К книге
Дело Гамлета. Диалог глухихТеории. Глава третья. Что такое ложное прочтение?
58%
Теории. Глава третья. Что такое ложное прочтение?
11

Указав на второе значительнейшее неправдоподобие — бродячие актеры в Эльсиноре знают пьесу, в точности изображающую смерть отца Гамлета, — Грег добавляет к своему ошеломляющему переосмыслению «Гамлета» новую, еще более сногсшибательную деталь. Ответ, который попытается дать на это Довер Уилсон, чтобы спасти то, что еще можно спасти, — то, что Гамлет просит дополнить пьесу некоторыми стихами, дабы адаптировать ее к контексту, — не значит ничего: в его диалоге с актерами нет ни одной реплики, говорившей бы об изменении основной интриги пьесы. А раз все остается как есть, то и пантомима, не претерпевшая никаких изменений, явно свидетельствует, что «Убийство Гонзаго» изображает убийство вливанием яда в ухо.

Оказавшись перед такой зияющей несуразностью, Грег ради объяснения нового неправдоподобия не без оснований наносит последний удар, предлагая вообще перевернуть привычную перспективу, то есть спросить: если принять как данность, что Гамлет стремится вывести на сцену все, что рассказал ему Призрак, то не вдохновлялся ли он и в беседе с Призраком сюжетом этой театральной пьесы, раз уж об ее существовании ему было известно[90]?

Довер Уилсон, стоик и настоящий игрок, понимая, что худшее впереди, в своей книге-опровержении, несмотря на прошедшие восемнадцать лет, признает аргументы Грега не лишенными основания:

«С губ сразу же готова сорваться дюжина „но“. Вы предвидели их все, или почти все, и у вас был ответ на каждое, всегда волнующий и в целом явно убедительный»[91].

Такая обоснованность предположений Грега заслуживает более подробного рассмотрения. Ведь если даже его прочтение и является одним из самых экстремальных по той бесцеремонности, с какой оно обращается с шекспировской пьесой, — это всего лишь одна из тысяч гипотез, некоторым из коих, как мы уже видели, тоже не занимать боевого задора. Потому что дело не только в забавной стороне таких гипотез — проблемой становится сама их множественность.

Она, проблема, на сей раз состоит не в той технике, какая используется, дабы произвести это множество предположений, а в ценности полученных результатов. И если о «Гамлете» можно сказать всего понемножку — а если вдуматься в доводы Грега, как-никак признанного специалиста-шекспироведа, то вообще трудно определить, где кончаются пределы дозволенного, — то какова же степень правдивости и истинности в прочтениях, которые, кажется, могут бесконечно дополнять друг друга?

*

О том, что множественность возможных прочтений составляет проблему сама по себе, вне используемых методов, говорится еще в текстах Фрейда о сновидении. Там же дается и ключевое понятие его герменевтики, понятие сверхдетерминизма, составляющее сердцевину его рассуждения о сознании и многозначности. Замечая, что анализ сновидения, с одной стороны, приумножает ассоциативные нити, а с другой — никогда не может составить из них исчерпывающее прочтение, Фрейд выдвигает мысль, что сновидение сверхдетерминированно. Из этого он выводит, что каждый элемент сновидения находится в зависимости от нескольких мотиваций, но еще и то, что текст, взятый в его целостности, может прочитываться по-разному.

Ибо необходимым следствием понятия сверхдетерминированности является понятие сверхинтерпретации. Сновидение не укладывается в единственную интерпретацию. Богатство его содержания таково, что оно может вместить несколько, даже большое количество интерпретаций, при этом не исчерпавшись совершенно и не достигнув закругленности и блокировки смысла. Сверхдетерминированность требует еще и принимать в расчет расхождения между анализируемыми фактами и речью интерпретатора.

Хотя родилась эта пара сверхдетерминированности и сверхинтерпретации в работах о сновидении, она вполне уместна и в других контекстах, и особенно в области лечения Факты, подвергшиеся анализу, или мнения, высказанные во время психоаналитического сеанса, не позволяют свести себя к единственной интерпретации. Они также располагаются на пересечении множества переплетающихся нитей, и не только возможно, а даже необходимо комментировать их по нескольку раз, каждый раз высвечивая в них разное.

Идея переплетения нитей еще более применима к литературному произведению, в котором первоначальный смысл усложняется самим процессом сочинения. Понятие сверхдетерминированности, по-видимому, окажется уместным и здесь, поскольку оно как раз акцентирует множественность смыслов, несомых или таимых текстом, ту самую множественность, которая и делает интерпретативную деятельность неисчерпаемой.

Но тут сразу становится ясно, как это понятие сверхдетерминированности, залог многообразия и толерантности, еще и открывает пространство, проблемное с точки зрения эпистемологической. То, что один объект смог вызвать большое количество интерпретаций, может объясняться, разумеется, его сложностью или пристальным изучением интерпретатором, но тут верно и суждение более негативное — это может быть доказательством того, что, в бесконечном смысле слова, все что угодно может быть сказано и совместимо с чем угодно.

И потому в утверждении, что сновидение или текст неисчерпаемы, звучит не столько восхищенное признание глубины, сколько сожаление о зияющей разнице между объектом и старающимся его раскусить методом, разнице, которая конкретно возмещается непомерным количеством гипотез прочтения.

*

Такая бесконечная совместимость — которую «Гамлет» иллюстрирует почти в карикатурном виде — выглядит еще проблематичнее, если посмотреть на научную сферу, где вовсе не кажется столь очевидным, что один и тот же факт способен так легко поддаваться множеству прочтений.

Поскольку это напрямую касается интерпретативных систем, каковой является в том числе и психоанализ, — тут небезынтересно напомнить о предложенном Карлом Поппером различии между верификацией и фальсификацией[92]. В противоположность тому, что принято обыкновенно полагать, по Попперу, верификация не является верным научным критерием, ни даже показателем точности, поскольку она слишком тесно связана с личным ощущением. Несомненно, что любая интерпретация заботится об опоре на примеры, которые интерпретатор приводит в качестве доказательств, но в конечном счете определяющей силой выступает его личная убежденность. Как замечает Поппер, удостоверить можно все что угодно, и любой верующий беспрестанно находит все новые аргументы в пользу своих верований.

Совсем иное дело — критерий возможности опровержения, основывающийся не столько на поиске истины, сколько на поиске условий неверного. Высказывание может быть признано опровергнутым (фальсифицированным), если будет точно указано, при каких условиях оно может оказаться недействительным. Такое уточнение — уже не имеющее ничего общего с верификацией — вводит элемент риска, поскольку тот, кто высказывает фальсифицированное суждение, может оказаться в положении опровергнутого, притом в соответствии с точными и заранее известными условиями.

Упрекая психоанализ и другие интерпретативные системы в их неопровергаемом характере, Поппер не отрицает их значения, а оспаривает их право на научность. Тем самым он пытается провести разделительную линию между сферой точных наук и сферой наук общественных, основывая такое разделение на условиях отмены некоторых недействительных высказываний.

Тут важно не ошибиться, как происходит с некоторыми фрейдистами, делавшими из позиций Поппера вывод, будто исключение интерпретативных систем из сферы науки сродни каким-либо санкциям. Отнюдь нет — в них даже не запрещается видеть подлинно научные изыскания, которые раскрывают нам пространство иной подлинности людей и текстов, свободное от обязательных правил и пределов, не соответствующих их замыслу.

*

Ничуть не будет преувеличением сказать, что в литературной критике вполне возможны фальсифицируемые высказывания, в том числе и в области психологических прочтений. В этом возможном варианте выступают два типа высказываний. Первое — речь идет о некоторых точных высказываниях, опирающихся на текст произведения, которые можно сформулировать достаточно подробно, чтобы они давали возможность опровержения. Второе — высказывания, касающиеся биографических фактов и подпадающие под власть приведения таких фактов.

Но и в том, и в другом случае легки увидеть, как то, что мы называем логикой множественности, повсюду делает возможности фальсификации недействительными. Что до биографических деталей, то фрейдистские утверждения о зависимости написания «Гамлета» от смерти отца Шекспира несомненно можно признать недействительными. ознакомившись с тем, что было известно еще во времена сочинения пьесы, и в этом смысле они фальсифицируемы. Хотя это не полностью перечеркивает весь комплекс фрейдистской интерпретации, включая важность фантазмов.

Что до высказываний с опорой на текст произведения, не представляющих никакого интереса и вполне соответствующих критерию Поппера, то самые оригинальные совершенно не поддаются фальсифицированию. Это верно, скажем, в отношении прочтений, опирающихся на бессознательное персонажа, в которых трудно выбрать что-нибудь, что могло бы сделать их недействительными, как и тех, которые касаются его детства или событий, предшествующих началу пьесы, не говоря уж о событиях последующих. Согласимся, что предыстория текстов хотя и открывает широчайший простор воображению, при этом не предлагает никакой серьезной почвы для оспаривания.

Конечно, всегда можно возразить, что границы, мол, зафиксированы самим текстом. Но он то чаще всего как раз почти не дает прямых аллюзий на факты придуманные, которые для тех, кто отстаивает подобную гипотезу, разбросаны по всему произведению в виде смутных следов. Если принять идею, что значительная часть загадок произведения объясняется событиями, о которых не говорится напрямую и которые предшествуют тем, о каких в нем рассказывается, — то возможно, что в запасе еще и некие другие события, оставленные где-то в виртуальном прошлом, и их додумывание в конце концов не преминет озарить текст неопровергаемыми знаками.

Возьмем для примера одно из самых недавних прочтений «Гамлета», предложенное Джоном Делопо. Отдавая должное замечаниям Грега и его опровержениям, сделанным не только Довером Уилсоном, но еще и Т. С. Элиотом и трудами фрейдистов. Делопо вслед за предшественниками стремится осознать все несообразности пьесы, а особенно обстоятельства убийства. И вот, посчитав малоправдоподобным, чтобы убийца вливал яд в ухо своей жертвы, предлагает понимать слово «яд» как метафору и предположить, что так названы те слова, что Клавдий прошептал на ухо отцу Гамлета, и ими он его и прикончил:

«Внимания прошу, брат мой! Навострите уши и слушайте меня хорошенько. Та, кого вы считаете своей женою, на самом деле моя жена. Тот, кого вы зовете сыном, — не ваш. О да, это скандально! это позорно! это ужасающе! Но это так!.. и поверьте мне, я скажу об этом всему свету и это обернется всеобщим крахом… если только вы не готовы со мной поторговаться: ваша жизнь в обмен на достойное сохранение жизни моего сына и вашей репутации. Вот флакон со смертоносным ядом [дает его ему]. Если вы соизволите его выпить, я предприму все, чтобы вашу смерть сочли несчастным случаем. Вы меня понимаете? Что скажете, о брат мой?»[93]

И вот под натиском Клавдия отец Гамлета якобы покончил с собой. Эта волнующая гипотеза обладает достоинством — она проясняет много загадочных пунктов, в числе которых ночные блуждания старика Гамлета (в христианстве самоубийца не обретает вечного покоя). Но особенно она характерна формой достоверности, которой способствует такой тип прочтения: и верифицированная, и поддающаяся верификации, она совершенно нефальсифицируема. И правда, трудно себе вообразить — даже если руководствоваться куда менее ясными критериями, чем критерии Поппера, — при каких условиях ее можно счесть и истинной, и ложной. Иначе говоря, трудно точно определить, на каких условиях она может быть признана недействительной и как заставить автора признать, что он ошибается.

Если идея о том, что старый Гамлет покончил с собой, нефальсифицируема, то интуитивно подкрепить такую догадку мог бы разве что картонный вымышленный персонаж, не имеющий других доказательств, кроме двусмысленных выдержек из текста, которые каждый читатель додумывает и переживает во время чтения. А поскольку в реальном мире невозможно встретиться с участниками драмы и спросить у них, что же произошло на самом деле, надо отнестись к подобной гипотезе как к одной из производных работы по дополнению, которая представляет собою не частичное добавление к тексту, а саму суть его прочтения.

*

Раз уж единственное истинное прочтение иметь невозможно — стоит ли из кожи вон лезть в поиске точных признаков того, что то или иное прочтение ложное? Но уж если стоит, то никакому предположению не переплюнуть гипотезы Эдварда П. Вайнинга, высказанные им в работе с многообещающим названием «Тайна Гамлета»[94]. Вместе с нами и с большинством придирчивых читателей убежденный в том, что в пьесе скрывается некая тайна, Вайнинг находит ей простое решение: Гамлет-де на самом деле был женщиной.

Доказательств этому искали уже так много лет, что в них, как в физическом, так и в психологическом смысле, не было недостатка, во всяком случае для тех, кто разделяет взгляд на женский пол, свойственный писателям конца XIX века. Хрупкое сложение, чувствительность, повышенная эмоциональность, вплоть до чрезмерного внимания к климату и ароматам духов: вот сколько примет, которые, в конце концов, можно счесть женскими.

Если принять такую гипотезу, то центр тяжести любовной интриги перемещается на пару, никогда ранее не привлекавшую внимания: это пара Гамлет — Горацио. Отмечая, что Горацио — единственный персонаж, с кем Гамлет не проявляет никакой агрессивности, Вайнинг видит в отношениях двух молодых людей нечто большее чем дружба. И доказывает, что эта влюбленность Гамлета может объяснить его отношение к Офелии, которой он в приступе ревности якобы бросает упрек, что та неравнодушна к Горацио.

Подобное сокрытие настоящего пола Гамлета, возможно, обрело бы исторические истоки в том же событии, что и гипотезы Андре Грина и Николя Абрахама: мы имеем в виду поединок Гамлета-отца с Фортинбрасом-отцом, происходивший как раз в тот день, когда Гамлет появился на свет. Если король, что вполне правдоподобно, был тогда ранен и сам — то для Гертруды и ее доверенных придворных очень важно было утаить, что у короны больше нет наследника мужского пола, вот откуда и мысль солгать о поле новорожденного.

Разумеется, текст местами явно противоречит этой гипотезе, и к тому же маловероятно, как чистосердечно признает и сам Вайнинг, чтобы Гертруда даже при встречах тет-а-тет продолжала обращаться к дочери «сын мой». Однако в таком открытом произведении всегда остается возможность интерпретативного вывода, и Вайнинг, не теряя хладнокровного рассудка, замечает, насколько это вполне человеческая черта — якобы Гертруда, вынужденная весь день притворяться в обществе, будто Гамлет ей сын, невольно ошибается и вечером.

Изначально бессмысленная, гипотеза Вайнинга черпает подтверждения в многочисленных примерах из других шекспировских пьес с их нередкими переодеваниями героинь в мужчин, однако там это не скрыто от зрителя. И она в прямом и реальном виде предвосхищает множество психоаналитических гипотез, настаивающих на женственности и бисексуальности Гамлета. Который навсегда унес в могилу этот свой секрет, а посему правду невозможно установить с полной точностью, если только не предположить, что текст самодостаточен, и не изобрести критерий, который позволит выяснить литературную правду и признать ее ложной.

*

Легко продемонстрировать и оборотную сторону подобной слабости литературной правды. Иной способ подвергнуть сомнению правдивость критических выступлений — это изучать вариации не интерпретативные, а текстуальные, задавшись вопросом, что еще могло бы в них найтись и что произошло бы с предложенными прочтениями, если бы на сей раз текст Шекспира подвергся изменениям.

Гипотезу эту высказывал Лакан на одном из своих семинаров:

«Но в конце концов, разве все это не позволяет нам сказать (нам, околдованным некой непостижимостью, завязанной на схему, окружающую для нас нечто вроде неприкасаемого, диалектически не развивающегося характера), что все в целом перевернуто с ног на голову? Я хочу сказать, что так же точно могло быть, что Гамлет, накинувшийся на собственного отчима, находит в этом, в конечном счете, повод утолить собственное чувство вины, отыскав настоящего виновника вне себя самого»[95].

Не выглядит ли логичнее априори и то, что Гамлет, влюбленный в собственную мать, склонен избавиться от нового соперника, что тоже отмечает Лакан:

«…загадка, которую мы силимся разрешить… это то самое желание, о котором и идет речь, потому что это желание, открытое Фрейдом, желание собственной матери, оно и порождает соперничество с тем. кто обладает ею, это желание. Боже мой, должно бы развиваться в том же направлении, что и действие»[96].

К гипотезе Гамлета решительного и готового на все, устроившей бы Эллу Шарп и приближавшейся бы к суждениям, вслед за Сантаяной объясняющим колебания Гамлета лишь тем, что Шекспиру нужно было держать напряжение целых пять актов, вполне применимой оставалась бы суть фрейдистской интерпретации. Эта гипотеза не имеет строгой связи с текстом, она скорее связана с более неопределенной и придуманной конфигурацией, в которой, конечно, текст играет значительную роль, однако интерпретация не исчерпывается только им.

Как уже показал Фрейд в опыте с грифом на полотне Леонардо — который на самом деле оказался коршуном, но это не изменило интерпретацию, — изменчивость произведения составляет парное соответствие интерпретативной изменчивости. Так же как одно и то же произведение может порождать разные прочтения, каждый раз основанные на одном из единичных текстов, так и одно прочтение может оставаться эффективным, если общее произведение претерпело изменения, даже в самой своей глубине.

*

Столкнувшись с проблемой нефальсифицируемости, важно не оказаться меж двух огней — с одной стороны, отрицания специфичности подобных психологических прочтений, а с другой — их явного утрирования.

Специфичность таких прочтений основывается на теоретическом поле, которое не сможет конкурировать с научными моделями То, что большинство их не фальсифицируемы и они легко могут сосуществовать, дополняя друз друга, а не опровергая, вовсе не умаляет их силы и способности — а это что-нибудь да значит — подтолкнуть к размышлениями и фантазиям.

Важно, наоборот, не отдавать такие прочтения критикам, которые так же легко могли бы применить их к множеству других своих выступлений. За исключением некоторых высказываний, подкрепленных исторически точными фактами, и взятых из текста цитат на грани произвольного толкования, большинство нынешних гипотез, выдвигаемых литературной критикой, столь же сомнительны, что и приведенные нами здесь. И эта всеобщая сомнительность тем больше, что фрейдистскую логику — и ей подобные — часто используют критики более классического направления.

Существование широкого переходного поля между различными методиками ничего не меняет в главной проблеме — понять, какова же степень истинности в этих высказываниях о «Гамлете», который, кажется, способен вынести их бесконечное количество. Заметим, однако, что этот вопрос обретает смысл, только если держаться принципа подобия комментируемого текста. Ведь очевидно, что каждое такое прочтение действенно только после уже сделанной работы по дополнению, а операция дополнения каждый раз связана с теорией — или, точнее, с группой теорий, которым требуется критик. И с этого момента авторы уже имеют дело не с одним и тем же текстом — а такое подобие необходимо, что бы сработал критерий Поппера, — и искомый тип правды может подтверждаться только их личной меркой, непохожей ни на какую другую.

Таким образом, невозможно, не дополняя пьесу, выбрать одно среди разных решений той двойной загадки, которую загадал Грег, то есть пантомимы и следующего за нею представления. Нигде не сказано, что делает Клавдий во время демонстрации первой части пьесы, а вот произошедшее после нее имеет решающее значение. И так же невозможно точно знать, подвернулась ли эта пьеса просто вовремя Гамлету, напомнив ему о рассказе Призрака, или же принц, вступив в спор с ним, вдохновлялся ее сюжетом. Текст в обоих этих случаях не завершен, и Грег имеет все основания закончить его по-своему, тем манером, который пришелся так не по вкусу Доверу Уилсону, — что, однако, не помешало и ему закончить текст иначе, уже на свой лад, настолько же «истинный» для открытого им пути, что и другой путь, выстроенный его соперником для себя.

*

Искать ответ на вопрос, кто прав в споре, подобном поединку Уолтера Уилсона Грега и Джона Довера Уилсона, не имеет никакого смысла, поскольку предполагает принять как данность, что обсуждаемые ими тексты подобны друг другу, а это нашей точке зрения отнюдь не соответствует.

Даже если фрагмент, о котором они спорят — сцена пантомимы, — относительно одинаков, используемые ими теории разные. Тем самым совокупности универсумов, в которые они проникли, перестали быть подобными. Ибо эти универсумы не ограничиваются несколькими фразами, не допускающими дальнейшего, а распространяются далеко за пределы текста, в ту промежуточную область между произведением и каждым субъектом, куда и заводит любое прочтение.

С этого времени Гамлеты, о которых они рассуждают и в чьи тайные помыслы стараются проникнуть, не есть существа идентичные, а разные личности, обладающие несравнимыми психиками и непохожими мотивациями. У них были разные детства, разные товарищи по играм, и воспоминания, тайно определяющие их бытие, у них тоже разные. Они строили разные хижины в лесах Эльсинора и играли с разными девчонками на берегу рек, пересекавших парки. Их мечты и фантазмы — это только их личные мечты и фантазмы, и прочтения, старающиеся снова вдохнуть в них жизнь, могут сделать это, лишь ни на миг не забывая о том единичном характере, какой придает им душа.

Предыдущая главаГлава 11 из 19Следующая глава