вверх, тяжело извиваясь в последнем неуклюжем смертельном протесте, сквозь густую, мутную, зеленоватую воду, и он увидел, что к ее мозгу присосался какой-то слепой морской ужас, мерзкое змееподобное существо сантиметров сорок или даже более в длину, безголовый, безмозглый рот, слепой, сосущий, ползучий; бессмысленная мерзость, приклеившаяся неумолимо, присосавшаяся до смерти маленьким колечком кровавой пены к черепу огромной умирающей рыбы.

Сколько раз в безумной ярости побега и жажды свободы рыба разбивала свой череп в кровавую пену о какие-нибудь острые края, может быть, о какие-нибудь кораллы в кишащих джунглях моря, Юджин не знал. Но воспоминания обо всем этом возвращались тысячу раз в отвратительных ночных видениях то ли бодрствования, то ли сна, чтобы преследовать его образом этого существа, слепого безротого ужаса, и теперь он думал о нем снова, когда к нему подошли студенты со своим сосущим избытком темных ненасытных желаний.

Их темная плоть была похожа на беспощадный прилив, который не только захлестывал и пожирал, но вытягивал своей мощной сосущей утробой все богатства земли, от которой он кормился: они всасывали как губка, притягивали как магнит. В конце каждой лекции Юджин оставался подорванным, выпотрошенным, слитым, высосанным, бесплодным; со страшным ощущением потери и поражения. Да и к тому же, в дополнение к полному истощению разума и духа, на него накатывало невероятное раздражение и усталость плоти: страстные молодые еврейки, толстые, горячие, пахнущие густыми женскими запахами, роились вокруг него чувственными волнами, наклонялись над ним, когда он сидел за своим столом, нарочно прижимаясь четко выделяющимися сосками своих тяжелых, похожих на дыни грудей, к его плечам; медленно, очень эротично, придвигались к нему своими животиками или будто невзначай терлись полными бедрами об его ноги. Они смотрели на него, приоткрыв влажные алые губы, через которые виднелись неприлично дразнящие красные язычки, и садились в первых рядах аудитории в одежде, вырезы и разрезы которой были явно слишком провоцирующими и неприличными, глядя на него круглыми глазами, в которых плескалась смесь непристойности и невинности. Они скрещивали ноги с нарочито бесстыдным и наивным видом, обнажая шелестящие, в рюшах и кружевах, шелковые подвязки и спелую плоть своих тяжелых бедер.

Таким образом, ко всей усталости ума, ужасу и измученности души примешивались тысячи эротических образов, воображаемых сбитой с толку и обезумевшей чувственностью: они роились вокруг него, как воплощение всего сумасшедшего, раздраженного голода, желания и ярости, которые Юджину довелось познать в городе, как будто страшное бессловесное возбуждение человека, голодающего посреди огромного поля, засеянного плодами; человека, умирающего от жажды перед сияющим чистым родником; как проклятое издевательство, кошмарное видение гордой, сильной и надежно запертой плоти, чувственных форм в аду, вечно рядом, вечно ощутимых, но которые невозможно познать, заполучить или даже просто коснуться.

Ох, эти девушки, эти гордые и страстные еврейки со своей янтарной плотью, вышколенные для брака, натасканные во всех эротических искусствах, обученные дразнить и обманывать, с их похотливой осторожностью и горячей девственностью, сгрудившиеся вокруг преподавателя захлестывающим чувственным приливом! С видом бездумной невинности, с быстрыми взглядами, полными темного издевательства, они бросались к нему, дышали полной грудью, мягко и тепло, кокетничали, дразнили, обольщали взглядами и жестами, засыпали вопросами тривиально, агрессивно, бесполезно — с прекрасным телом, но совершенно без разума, сосредоточенные только лишь на соблазнении, подстрекаемые, возможно, какой-то непонятной верой, что все продвижения, поощрения и награды во всех делах и вообще в жизни проще всего достигаются именно так; и другие, с умами и телами, настроенными на какую-то болезненную смесь резкого протеста, борьбы и обольщения, которые провоцировали эротические размышления в их душах:

— О, но я же не… согла-асна с вами совсе-ем! Это не то, что я увидела в этом произведе-ении, совсе-ем! Я думаю, что вы очень уж придира-а-етесь… Я не согла-асна с вами совсе-ем! — Звучные девичьи голоса, горестные, уязвленные, кудахтающие и одновременно чувственные. с глубокими нотками, предвещающими созревшую истерику, то поднимались, то опускались, ныряя в волны жирного, сочного протеста.

Слушая, протестуя, издавая свои теплые, куриные, пернатые крики, они, казалось, говорили: «О, придите и возьмите меня, сломайте меня, но я не согласна с вами совсе-ем! Ко-ко-ко-ко-ко! Ой, что-о, нет, мы, мы не будем, мы не согласны с вами совсе-ем!» — богатые, уязвленные волны горестного протеста, угрозы надвигающейся истерики пробуждали в чуждой душе мощный всплеск желания и юмора, волны дикого удушья от смеха, смешанного с любовью и похотью, когда этот некто чуждый слушал чувственные, жалостные, кудахтающие возмущения душ еврейских девиц.

Еврейские женщины были стары, как сама природа, и округлы, как сама земля: они все состояли из изгибов и кривых. Они ходили к стенам плача, стенам смерти и любви в течение семи тысяч лет. Сильные, судорожно напряженные лица евреев были спелы и зрелы и выражали горе и мудрость, и все изгибы и кривые душ еврейских женщин оставались неприкосновенными. Женственные, плодоносные, жирные, урожайные, как земля, готовые к плугу, они предлагали себя голодному страннику, чужаку в изгнании, сбитому с толку и полному ярости человеку, который сбежал от красивых, но пустых женщин, твердых неживых кукол из лака и опилок, высокомерных и бесплодных, тепличных персиков с лживыми обещающими взглядами, которые сплошь и рядом ходили по улицам, но в них не было изгибов, округлостей и не могли они родить никаких плодов. Еврейские женщины со звучными, жирными, сочными голосами ждали его, и то новое, что они принесли ему; мудрость, которую они дали ему, заключалась в том, что ему не нужно, задыхаясь, скитаться, как бешеная собака, в бесплодной темноте, погибать, голодному и бесцельно бродящему в пустыне рядом со ржавым копьем. Ведь в других местах было достаточно земли для плуга, для пахоты и борозды, и глубокие подвалы для зерна, и ножны для сияющего меча, и полные карманы пряного плодородия для всех обезумевших приступов желания.

Они сгрудились вокруг Юджина, сидящего за своим столом, напирая на него настойчивыми всплесками, и он посмотрел на них и увидел, что они были молоды; и порой они принадлежали к общей, обширной семье всей земли, они были похожи на всех когда-либо живших на земле молодых людей — они казались неуклюжими и шумными, но хорошими, полными надежды, верности и глупости. А иногда опять же казалось ему, что ни один из его студентов никогда не знал состояния молодости или невинности, что они уже рождены были со старыми и усталыми душами, что они были от рождения уже обучены и знали бесконечную темную историю боли тысяч сумасшедших и замученных заболеваний души, и единственные жажда и голод, что они знали, единственное желание, которое наполняло их ненасытной похотью, было — больше, больше печали, обиды и человеческих страданий. Неужели они никогда не плакали, не кричали ночью на завывающем ветру? Неужели они никогда не чувствовали резкий и безъязыкий экстаз весной? Или ночью, затаив дыхание, когда огромные колеса стучали по рельсам? Неужели они никогда не дрожали от огромной темной волны боли или от бессловесного крика радости, когда слышали гудки судов, заходящих в гавань, и никогда не думали на рассвете о новых землях? Или они всегда били такими старыми, мудрыми, полными горя и зла?

Девушки напирали на него своей чувственной волной, а юноши стояли подальше, за ними, в ожидании, и Юджин видел некий хитрый обмен темными тайными мужскими взглядами, каждого с каждым, своего рода форму циничного бессловесного общения. Они ждали, когда девушки закончат, с каким-то тяжелым усталым терпением, старым многознающим согласием, покорным принятием, как будто знали многие тысячи лет, что их женщины будут изменять им с гоем, и еще с каким-то торжеством, как будто также знали, что вновь обретут своих женщин и в конце концов выйдут победителями.

Они, казалось, получили от жизни удивительное терпение, древнее и хитрое мастерство и осторожность, которые приходят, когда кто-то очень долго терпит боль: наблюдая за ними, Юджин знал, что они никогда в жизни не напьются до дикого состояния, не разобьют в кровь костяшки пальцев об стену, не уйдут в запой и не будут лежать избитыми, без сознания. Он знал, что они в состоянии с невозмутимым лицом открыть бутылочку вина для человека, который напивается, разбивает пальцы, уходит в запой и валяется переломанным, только чтобы спокойно читать его отчаянную судьбу своими темными, насмешливыми, ненасытными глазами.

Они выучили, что слово, каким бы оно ни было диким и яростным, не ломает костей и что рана от предательства пли безответной любви все же менее смертельна, чем удар меча или ножа: в последующие годы он увидел, что физически они по большей части до старости оставались нетронутыми, не битыми, осторожными, полными мастерства и безопасности, что они так долго жили и становились настолько мудрыми и хитрыми, что их тонкий, многомудрый разум вполне мог обойтись без презираемых, темных, неуклюжих и несовершенных плотских искушений, что они могли полностью погрузиться в мир жестоких и тонких догадок, невысказанных, но сильных, невыразимых жестокости, стыда и ужаса, не ударив и пальцем о палец.

Так что, в те годы, когда его собственный ум погружался в безумие и становился покореженным от все возрастающей ядовитой ревности — как будто немедленно и без всяких переходов переводя на язык буквальной физической действительности безумные образы жестокости и ужаса: дочерей, которые становились сутенершами для собственных матерей; мужей и сыновей, спящих мирным сном в домах, где их сестры, жены и дети в соседних комнатах предавались страстям и гнусным злодеяниям неверной любви, а потом наутро изображали невозмутимо спокойные лица, вид и взгляды, полные детской чистоты, добра, веры и невинности, в то время как знание о совершенном невыразимом зле навсегда трепетало в их сердцах с непристойным беззвучным смехом… Эти мерзости, созданные его воображением, эти ужасные порождения, которые его сумасшедший мозг тут же переводил в реальные факты, были по большей части только образами, которые вызывали жестокие и тонкие умы старых, мудрых, терпеливых евреев и с которыми те играли в своих сложных фантазиях. И когда Юджин смотрел на рой темных решительных лиц, окружавших его стол, всепоглощающее чувство поражения и запустения захлестывало его дух — их темные взгляды читали, и пожирали, и насмехались над ним, и в то же время были полны симпатии и нежности, как будто они показывали, что им нравится еда, которую они поглощают: и от всего этого ему казалось, что он может умереть; что он может разбить свое сердце, сломать кости, может лежать избитым, пьяным, без сознания; что он может уничтожить свой разум, потерять свое здравомыслие, закопать в землю свой талант и умереть, как воющая бешеная собака в пустыне. Но они — они одни — эти старые, мудрые, усталые, больные, питающиеся болью, многоумные евреи — они все переживут.

Предыдущая главаГлава 2 из 52Следующая глава