— Не знаю, — шепчет Меланья, шмыгая носом. — Я как взглянула, так, будто на кухне очутилась. У матушки. Будто я снова маленькая, а она блины печёт. Запах этот, масло топлёное, дымок... Я сейчас слюной захлебнусь, вот ей-богу, — она нервно смеётся сквозь слёзы. — Стою тут, как дура, а пахнет-то краской и скипидаром, а не блинами. Как это возможно?
Смотрю на неё и чувствую, как по спине пробегает холодок.
— Ты почувствовала запах?
— Да, и так отчётливо, будто сама оказалась у печки.
Я вспоминаю, что когда писала, на мгновение услышала запах блинов. Подумала, что показалось, просто воображение разыгралось. А Меланье… тоже показалось?
Легонько поглаживаю её по плечу, желая утешить, и всматриваюсь в свою работу. Повар у печи, Глебка с дровами, сковорода с подлетающим блином. Ничего особенного. Обычная бытовая сценка. И запаха блинов я тоже не чувствую.
Наверное, просто Меланья впервые увидела такую реалистичную и в то же время бытовую картину, вот и вспомнила детство, расчувствовалась. Здесь же нет телевизора или интернета с картинками, люди не привыкли к тому, что в любой момент могут посмотреть на что угодно. Поэтому картины и ценятся. И, возможно, вызывают больше эмоций, чем в нашем времени.
— Картину надо перепрятать, — говорю я, когда служанка уже почти успокоилась. — Нельзя, чтобы кто-то увидел её раньше времени.
— Давайте за стол спрячу?
— Только осторожно, краска пока не высохла, — предупреждаю я.
— Так высохла уже, я же трогала, — округляет глаза Меланья.
Проглатываю ругательства из-за того, что она так могла испортить работу, и только потом осознаю смысл сказанного. Я подношу руку к холсту, осторожно и невесомо касаюсь его пальцами. Краска сухая. Совершенно сухая, хотя прошло всего ничего! Масло так быстро не сохнет. Оно должно сохнуть день, два, три — в зависимости от толщины слоя, влажности и температуры.
Почему? Это из-за того, что я использовала самодельные краски?
— Ничего не понимаю, — бормочу я.
Провожу пальцем по краю, убеждаясь в том, что мне не показалось.
Ладно, так даже лучше! Мне нужно закончить, нанести последние штрихи и мелкие детали. Подрумянить бок блина, добавить пузырьки масла, блики кое-где, прорисовать ресницы. Сердце замирает от предвкушения, и я перестаю ломать голову над тем, почему так быстро высохла краска.
Когда заканчиваю, удостаиваюсь ещё одного восхищённого взгляда от Меланьи. Мы перепрятываем картину и уходим. Как раз зовут к ужину.
День был насыщенный, полон эмоций и событий, но всё же я довольна. Чувствую, что двигаюсь в правильном направлении.
Утро начинается мирно и спокойно, словно не было вчерашнего нападения и угроз от Григория. Я привыкаю к этой жизни в чужом теле и уже меньше волнуюсь, веду себя естественно. Если не считать того, что я чуть не выдаю себя, подавившись чаем, когда Константин за завтраком спрашивает, в какой церкви я была. Я закашливаюсь, прикрывая рот салфеткой, а Елена Петровна, сидящая напротив, подозрительно прищуривается. Кое-как я нахожусь ответить «как обычно», и Константин не расспрашивает дальше, только рассеянно кивает. Он вообще выглядит ещё более задумчивым, чем обычно.
После завтрака я уговариваю Меланью сопроводить меня на площадь, чтобы посмотреть на масленичные гуляния. Нельзя упускать такой шанс! Наверняка я увижу много материала для будущих работ.
Так что на этот раз я подготавливаюсь, беру побольше листов бумаги, несколько карандашей и тонкую дощечку для того, чтобы удобно было рисовать. Всё это несёт Меланья.
Если даже кто-то из старых знакомых Насти увидит меня, так даже лучше: сразу распространю слух о своём новом хобби. Семье сложнее будет запретить мне стремление к искусству.
Но идём мы туда, где редко бывают дворяне, по крайней мере, как мне кажется. На Хлебную площадь, на которой стоят торговые ряды и по словам Меланьи, проходят самые весёлые народные гуляния.
Нам удаётся попасть сюда к самому разгару. Площадь гудит, то и дело слышится смех и улюлюканье. Здесь построили временные балаганчики с пряниками и калачами, лотки с горячим сбитнем, с краю стоят ряды с расписными игрушками и шарфами. В центре возвели высокий столб с привязанными наверху сапогами — их пытаются достать самые отчаянные парни, и толпа охает и кричит при каждом их рывке. Где-то играет гармонь, тут же отплясывают парни и девушки, хлопают в ладоши, поют частушки. Запах жареного теста и мёда смешивался с морозной свежестью, и от этого кружится голова.
Я кутаюсь в шаль, перемещаюсь от одного скопления народа к другому и смотрю во все глаза. Подмечаю, запоминаю, сразу зарисовываю. Вот мальчишка в рваном тулупе сосредоточенно вгрызается в румяный блин, промаслив пальцы до блеска. А вот две купчихи в пуховых платках обсуждают цены на баранки. Здесь цыган с медведем на цепи. Зверь переваливается с ноги на ногу, а дети визжат от восторга и страха.
Карандаш летает по бумаге, ловя мгновения: смеющиеся лица, руки с пирожками, космы лошадиных грив, серебряный иней на усах мужика, который поднимал чарку с мёдом. Пока что я не думаю о композиции, а просто как можно точнее и быстрее фиксирую этот мир, этот шум, это дыхание Масленицы. «Светлоярские типажи» обретают лица.
Меланья семенит за мной, то крестится, то охает, но ни разу не жалуется на холод и долгую прогулку. Люди увлечены гуляниями и кидают на нас лишь мимолётные взгляды. Только один раз я ловлю слишком пристальный взгляд от прохожего мужчины средних лет, одетого в шинель.
Домой я возвращаюсь поздно, с замёрзшими пальцами и носом, зато счастливая. В голове уже роятся сюжеты — целая серия, которую я хочу написать.
Вечер я провожу, разбирая эскизы. Раскладываю их у себя в спальне и долго смотрю на каждую зарисовку. Уличный торговец, две старухи у лотка, мальчишка с блином, цыган с медведем, скоморохи. Все они кажутся живыми, дышащими. Мне хочется схватить кисть и перенести их на холст сразу же, но я заставляю себя остановиться. Нужно выбрать самые сильные, самые выразительные.
Я беру чистый лист и начинаю прикидывать композицию, вписывая людей из зарисовок в неё. Наношу едва заметные штрихи, чтобы можно было стереть и изменить. И только когда меня устраивает черновик, откладываю его в сторону. Беру новый лист. Потом ещё один. И ещё. Руки двигаются быстро, и я снова чувствую, как время исчезает, как мир за окнами перестаёт существовать.
Вскоре я устаю до головной боли, но в груди тепло и спокойно. Закончив с этюдами, я убираю их в ящик и смотрю в окно. Там темень, и сложно понять, сейчас поздний вечер или уже глубокая ночь. В доме очень тихо.
Невольно вспоминается тот мужик, что напал на меня у Светописи. Интересно, его поймали?
Я выхожу из комнаты, чтобы найти немного хлеба на кухне. Один раз была там, дорогу уже знаю… Но, кажется, зря я полагаюсь на память: в итоге ноги заводят меня в коридор с приоткрытой дверью. Это оказывается кабинет Константина.
Я тихонько заглядываю и вижу его за столом. Он сидит, склонившись над бумагами, и внимательно что-то читает, кажется, чертёж или схему. Свет от лампы падает на его лицо, делая его ещё более бледным, вырезая резкие тени под глазами. Он так сосредоточен, что не замечает меня.
Я замираю на пороге, глядя на него. На его руки, сжимающие листы. На складку между бровей, которая, кажется, никогда не разглаживается. На его губы, сжатые в тонкую линию. Он выглядит как человек, который тащит на себе весь мир.
Повинуясь порыву, делаю шаг в кабинет.
— Константин Дмитриевич, — тихо говорю я. — Вы уже ужинали?
Он поднимает голову, и на его лице мелькает удивление, будто он забыл, что в доме ещё кто-то есть.
— Не помню, — отвечает он, словно медленно возвращаясь в реальность.
— Я принесу вам чай, — говорю я и, не дожидаясь ответа, ухожу.
Почти сразу я жалею о том, что сказала. Какое мне дело до Константина, который из-за своих проблем и предвзятого отношения к жене мотает мне нервы?
С другой стороны, ничего страшного, если я немного буду подражать Насте. Так меня не заподозрят. А заботиться о муже ведь в её характере?
Ладно, иногда буду подыгрывать, чтобы у Константина не было повода докапываться до меня.
На этот раз мне везёт больше, я нахожу кухню и прошу мне помочь задержавшегося там слугу. Через десять минут я возвращаюсь и ставлю перед мужем чашку с горячим чаем и тарелку с хлебом и сыром. Он смотрит на меня, потом на чай, и в его взгляде мелькает что-то похожее на благодарность.
— Спасибо, — говорит он просто.
Киваю и уже хочу уйти, но он останавливает меня:
— Настя.
Я оборачиваюсь
— Ты сегодня… снова рисовала?
Откуда он знает? Я открыла рот, чтобы сказать, что занималась разбором эскизов в мастерской, но он перебивает меня:
— Я заметил карандаш у тебя на пальцах.
Я смотрю на свои руки. На подушечках действительно остались тёмные следы графита.
— Да, — признаюсь я. — Делала наброски с Масленицы.
— Цыгане были? — вдруг усмехается Константин.
Я не отвечаю. Загадочно улыбаюсь, отворачиваюсь и ухожу. Надо перерисовать набросок с цыганом в более простой манере, чтобы показать мужу. И посмотреть на его реакцию.
Но в комнате я рисую не цыгана. А мужчину, сидящего за столом с опущенными плечами, и его сосредоточенное и серьёзное лицо.
Ложусь спать я очень поздно и, уже засыпая, вспоминаю, что до губернаторского бала осталось всего ничего. Чёрт…