Ха. И чего я столько лет мучился?
Нужно-то было всего ничего: взять билет, сесть в самолёт и свалить из этой сумасшедшей Москвы сюда, в Хабаровск. Выдохнуть. Стать наконец нормальным человеком и просто пройтись по знакомым с детства улицам, не оглядываясь на каждый проезжающий тонированный джип.
Там, в столице, за мной волочился тяжёлый, шлейф: миллионы, офшоры, чужие интересы, разборки. А здесь всё это не значило ровным счётом ничего. Здесь Пахомов не был крупным дельцом с личной охраной и связями наверху. Здесь его помнили в лучшем случае как того парня, который когда-то отчалил покорять столицу. И то вряд ли.
В первые часы эта анонимность подействовала как обезболивающее. Я вдыхал влажный дальневосточный воздух и чувствовал, как с плеч медленно сползает груз последних лет.
Через старые связи Петра Васильевича в местном управлении мне прямо к «Интуристу» подогнали праворульный «Лэнд Крузер» — брутальный, поджарый, с гулким дизелем. Для Дальнего Востока конца девяностых крузак был хорошей машиной
Стояла настоящая июльская жара — влажная, густая, когда рубашка липнет к спине через десять минут ходьбы, а с Амура не тянет ни ветерком. Я медленно ехалпо Муравьёва-Амурского к площади Ленина. Мимо проплывали знакомые фасады: старая аптека, парикмахерская, где я стригся школьником за сорок копеек, гастроном, ставший теперь коммерческим магазином с яркой вывеской и охранником у дверей.
Потом показался массивный корпус мединститута.
И на секунду мне почудилось, что вот сейчас из тяжёлых дверей выбежит Марина. С пачкой конспектов под мышкой, смеющаяся, с разлетающимися чёрными волосами. Опаздывающая, как всегда.
Я замер посреди дороги и стоял, пока фантом не растворился в толпе.
Вернулся к машине, завёл дизель и поехал кружить по городу. Без цели и без маршрута.
Серые пятиэтажки с облупившимися балконами. Редкие трамваи. Женщины с сумками у рынка, пацаны с бутылками пива на бордюре, объявление на стенде сберкассы о новых выгодных вкладах. Обычный июльский день обычного города. Люди строили планы на отпуск, копили, брали в долг до получки.
Через месяц всё это опять кончится.
Семнадцатого августа страна проснётся в другой жизни. Рубль полетит вниз втрое, вклады сгорят, банки закроют двери — и вот эти самые женщины с сумками будут стоять под этими дверями и стучать в них до вечера. Опять в который раз.
Потом руки сами вывернули руль, и крузак покатил в сторону Южного.
Я ехал по знакомым улицам и узнавал всё: продуктовый на углу, где мы брали мороженое, хоккейную коробку, которую летом никто не убирал, остановку, на которой мы с Леной когда-то целовались под ливнем, пока не подошёл автобус, а мы всё равно не сели.
А потом я увидел школу.
. Мою.
Я притормозил, съехал на обочину напротив и заглушил двигатель.
И вот тут меня накрыло по-настоящему.
Она почти не изменилась. Тот желтый четырехэтажный корпус, те же огромные окна, тот же двор с потрескавшимся асфальтом. Перекрасили крыльцо — раньше было зелёное, теперь голубое. Клумбу с той стороны, где мы курили, закатали под парковку. Спортплощадку обнесли новой сеткой, а старые железные ворота так и стояли с погнутой перекладиной.
Июль, каникулы. Окна настежь, во дворе пусто и тихо, только двое пацанов лет двенадцати гоняли мяч о стену спортзала. Глухие удары разносились по всему кварталу.
Я сидел за рулём и смотрел на окна второго этажа. Третье слева.
Там был наш класс.
Оттуда Ленка когда-то махала мне рукой, пока я болтался внизу, дожидаясь, когда она отсидит свой урок. Она сидела у окна на второй парте и вечно вертелась, за что регулярно получала. И была у неё манера так наклонять голову набок, когда она смотрела на кого-то сверху вниз. Точно так же теперь наклоняет её Алиса.
Вон там, у крыльца, я в первый раз подрался всерьёз и получил разбитую губу. У той стены нас, десятиклассников, строили на линейку. Я сидел в прохладном салоне дорогого джипа, положив руки на руль, и вдруг очень ясно понял одну вещь.
У того парня сбылось ничего. Ни-че-го. Он собирался стать врачом. Он собирался свалить в Америку. Он собирался жениться на девочке со второй парты у окна.
Вместо этого у него теперь счета в трёх юрисдикциях, охрана, бронированная машина и дом, в котором он не может ночевать один. А девочка со второй парты лежит на московском кладбище, в двух часах езды от того дома, и он возит ей цветы четыре раза в мясяц.
Я вышел из машины и привалился к раскалённому капоту.
Мяч глухо колотился о стену спортзала. Пацаны переругивались, спорили, кто следующий бьёт. Точно так же десять лет лет назад мы гоняли здесь всё лето, пока не темнело и матери не начинали орать из окон.
Я сел в машину и завёл мотор.
Боже, какой я был дурак.
Ведь бежал сюда из Подмосковья. От пустого дома, от портрета над камином. Наивно рассчитывал найти здесь покой.
Только в Москве Лена была воспоминанием. Тенью, портретом, аккуратно убранной в шкаф одеждой.
А здесь она живая. Здесь она везде: в этих дворах, на этих остановках, за этими окнами второго этажа. Здесь она смеётся, вертится на уроках и машет мне рукой из класса.
От себя не уедешь. И от неё, оказывается, тоже. Ни на какой край света.
Я потихоньку выбрался из Южного и повернул в сторону Красной Речки.
Всё-таки надо съездить на рыбалку. Может, вода поможет.
По воде хотя бы никто не ходит из прошлого.
С рыбалкой с самого начала получился облом.
Я стоял перед закрытой обшарпанной дверью квартиры моего двоюродного дядьки. Звонок не работал, я барабанил кулаком минуты три, пока на шум не высунулась соседка — сухонькая старушка в халате — и не ввела меня в курс дела. Григорич уехал. Давно, года два как.
Дядька всегда был мужиком нелюдимым, с тяжёлым характером, но с отцом они кое-как отношения поддерживали. А когда родители перебрались во Владивосток, ближе к морю и мягкому климату, последняя ниточка оборвалась совсем. О том, что дядька уехал на Сахалин к дочери, мне даже сообщить оказалось некому.
Я вышел из тёмного подъезда во двор и привалился к капоту крузака.
Ситуация складывалась паршивая.
Родственников в городе не осталось. Друзей детства я растерял за годы московских гонок — не то чтобы поссорился, просто перестал звонить, а потом стало неловко. В Южный ехать нельзя категорически: я там уже был сегодня и знал, чем это кончается. К Руслану соваться не стоило тем более — он прекрасно знал, кем стал Пахомов в столице и сколько за ним числится нулей. Начались бы расспросы, навязчивое гостеприимство, понты, попытки пристроиться к чужим миллионам. А оно мне надо? Я сюда приехал за тишиной, а не за очередными разговорами о деньгах.
Двор был пустой и разморённый. Где-то на балконе орало радио, во дворе сохло бельё, у подъезда дремал на солнце облезлый кот. Я постоял, подышал, посмотрел на всё это и понял, что через два дня полезу на стену.
Уже собирался сесть за руль — и тут из-за угла выскочила побитая жизнью бежевая «Нива», вся в засохшей грязи по самые стёкла, и с визгом перегородила мне дорогу.
«Только этого не хватало», — подумал я и машинально сунул руку под сиденье, где привычно лежала тяжесть.
Из «Нивы» выбрался плечистый мужик в потёртой джинсовке. Постоял, щурясь на солнце, оценивающе оглядел мой новенький «Лэнд Крузер», сделал пару шагов ко мне, всмотрелся — и лицо у него разом расплылось в широченной улыбке.
— Игорь?! Ты, что ли?!
Я присмотрелся.
Чёрт возьми. Вовка.
Мы просидели с ним за соседними партами до восьмого класса. Потом он ушёл в ПТУ, но во дворе мы пересекались ещё долго.
— Вовка!
Мы обнялись, крепко, по-мужски, хлопая друг друга по спинам.
— Ё-моё, Пахомов! — Он отстранился и оглядел меня с ног до головы, потом перевёл взгляд на джип. — Еду, смотрю: тачка крутая стоит, а морда знакомая. Думал, показалось. Ты какими судьбами? Насовсем вернулся или проездом?
— Проездом. Приехал в родные края, — сказал я, и внутри у меня впервые за долгое время потеплело. — Рыбалкой загнался. Хотел дядьку вытащить на протоки, вчера прилетел, прихожу — а дверь на замке.
— К Григоричу? — Вовка всплеснул руками и захохотал. — Ну ты даёшь! Он же года два как на Сахалин к дочке свалил, горбушу там теперь ловит. Отстал ты, брат, от жизни в своей Москве.
— Отстанешь тут.
Вовка посмотрел на меня открыто, без всякой зависти — просто как на одноклассника, которого сто лет не видел. И это, пожалуй, было лучшее, что случилось со мной за последние полгода.
— Слышь, кореш. — Он хлопнул меня по плечу. — На кой тебе тот Григорич? Я сам завтра с утра на Амур собираюсь, на протоки. Катер на лодочной станции стоит, снасти нормальные, места знаю — обрыбишься по самое не могу. Поехали вместе, как в старые добрые?
— А давай, — не раздумывая согласился я. — Что с меня?
— С тебя бутылка хорошей водки, — подмигнул Вовка. — Катер, еда и снасти мои. Завтра в шесть на берегу. И только попробуй проспать, я тебя из-под одеяла достану.
— Буду как штык.
Утро выдалось тихое и белое от тумана.
Вовкин катер оказался старой обшарпанной «казанкой» с подвесным «Вихрем», который он завёл с четвёртого рывка, обложив трёхэтажным матом. Мотор чихнул, схватился и ровно застучал, и мы пошли вниз по протоке, разрезая молочную муть.
Амур в этот час был как зеркало. Розовое небо, чёрные силуэты тальника по берегам, тишина такая, что слышно, как на том берегу лает собака. Пахло водой, тиной и бензином.
Я сидел на носу, подставив лицо встречному ветру, и чувствовал, как из меня по капле уходит Москва.
Клевало так, что и говорить не о чем.
Мы встали в тихой курье, у обрывистого берега, закинули спиннинги — и понеслось. Карась шёл один за другим, крупный, ленивый, будто его там кто-то специально складировал. Вовка таскал их, приговаривая что-то ласковое, я едва успевал за ним. Часа за полтора набили ведро и половину второго — штук пятнадцать точно, и это только приличных.
— Это ты вовремя приехал, Игорёк! — Вовка вытянул очередного, десятого или одиннадцатого, и любовно швырнул в ведро. — Прёт как из пулемёта.
К обеду мы вытащили катер носом на песчаную косу, развели костерок, поставили котелок. Вовка достал из рюкзака газету, разложил прямо на камнях чёрный хлеб, сало, банку тушёнки и пару луковиц. Я выставил обещанную бутылку.
Вот тогда я и понял, чего мне не хватало все эти годы.
Не денег. Не покоя даже. Мне не хватало вот этого: сидеть на песке в старых кроссовках, есть сало с чёрным хлебом, слушать, как трещит костёр и плещет вода, и разговаривать с человеком, которому от тебя ничего не нужно.
Вовка рассказывал про свою жизнь просто, без нытья, как о погоде.
Работал он на заводе — том самом, огромном, где полгорода когда-то трудилось. Точнее, числился. Завод стоял. Зарплату не платили с февраля, а последние два раза выдали продукцией: сначала кастрюлями, потом какими-то насосами. Мужики торговали этими кастрюлями на рынке сами, кто как мог. Жена работала в поликлинике, ей тоже задерживали. Тянули на её огороде, на рыбе и на том, что тёща держала кур.
— Ничего, — сказал он и разлил по второй. — Живём. Все так живут. Главное, здоровье есть да руки на месте. Прорвёмся.
Я смотрел на него и молчал.
Сказать ему, что через месяц, семнадцатого августа, всё станет вдвое хуже? Что рубль полетит втрое, а те копейки, которые ему всё-таки должны, превратятся вообще в ничто? Что его завод после этого уже не запустится никогда?
Я мог бы. Мог бы прямо сейчас сунуть ему денег — столько, что ему и его детям хватило бы. Для меня это не сумма, для меня это ничто.
И он бы взял. И через минуту мы перестали бы быть одноклассниками, а стали бы богатым и бедным. И вот этого костра, и сала на газете, и разговора ни о чём — уже не было бы никогда.
Поэтому я молчал и наливал.
— Слушай! — Вовка вдруг оживился и хлопнул себя по колену. — А может, рванём вниз по Амуру, а? Там сейчас горбуша попёрла, рыбы — завались. Наберём икры, рыбу прямо на берегу в бочках засолим. У тебя же крузак, считай грузовик! Продадим на рынке — нормальный бизнесец сделаем!
Я едва не поперхнулся.
В голове мгновенно возникла картина: я звоню в Москву и говорю в трубку: «Пётр Васильевич, отпустите ещё на месяц. Мы тут с корешем Вовкой решили крупный бизнес замутить: наловить горбуши, закатать пару бочек икры и толкнуть на рынке. Дело верное».
Представив себе лицо полковника, я всё-таки заржал в голос.
И самое дикое, что вот эта Вовкина безумная идея — набить джип рыбой и торговать на рынке — казалась мне сейчас в тысячу раз чище и настоящее всего, чем я занимался последние одиннадцать лет.
Внутри поднялась какая-то давно забытая, почти детская лёгкость. Хотя, если честно, бутылку мы к тому моменту уже приговорили, а водка под чёрный хлеб с салом да тушёнкой на свежем воздухе бьёт вернее любых воспоминаний.
Впервые за долгие годы мне было просто хорошо. По-настоящему, без всяких оговорок.
— Да не вопрос, Вова, — сказал я. — Идея блеск. Вот только хозяин у меня в Москве строгий, надо отгул выпросить. Но ты не сцы. Зуб даю — выбью пару дней, поедем.
А ночью мне стало плохо.
Возвращаться собирались вечером, но клевало так хорошо, да и погода стояла тёплая — решили не гнать. А ближе к ночи поднялся ветер, по Амуру пошла злая короткая волна, и Вовка сказал, что через протоку в темноте не пойдём. Заночуем.
Первый раз меня повело около полуночи.
Сначала знобило — я списал на ветер и полез в спальник. Потом затрясло уже всерьёз, так, что стучали зубы, и разом подскочила температура. Через полчаса началась рвота. Я выполз из палатки на четвереньках и полоскался у самой воды, а меня выворачивало снова и снова, до желчи, до сухих спазмов, когда выходить уже нечему.
Потом стало двоиться в глазах.
Помню, как смотрел на костёр и видел два костра. И как пытался встать — и не смог. Ноги были чужие.
Дальше провал.
В памяти остались обрывки. Вовкино лицо совсем близко, злое и испуганное. Как он натягивает на меня старый ватник и ватные штаны, пахнущие бензином, и приговаривает: «Держись, Игорёк, держись, зараза, только не отрубайся». Как хочет влить в меня водки, а меня выворачивает прямо на его руки.
Помню, как меня тащат. Как под спиной глухо стучит дюраль и ревёт над ухом мотор. Звон в ушах нарастает, забивает всё остальное.
И темнота.
Тьма была липкая, тяжёлая и пахла речным илом.
Я то проваливался в неё с головой, то выныривал. Там, в глубине, крутилось всё вперемешку: зелёные строчки котировок, графики Intel, чей-то крик в телефонной трубке, вспышки выстрелов в темноте.
И Лена.
Она стояла у окна на кухне, спиной ко мне, и что-то говорила через плечо, а я никак не мог разобрать что. Я подходил ближе, но кухня не кончалась, а она не приближалась.
А потом резко обернулась.
И глаза у неё сверкнули зло — так, как никогда не сверкали при жизни.
— Что ты творишь, Пахомов? А как же Алиса?
Я хотел ответить. Открыл рот — и не смог выдавить ни звука.
Тьма сомкнулась.
Очнулся я от запаха.
Хлорка и медицинский спирт — резкий, безошибочный, впивающийся в мозг запах, который ни с чем не спутаешь.
Зрение возвращалось неохотно, рывками. Потолок в трещинах и отслоившейся побелке. Гудящая люминесцентная лампа. Жёсткая кушетка под спиной. В вену капало из мутного стеклянного флакона, подвешенного на металлической стойке.
Я скосил глаза на простыню, которой был укрыт.
По краю тянулся выцветший синий штамп: «Инф. отд.».
Инфекционное.
Я закрыл глаза.
Ну что ж. Кажется, жив.