К книге
Сердце зимыГлава 2. Воплощённая боль
38%
Глава 2. Воплощённая боль
3

1. Я почти перестала спать по ночам — ядовитая тревожность разъедала сон, — и это сказалось на моём самочувствии, на внешнем виде и даже на успеваемости в школе. Информация на уроках залетала в одно ухо и вылетала из другого, не задерживаясь ни на мгновение. В театральном кружке я постоянно забывала свои реплики, не вступала в нужное время и вообще вела себя как мешком пришибленная, раздражая всех, кроме терпеливой Одри. Впрочем, примерно так я себя и чувствовала — пришибленной. В конце концов, меня буквально порвали на части. Незабываемые ощущения.

— Ты случайно не беременная? — спросила Карла на физкультуре, когда мне в лицо прилетел волейбольный мяч. Так позорно подачи я ещё не пропускала.

— На седьмом месяце, — ответила я резко. До Карлы ко мне подходила Марго. Она спросила шёпотом, не подсела ли я на наркотики, и пообещала помочь с реабилитацией в случае чего. Даже не знаю, что хуже: участливость Марго или любопытство Карлы. — От директора.

Карла хмыкнула, и я решила было, что на этом всё. Но в раздевалке, когда я стояла в топе и трусах, пытаясь попасть голой ступнёй в штанину, она снова подошла и, понизив голос, спросила:

— Хочешь, дам кое-что, чтобы поднять настроение?

— Чтобы я кони двинула? — Справившись, наконец, со штанинами и натянув джинсы, я взяла худи. — Мне про тебя рассказывали. Не буду я ничего покупать.

— А я не предлагаю покупать, — ответила она всё так же негромко. Впрочем, подслушивать нас было некому: Дайана и её подружки устроили очередной цирк с Одри, вникать в который мне совершенно не хотелось. Кажется, смеялись над нулевым размером её груди и над бюстгальтером, который она носила, чтобы придать своей фигуре хоть каких-то изгибов. — Это будет подарок.

Карла с задорной ухмылкой высунула язык, демонстрируя лежащую на нём ярко-жёлтую таблетку, а потом вдруг поцеловала меня. Я растерялась. Нет, я обалдела — настолько, что, почувствовав язык Карлы у себя во рту, не сразу сообразила двинуть ей в солнечное сплетение. А когда мои пальцы, наконец, сжались в кулак, она порывисто отстранилась и, как ни в чём не бывало, отошла. Увидевшие это девчонки принялись громко фукать, но мне было плевать, как плевать и на то, что, вообще-то, это был мой первый чёртов поцелуй. Я покатала таблетку на языке, раздумывая, как поступить. Искушение было велико — мне и впрямь не помешало бы взбодриться. Но проблевать весь вечер, а то и вовсе отъехать из-за какой-нибудь палёной дряни как-то не хотелось.

Я выплюнула таблетку и вместо неё закинула в рот пару вишнёвых леденцов. Целоваться с Карлой оказалось неприятно, и повторять мне бы не хотелось. Слюни — просто ужас. Мозг от выплеска злости начал худо-бедно, но работать — словно после ударной дозы кофеина, — и я подумала: Карла могла сделать это из ревности. Ронни ведь проводил со мной почти всё своё свободное время, несмотря на мою неразговорчивость и заторможенность. На попытки Карлы флиртовать он реагировал стоическим безразличием, и это лишь укрепило меня в мысли о том, что таблетка могла оказаться отнюдь не с безобидным составом.

— Слышал, ты целовалась с Карлой в женской раздевалке, — сообщил он после физкультуры, когда я стояла, вцепившись в дверцу своего шкафчика, и пустым взглядом смотрела на книгу в синей обложке с серебряной надписью: «Сердце зимы». — Эй!

— Она засунула мне в рот таблетку, — сказала я, доставая книгу и захлопывая шкафчик. — Экстази или что-то такое. Пошли покурим.

Ронни шёл рядом со мной, то и дело откидывая назад длинные, лезущие в глаза патлы. Звенели его многочисленные брелки на рюкзаке. В наушнике, который он мне вручил, играли Sisters of Mercy: Эндрю Элдрич сипло просил некую Лукрецию станцевать для него.

— Так вы с ней… — начал Ронни, но я его перебила:

— Нет. — После выходки с этой проклятой таблеткой мне не хотелось такое даже представлять. Карла стала мне неприятна. Можно подумать, если я траванусь её таблетками или меня отстранят от занятий, Ронни мгновенно воспылает к ней неудержимой страстью. Идиотка. — А что?

— Ты в городе недавно, — сказал он. — И не знаешь, какие тут люди. Поверь, связываться с ней себе дороже.

— Если я захочу попробовать какую-нибудь ерунду, к Карле я за этим не сунусь, — ответила я. — Попрошу тебя. Ты наверняка знаешь, где достать.

— Знаю. Но тебе это не надо.

Я фыркнула.

— Как скажешь, папочка.

Мы вышли на улицу и, оказавшись за старым спортзалом, закурили. Присев на корточки, я положила на землю книгу, раскрыла её на середине и взяла у Ронни зажигалку.

— Что ты делаешь? — спросил он, стоя надо мной мрачной чёрной громадой, удачно заслоняя от солнца и ветра.

— Устраиваю акцию протеста, — отозвалась я, поджигая страницы. Из-за зыбкой тени Ронни, падающей на книгу, бумага казалась мраморно-серой.

Понятия не имею, как книга, которую я вышвырнула из окна, очутилась в моём шкафчике. Теоретически, её мог бы найти кто-нибудь из соседей и, обнаружив надпись «Тобиас Драйден» на форзаце, принести к нам домой, но уж точно не в школу и не в мой запертый шкафчик.

Страницы легко занялись, и оранжевое полотнище пламени затрепетало на ветру. Ронни, потеряв интерес к моему занятию, молча курил в сторонке. В наушниках — один у него, другой у меня, — играла песня «Burn» той самой группы. Ронни специально её включил, и я не могла не оценить его тонкую иронию.

Когда книга догорела, я вытолкала носком кеда обугленные останки к сплющенным жестянкам, обрывкам тетрадей и прочему мусору. Потом быстро, в две затяжки, докурила сигарету, выбросила окурок и, вернув Ронни наушник, побежала на репетицию. Без мрачной тягучей музыки The Сure, пульсирующей в ухе, было как-то пусто.

2. Я осторожно просочилась в актовый зал. Репетиция была в разгаре, и моё опоздание осталось незамеченным. Плюхнувшись в кресло в первом ряду и с наслаждением вытянув ноги, я запрокинула голову и устало закрыла глаза.

Мы ставили «Ромео и Джульетту» — классика, чтоб её. Рядом сел Тим, который играл Меркуцио — я, не открывая глаз, узнала его по гнусавому: «Привет». Тим был красавчиком по мнению любительниц всего квадратного (квадратных челюстей, квадратных плеч, квадратных торсов и квадратных икр). Учителя прочили ему большое будущее в баскетболе, и не зря: в этом виде спорта он и впрямь был хорош. Ещё он неплохо соображал в химии и даже на днях помогал мне с домашкой. Беззлобный увалень — как-то так, пожалуй, можно его охарактеризовать. По-своему даже приятный. Его портила только тесная дружба с не очень-то приятным Дугласом, парнем Дайаны, но особого выбора, с кем дружить, Тим не имел. Спорт — закрытый мир, я знала это не понаслышке. Когда я занималась балетом (и не рассказывайте мне, что это искусство; уровень подготовки посерьёзнее будет, чем в некоторых видах спорта), круг моего общения состоял из девочек и мальчиков, ходивших в ту же школу. Когда я, бросив балет, ударилась в баскетбол, моими единственными приятельницами стали девочки из команды, ревностно не допускавшие в нашу компанию никого другого.

— Хреново выглядишь, — приоткрыв один глаз, заметила я прежде, чем Тим сказал бы то же самое мне. Отсутствие такта — ещё одна отличительная особенность спортсменов.

Он смутился, потирая подбородок. Как только не режется об эти прямые углы своей челюсти?

— А, да? Да, наверное, — невнятно ответил он.

Я знала от королевы сплетен Марго, что на Тима своей жаждой достижений давили родители — мать, воспитывающая пятерых детей, и отец, вылетевший из большого спорта из-за проблем с допингом. Мечтали, чтобы Тим «выбился в люди», поэтому он натурально вкалывал на тренировках. Неудивительно, что Тим мёртвой хваткой вцепился в театральный кружок и ни за что не хотел его бросать — хоть какая-то отдушина. Но и тут он выкладывался по полной вместо того, чтобы расслабиться и валять дурака в своё удовольствие. Правда, играл он так же плохо, как и я. Это ему стоило занять роль Ромео, а мне стоило быть его Джульеттой — два бревна в лесу имени Шекспира.

Но Джульетту отдали Одри.

Стоя на сцене, она внимательно читала распечатки реплик. На ней была серая блузка, из-за которой кожа тоже казалась нездорово-серой, а волосы отчётливо желтили. Глаза Одри ярко накрасила и облепила розовыми блёстками.

— Она ужасна, — сказал проходящий мимо Дуглас. — Кривая, косая, ещё и играет отстойно.

— Абсолютно, — поддакнул ему Тим (ну вот, а я ведь только его похвалила).

Дугласа Марго считала красавчиком, но на мой вкус он был слишком нескладным: слащавое лицо ребёнка жутко диссонировало с длинным мускулистым туловищем баскетболиста, что делало его похожим на гомункула. Он играл Ромео, и вот это было ужасно. Нет, правда: поставить Одри Карпентер и Дугласа Маккоя в пару было худшим решением нашего руководителя.

Одри, заметив, что пришёл Дуглас, засмущалась. Сложив перед собой руки и нервно теребя листы с репликами, она наблюдала за тем, как Дуглас неспешно поднимается на сцену. Издалека он начал громко декламировать свои реплики, паясничая и отвратительно переигрывая. Главную роль он получил из-за Дайаны: она попросила, а Дайане в этой школе отказывать не принято. И теперь я, подперев голову рукой, с чувством испанского стыда за эту кошмарную игру, наблюдала разворачивающийся спектакль одного актёра. Как Дуглас подходит к Одри, как хватает её, как наклоняет — эмоционально, порывисто, будто танго танцует, — и как, расслабив руки... роняет.

Одри упала на сцену с глухим стуком. Громыхнул всеобщий хохот. Одри тоже попыталась неловко улыбнуться, вставая на ноги и поправляя сбившуюся в складки юбку. Вот поэтому я и считала его не очень-то приятным. Дуглас всегда вёл себя с ней, как скотина. И если Дайана унижала Одри психологически, то Дуглас стремился непременно сделать ей больно физически: дёрнуть за волосы, толкнуть, уронить. Причём обставлял он это так, что предъявить ему было нечего. Толкнул — так это он споткнулся. Уронил — так просто не рассчитал силы.

Собрав рассыпавшиеся по сцене листы, Одри поспешила скрыться за кулисами. Я же до победного сидела в кресле, нахохлившись и сделав умное, как мне казалось, лицо в надежде, что про меня забудут. Как бы не так. Наигравшись, Дуглас спрыгнул со сцены и навис надо мной.

— Тебя будто сейчас стошнит, — сказал он, и был недалёк от истины. Меня и правда слегка мутило. — Давай, вставай. Твой выход.

Мне доверили роль кормилицы, но я и с нею не справлялась. Голова гудела от недосыпа, балаган, устраиваемый парнями, раздражал, демонстративные истерики других актёров доканывали, требования руководителя убивали. «Соберись, — гундел он на каждой репетиции, — соберись же!» Выгнал бы меня уже и дело с концом. Я бы только спасибо сказала. Но, наверное, мама произвела на него неизгладимое впечатление, раз за все свои ошибки я получала лишь нудные поучения и ничего больше.

Без особого выражения продекламировав реплики по памяти и даже ничего не перепутав, я застыла на месте, сцепив пальцы в замок и перекатываясь с мысков на пятки. Меня душила скука, и только игра Одри не давала мне окончательно уйти в себя.

Она была настоящей звездой нашей позорной постановки. Она играла так хорошо, так живо, так ярко, что я даже невольно забывала о том, как всё это ненавижу. Что-то неуловимо менялось в ней, когда она входила в роль. Взгляд. Жесты. Интонации. Даже тембр голоса. И вместо забитой, зажатой девочки на сцене сияла беззаботная, нежная, романтичная Джульетта. При этом Одри не заламывала драматично руки, требуя тишины, потому что нужно «войти в роль» (так делала наша леди Капулетти) и не устраивала скандал, если кто-то посмел её случайно сбить (а это уже наш Бенволио, которого отвлекали даже мои зевки за кулисами). Ей вообще ничто не мешало, она просто играла свою роль.

После репетиции, когда мы вышли из школы и остановились в квадрате падающего из окна жёлтого света, я спросила у Одри, берёт ли она уроки актёрского мастерства.

— Брала до переезда, — ответила Одри, теребя нитку, торчащую из лямки её маленького матерчатого рюкзачка. В отсветах уличных фонарей её распущенные светлые волосы казались какими-то бежевыми. — Сейчас только танцы.

— Танцы?

— Ага. Балет — для пластики. Чтобы стать… раскованнее. Грациознее двигаться, чувствовать ритм, ощущать себя в пространстве. — Она вдруг покраснела. — Глупо, наверное, да?

— Что именно?

— Ну… — Одри выдернула нитку и принялась вытягивать вторую, подцепив её выкрашенными в розовый ногтями. — Что такая, как я, хочет стать актрисой. Я альбинос, и фигуры у меня нет, и глаза у меня косят, и вообще…

Я фыркнула.

— Ты в каком веке живёшь? — Насмехаться я даже и не думала, но Одри как-то так странно на меня посмотрела — со смесью обиды и смирения, — что пришлось пояснить: — Инклюзивность в наше время высоко ценится. И актрисы разные нужны. Ты очень круто играешь.

— Правда? — с сомнением спросила она, всё ещё пунцовая от смущения.

— Серьёзно. Когда ты репетируешь, я как будто кино смотрю. Честно говоря, все остальные на сцене тебе только мешают.

У меня завибрировал телефон. Быстро попрощавшись с Одри и оставив её одну, я поспешила за велосипедом, на ходу читая сообщение: Ронни предлагал снова съездить в Ясеневый парк — погулять, послушать музыку, потусить с его приятелями из другой школы. Я ответила: «Окей. Почему бы и нет». Мы договорились, что завтра вечером зайду за ним в магазин, потому что после школы Ронни должен был помочь Барбаре с приёмкой товара.

Когда я убирала телефон обратно в карман, руки мои дрожали, и губы дрожали, и дрожь растекалась вдоль позвоночника. Снова вернуться туда — в то место, в котором мне переломали пальцы и перерезали горло… Я сумасшедшая, если добровольно туда сунусь. Однако я понимала: то, что произошло в Ясеневом парке, могло произойти в любом другом месте. Поэтому я должна пойти и доказать себе… что-то. Что я не трусиха, или что мне всё привиделось, или что мне всё не привиделось. Любой вариант подойдёт. В конце концов, если со мной будет Ронни, это, чем бы оно ни было, не случится снова. В фильмах ужасов всякие сверхъестественные бредни происходят с главными героями лишь когда те остаются одни.

3. Как ни странно, мысль о Ясеневом парке меня немного успокоила, поэтому ночью я спала, а не дёргалась от каждого шороха, подскакивая на матрасе и тревожно всматриваясь в темноту.

На следующий день я, вернувшись из школы домой, обнаружила на кухне маму. Она сидела за столом-стойкой и работала, уткнувшись в ноутбук. Отстой. Я планировала заняться на кухне уроками, но мама не даст мне сосредоточиться: то ей принеси, это подай, не сутулься, кстати, как там постановка, а ещё давай поговорим о школе.

— Вечером поедем смотреть дом, — не поднимая головы, заявила она.

Ещё лучше.

— У меня планы на вечер, — ответила я. — А перед этим нужно сделать уроки.

— Да, уроки... — Мама застучала длинными ногтями по клавиатуре, набирая текст. — Что за планы?

— Пойду гулять с приятелем.

— С парнем? — Она, наконец, соизволила на меня взглянуть. — Если ты начала с кем-то встречаться, скажи мне, хорошо? Я дам денег на...

— Мам, — перебила я её. — Мы идём гулять. И всё.

— Ладно-ладно, я поняла. Но мы договорились, да? Если у тебя появится парень — ты мне скажешь. Тебе шестнадцать, уже пора бы начать общаться с мальчиками. Но — правильно.

— Так что с домом? — спросила я, надеясь отвлечь её. Не из неловкости. Из бессмысленности. Никаких мальчиков, кроме партнёров по танцу, в моей жизни никогда не было, и вряд ли в ближайшее время они появятся. Я не понимала, в чём сомнительная прелесть свиданий, на которые все обожали ходить. Общение? Вступать в отношения ради этого не обязательно. Поцелуи? Обмен слюнями — звучит противно. После поцелуя Карлы я до сих пор не могла избавиться от неприятного ощущения её скользкого языка с таблеткой у меня во рту. Секс? Ещё хуже. Так что я просто делала вид, будто интимно-романтической сферы жизни как явления не существует.

— Ах, да. Ремонт закончили, нужно проверить, всё ли в порядке. Если да, в субботу можно будет переезжать. Наконец-то. Этот дом слишком... старый.

Дом как дом. Вовсе не старый. Да, лестница страшно скрипит, когда ходишь по ней, и сантехника иногда барахлит, а в остальном возраст дома не даёт о себе знать. Винус сделала хороший ремонт и позаботилась о том, чтобы подстроить своё жилище под себя.

— Мне здесь нравится, — ответила я.

— Зато в нашем доме у тебя будет своя комната, а не общая гостиная и какой-то чердак. Что ж, раз ты у нас теперь такая занятая, — мама положила ладони на столешницу, — собирайся. Съездим сейчас.

Я без особого энтузиазма переоделась, сменив серую толстовку на коричневый худи, взяла рюкзак, и на этом мои «сборы» завершились. Мама же в своём ярко-синем, цвета электрик, костюме-двойке с открытыми щиколотками и в бежевых лаковых туфлях выглядела так, словно собралась на торжественное мероприятие, а не в собственный дом для общения с рабочими. Энергия из неё била ключом, она буквально горела предвкушением. А я уныло плелась за ней к нашему новенькому «Шевроле». Смотреть дом мне не хотелось, всё равно мои просьбы и пожелания учтены не будут.

— На. — Мама, усевшись на водительское сиденье, достала что-то из кармана брюк. Я недоуменно взяла протянутый предмет, повертела его в руках, рассматривая наклейку с бананом. Гигиеническая помада. Я ненавидела бананы. И гигиенические помады тоже. — У тебя губы обветрены, пользуйся хоть иногда.

— Ладно.

Я сползла вниз, практически распластавшись по сиденью, отчего ремень безопасности больно врезался в шею, открыла помаду и намазалась этой противной липкой массой. Тошнотворно-химическая банановая отдушка ещё долго свербела в носу даже после того, как я убрала тюбик в карман джинсов, зная, что пользоваться им не буду даже «иногда».

Мама включила радио и нашла станцию, по которой крутили её любимую классическую музыку. Я забыла наушники в кармане другого худи, и теперь, вынужденная слушать этот помпезный ужас, мечтала выскочить из машины на встречную полосу. Классическая музыка (и даже просто сам звук фортепиано) навевала ненужные воспоминания. О занятиях в балетной школе, которые я ненавидела. А теперь — о зимней ночи, о безликих балеринах, о человеке за роялем и о моей крови на снегу.

К счастью, ехать было недалеко, и я не успела окончательно сойти с ума. Даже любимые группы Ронни воспринимались легче, чем Бетховен. Кто-то ещё, кроме моей матери, слушает Бетховена в машине?

— Ну, вот мы и на месте, — сказала она, припарковавшись возле голой, ничем не засаженной клумбы.

Радио смолкло. Не дожидаясь, пока я выпутаюсь из ремня безопасности, мама пружинисто выскочила наружу. На дом она смотрела с таким восторгом, что я даже на минуту забыла об уроках, от которых меня отвлекала эта дурацкая незапланированная поездка.

— Ну, как тебе? — спросила она.

Похрустывая вишнёвым леденцом, я спрятала ладони подмышками и уставилась на здание, которое мне предстояло называть «домом» минимум ближайший год, а может и дольше. Оно удивительным образом походило на дом, в котором проживала семья Кристалов — кукольный домик со стенами сливочного цвета и тёмной черепицей. Разве что недоставало башенок и кадок с цветами, да и этажа было всего два, а не три.

«Жаль, не будет камина», — промелькнула у меня мысль. В доме дедушки с бабушкой я часто сидела по вечерам у камина, растопленного или нет — не важно. Смотрела на подпалины и на разводы сажи, наблюдала за трепещущим пламенем и слушала успокаивающий треск поленьев. Я могла провести так несколько часов, практически не шевелясь, и дедушка с бабушкой ни словом меня не упрекали, только напоминали об ужине или предлагали взять ещё печенья.

Мама точно не разрешила бы мне часами сидеть у камина и есть печенье.

— А мы можем себе это позволить? — спросила я с сомнением. — Дом... большой.

— Конечно можем, милая. — Мама поднялась по белым ступеням, ведя рукой по белым перилам. Её плечи были будто укрыты рыжей, пламенеющей в солнечном свете шалью — распущенными, убранными под ободок волосами. — Мы же не в Нью-Йорке. Давай, заходи. Покажу тебе твою комнату.

Я хотела спросить, зачем нам такой большой дом, но не успела — она уже скрылась за дверью.

Коридоры ещё были застелены плёнкой, но в гостиной, в ванной и в кухне, по которым мама спешно меня провела, все работы уже подошли к концу. На лестнице, ведущей на второй этаж, с нами поздоровался рабочий, во второй ванной комнате — ещё один, он стоял у раковины и мыл руки.

Гостиная мне даже понравилась: просторная, с обитыми деревянными панелями стенами, на которых висели светильники с цветными стёклами, креслами возле огромного окна и пока ещё пустующими книжными стеллажами. И моя спальня тоже в целом была симпатичной. В ослепительном солнечном свете, бьющем в окна, танцевали пылинки. На мгновение мне показалось, что я в комнате не одна и что слышу перебор фортепианных клавиш, но потом вошла мама, и мимолётная иллюзия растворилась в шуме ремонтных работ.

Подняться на чердак мне не позволили — мама за руку утащила меня к рабочим, обсуждать какие-то вопросы. И, пока она общалась, я сидела на подлокотнике дивана в гостиной, лениво болтала ногой и прокручивала в голове одно-единственное слово: дом. Мы будем жить в настоящем большом доме. Никаких соседей сверху или снизу, никакого консьержа, никаких общих лестничных клеток. Наша квартира в Нью-Йорке была отличной, но всё равно вокруг было полно людей. К маме постоянно приходили посплетничать соседки, а потом эти же соседки зачем-то здоровались со мной, заваливали вопросами, в общем, впустую тратили и моё, и своё время. Меня даже пытались подружить со своими детьми или нагрузить просьбами — передай матери то-то и то-то. Как будто я нанялась работать почтальоном, и сама этого не заметила.

Дом.

Может, после окончания школы стоит поехать к дедушке с бабушкой, подумалось мне вдруг. У них ведь тоже свой дом. Займусь сельским хозяйством. Дедушка с бабушкой будут мне рады, и кукуруза — лучшая компания для человека вроде меня. Правда, мама попросту не позволит — она уже выбрала мне колледж и присмотрела ещё несколько запасных вариантов, ни один из которых меня не прельщал. Сама она очень рано уехала от родителей в Нью-Йорк к дяде с тётей — чтобы заниматься балетом. Вот только ей родители позволили выбирать, а мне такая роскошь была недоступна.

— Мам, — вклинилась я в разговор, — мне нужно делать уроки, а мы здесь уже часа полтора.

— Вечером сделаешь, — отмахнулась она.

— Я же говорила, что у меня планы на вечер.

— Какие?.. Ах, да. Мальчик из школы. Ничего, перенесёте свои гулянки.

И — как ни в чём не бывало продолжила обсуждать с рабочими окончательные сроки сдачи проекта. Я встала с подлокотника и вышла в коридор. Пахло свежей древесиной, полиэтиленом и лаком. Запах был таким тяжёлым, что кружилась голова, и я поспешно вышла на улицу.

Я собиралась просто посидеть на крыльце и подышать воздухом, но вспомнила об этом лишь когда уже свернула за угол соседнего дома. Мысленно считая шаги, я брела по переулку, не особо понимая, куда и зачем иду и даже не запоминая дорогу. Когда меня охватывала злость на маму, мозг будто бы отключался, и организм получал автономию. Я не спорила с ней — просто уходила. Обычно — спать. Бесконечная глубина небытия надвигалась на меня во сне, поглощала меня, отгораживала от мамы, от отца, от всего, что мне не нравилось.

Остановившись возле обрамлённой кустами скамьи, я достала из кармана телефон. Согласно карте, на соседней улице должна быть остановка, с которой можно уехать в нужную мне сторону.

Не убирая телефон, чтобы ориентироваться по отображающему моё текущее местоположение значку, я пошла искать выход к соседней улице. Карта не соврала: остановка действительно была. Совсем не такая, как на старых фотографиях отца — не ветхая, не покосившаяся, не обклеенная миллионом пожелтевших от времени объявлений. Обычная, скучная. Вовсю светило солнце, и я спряталась от него под козырьком.

Долго ждать не пришлось: автобус приехал минут через пять, заполненный лишь наполовину. Я прошла вглубь салона, выискивая свободное место у окна, и, усевшись, прислонилась лбом к нагретому солнцем стеклу. Дороги в Эш-Гроуве были не очень хорошие, и автобус периодически потряхивало на ухабах, но было в этой неровной езде что-то убаюкивающее, словно сидишь в огромной колыбели, которую качает великан и иногда по неосторожности толкает слишком сильно.

Было холодно. Мороз пробирался под худи, обжигал кожу, покалывал ладони и кончики пальцев. Под ногами хрустело, скрипело, стонало — снег словно ворчал, недовольный тем, что по нему ходят. Воздух вырывался изо рта клубами белёсого пара. Всё кругом погружено в дрёму.

Я дёрнулась и распахнула глаза. Автобус стоял на остановке, выпуская пассажиров. На часах было четыре сорок восемь, значит, прошло всего десять минут с тех пор, как я села, а по ощущениям — несколько часов.

Я наклонилась вперёд и с силой потёрла пальцами глаза. Сон — тревожный, неуютный, морозный, выбил меня из колеи. Не распрямляясь, занавесившись волосами, я сверилась с картой на телефоне. Осталось две остановки.

На миг мне почудилось, что оконное стекло покрыто тонким, едва различимым узором инея, но на ощупь оно оказалось тёплым и гладким. «Да что я делаю?» — разозлилась я и опустила руку на колено.

Оставшееся время поездки я сидела как на иголках, и на своей остановке пулей вылетела на улицу.

4. Когда я уже стояла на кухне и наливала себе апельсиновый сок, телефон разразился трелью.

— Ты где? — спросила мама.

— Я же сказала, что поехала домой.

— Правда? — озадаченно отозвалась она. Как легко её порой дурачить. — Ладно, я, наверное, отвлеклась. Не забудь об уроках.

— Как раз ими занята.

Расправившись с английским, я поднялась на второй этаж и заглянула к отцу. Он лежал на застеленной кровати, расфокусированным взглядом уставившись в экран ноутбука, и на моё появление никак не отреагировал. Его ремиссия испарилась, и он снова превратился в безынициативный корнеплод.

Мне стало совестно за своё осуждение: я-то всю жизнь так живу — амёба, охватившая кровать своими ложноножками, — а всякую богомерзкую деятельность вроде школы и театрального кружка просто терплю, как неизбежное зло. Не мне его осуждать. Понятия не имею, что буду делать в колледже. Наверное, я могла бы поступить на геолога или кого-то подобного, и даже вполне успешно доучиться до конца, но маму удар хватит. Не может быть, чтобы в семье кинорежиссёра и балерины был какой-то там геолог. Их дочь обязана стать актрисой. Танцовщицей. Сценаристкой. Художницей. Дизайнером. Кем угодно, но непременно творческим человеком. Вот только во мне не было даже огонька этого самого творчества. Не всем дано. Не понимаю, почему это плохо — то, что я обычная. Я не рисую картин и не пишу стихи. И когда меня охватывают сильные эмоции, я не думаю о том, как преобразовать их в текст или музыку. Я вообще отключаюсь от действительности, словно моё тело — хрупкий сосуд из тончайшего льда, неспособный выдержать кипяток человеческих чувств.

У меня есть руки и ноги, но в голове пусто, и мне просто нечем творить.

5. Над Ясеневым парком цвёл закат.

Мы бросили велосипеды у ворот, где кусты надёжно скрыли их от чужих глаз, и окунулись в сонное безмолвие осенней красоты. Я больше не считала, что это — «парк как парк», ничего особенного, и беззастенчиво вертела головой, пока мы шли по разбитому асфальту узких дорог, прячась от слепящего света умирающего солнца. Кажется, я начинала влюбляться. В этот парк с его прекрасным упадком. В невероятно вкусный кофе, который Ронни носил с собой в термосе. В прозрачную синеву неба над головой. В себя, кажущуюся мне самой до странного уместной в этом объятом застывшим пламенем безвременье. Пока мы гуляли, я почти не вспоминала о настигшем меня здесь кошмаре, и осень наполняла меня собой.

Свернув с дороги, мы затерялись среди деревьев и вышли к детской площадке, где Ронни договорился встретиться со своими приятелями из другой школы. Проржавевшие качели, горка со вздутым листом металла, от которой у меня заболел копчик... Да, я не удержалась и скатилась по ней несколько раз. Меня так увлёк процесс, что я даже не сразу заметила ржавую пыль, намертво въевшуюся в ладони. Качалка-балансир была для нас слишком маленькой, поэтому её мы в своём приступе взыгравшего в задницах детства не тронули. Я уселась на качели и обвила рукой цепь, а Ронни улёгся навзничь на карусель, поставив ноги на землю и крутя себя из стороны в сторону, отчего по всей площадке раздавался мерзкий протяжный скрип. Лёжа Ронни с трудом помещался на карусель, под ним она казалась совсем игрушечной.

Было что-то пугающе-непривычное в том, что мы делали — в нашем ленивом дурачестве. Что-то мистическое, некая магия, которой я не могла дать определение. Мне страшно нравилось сидеть там, на этой качели, и чувствовать, как ветер обдувает моё лицо, как шевелит мои каштановые кудри, как обтекает меня шелковистым потоком. В свободной руке я держала надкушенный сэндвич, в который Ронни запихал кусок лосося, белый кремовый сыр и какие-то приправы. Ничего вкуснее этого сэндвича в тот момент я и представить не могла.

На бортике песочницы ровными рядами стояли пустые пивные бутылки, а в самой песочнице валялись банки из-под газировки. Ронни занудно (что очень ему шло, если только нечто вроде занудства может красить человека) собирал весь мусор, который попадался нам на пути, и складывал в чёрный полиэтиленовый пакет, но здесь, на детской площадке, он ничего не трогал, будто банки, бутылки и обёртки от снэков являлись частью пейзажа

Мы недолго пробыли в одиночестве. Когда начало темнеть и вокруг стали зажигаться фонари, на площадку пришли приятели Ронни. Парни принялись пожимать ему руку, а девчонки — обнимать, после чего переключились на меня. Я, прилипнув к своим качелям, чувствовала себя немного неуютно. Слишком много незнакомых людей, которые проявляли ко мне живой интерес. Расспрашивали, как меня зовут, как мы с Ронни познакомились, откуда я приехала, какую музыку я слушаю. За разговором они незаметно рассредоточились по площадке. Кто-то закурил. Зазвенели бутылки. Проходя мимо, один из парней сунул открытую бутылку мне в руки и приложился к своей. Запахло кисловатой горечью дешёвого пива.

— Да фигню она слушает, — сказал Ронни, когда у меня в очередной раз попытались узнать имена любимых музыкантов и названия любимых групп. Я в ответ что-то промычала, не зная, как ответить на столь простой и столь сложный вопрос: любимых исполнителей у меня не было. Я могла лишь рассказать, какую музыку категорически не люблю — инструментальную, особенно классическую. — Но ничего. Музыкальный вкус формируется под воздействием окружения. Так что: Стив, подойди поближе, а ты, Кэтти, уйди куда-нибудь, а не то она заразится от тебя любовью к Тейлор Свифт.

Кэтти показала ему язык и демонстративно подсела ко мне, на соседние качели.

Я не обижалась на беззлобные замечания Ронни. Он постоянно ворчал на мой музыкальный вкус и на отсутствие познаний в интересных ему областях. Почему-то он был свято убеждён в том, что каждый здравомыслящий человек обязан знать, в каком году вышел «The rise and fall of Ziggy Stardust and the Spiders from Mars» Дэвида Боуи. В тысяча девятьсот семьдесят втором. Видите, что он со мной делал? Моя пустая голова стремительно заполнялась тонной полезной, с точки зрения Ронни, информацией. Я не знала, что с этой информацией делать, но и очистить от неё память уже не могла. Всё, чем он делился, вдохновлённый, с сияющими от восторга глазами, впитывалось в меня, как в губку.

— А я ей говорю: пошли ко мне. А она такая: ну пошли, но секса не будет. А чё тогда ко мне идти? Чай, что ли, пить?

Раздался взрыв хохота, будто говоривший очкарик выдал невероятную остроту, а девочка с чёрными волосами сказала: «Ну ты и тупой». Я, утомлённая необходимостью отвечать на водопад вопросов о себе, практически не участвовала в разговоре, лишь изредка кивая или выдавая что-то вроде «г-хм», когда кто-нибудь из компании обращался ко мне. Ронни общался с ними с трона в виде карусели, но чаще и он тоже молчал, предаваясь каким-то своим мыслям. Только сказал мне между делом: «Если эти придурки тебя достанут — уйдём ко мне смотреть кино». Кэтти в ответ сказала, что придурок тут только один, высокий такой, на карусели сидит, и я, наверное, впервые за долгое время, рассмеялась: над задором Кэтти, над кислым выражением лица Ронни. Смех — странная штука. Здорово, когда люди смеются — это как живительный эликсир, наполняющий энергией и их самих, и всех окружающих. Вот только у меня смеяться получалось редко. Будто рефлекс не срабатывал в нужный момент. Хмыканье неопределённого эмоционального окраса — мой потолок.

Тощий очкарик (не так уж просто за раз запомнить с десяток имён, особенно когда обращения вроде «придурок» звучат чаще) передал по кругу объёмный пакет, доверху набитый мягкими зефирками — маршмэллоу. Сочетание зефира с пивом показалось мне отвратительным.

— А что такого? — обиженно сказал он. — Это очень вкусно.

— Да, но не с пивом же, — ответила я.

— Именно с пивом, — продолжил он настаивать. — Чем хуже пиво, тем круче оно сочетается со сладким.

— Да говно, а не сочетание, — ответил другой, впиваясь зубами в ломтики зажаренного до хруста бекона, которые доставал из картонной коробки. Я уже объелась этого бекона. — Он у нас со странностями.

— А мне нравится, — заявила Кэтти.

— Ты у нас тоже со странностями.

Вдруг спину мне обожгло холодом.

Вполуха слушая разгорающийся спор Тощего Очкарика и Владельца Бекона (кажется, его звали Стив — парень в футболке с надписью «Ramones» и в тяжёлых ботинках), я обернулась. Позади клубился рыжеватый из-за отсветов костра полумрак. Бездумно приняв новую бутылку пива из рук Кэтти, я всмотрелась в сумерки, сама толком не понимая, зачем.

Как и в прошлый раз, он сидел за роялем. Будто в полудрёме — низко склонив голову и уронив руки на колени. Фигура, сотканная из тьмы: в чёрном фраке и жилете, в чёрной сорочке с оборками и воротником-стойкой. Словно аккомпаниатор на пышных, дорого обставленных похоронах. И за ним — плакальщицы, выстроившиеся ровным рядом и сложившие босые, посиневшие от холода ступни в третьей позиции. Склонённые головы, скорбные лица кладбищенских ангелов, надломленные тёмные брови и волосы, стянутые в одинаковые тугие узлы, — каждая из них была будто высечена из мрамора безумным скульптором.

Мир замер в торжественной тишине. Декорации выставлены, кордебалет ожидает приму. Не меня, конечно же. Кого-то другого.

Я поставила бутылку на землю и встала. Никто не обратил внимания на то, как я торопливо вышла из кольца золотого света. Страха не было, только любопытство. Интерес пьяного человека, которому море — или сугробы, — по колено. Не знаю, сколько я выпила — недостаточно для того, чтобы начать исторгать из себя содержимое желудка, но достаточно, чтобы творить глупости. И если я умру, это будет только моя вина.

Низко висела полная луна. В её хрустальном свете серые облака казались прозрачными, как дымка, а небо — непроглядно чёрным и беззвёздным. Глянцево блестели обледенелые бутоны увивающих ротонду роз. На недвижимых ресницах пианиста медленно плавились от тепла век крупные снежинки. Чёрные волосы, волнисто ложащиеся на плечи, тоже были припорошены снегом.

— Это всё твоё, если захочешь, — раздался голос.

Всем телом вздрогнув, я обернулась. У кромки леса в тени искорёженных судорогой деревьев таилась женщина: невысокая, с золотыми волосами, убранными в украшенную перьями и россыпью кристаллов-льдинок причёску, с бледной кожей и грязной чернотой косметики, размазанной вокруг серых глаз. Она стояла, держась за узловатый ствол изящной тонкой рукой.

— Кто ты? — спросила я.

В прошлый раз в этом жутком холодном месте никто со мной не разговаривал. Я даже не была уверена, что балерины — это живые и мыслящие существа, а не безликая сила, способная лишь терзать и убивать.

Спохватившись, я принялась озираться, но найти огонёк разведённого ребятами костра не смогла. Будто меня отгородили от всего остального мира снежной пеленой зарождающейся вьюги.

— А ты? — Женщина по-птичьи склонила голову. Её лицо мелко подрагивало, будто она пыталась выразить сразу с десяток разных эмоций. Уголки губ то дёргались вверх, то опускались вниз. В нервном тике дрожали веки. Не человек, а кукла со сломанным механизмом. — Зачем ты пришла?

Я пришла?! — вырвался из моей груди негодующий вскрик. — Я не хочу здесь быть!

Женщина покачала головой, и кристаллы, украшавшие её волосы, вспыхнули радужными бликами.

— Лжёшь.

Я ничего не понимала. Какой идиоткой нужно быть, чтобы захотеть вновь окунуться в этот дикий, болезненный кошмар? Кроме того, если бы мне хотелось, скажем, умереть, в последнюю очередь я бы стала воображать себе балет, который ненавидела всей душой.

Женщина вышла из тени воздушным фуэте, и я увидела, что она обута в пуанты, маслянисто блестящие чёрным атласом. Щиколотки и голени опутывали чернильные ленты. Тело облегало оперённое угольное трико, поверх которого вилась дымкой длинная юбка-тюник из антрацитовой газовой ткани. Женщина принялась танцевать вокруг меня — трепетная, болезненно дрожащая, будто каждый сделанный шаг причинял ей невообразимую боль и резал острыми ножами-копьями, проникающими сквозь стопы в голени, в колени, в бёдра, в рёбра, в сердце. Как русалочка из сказки — воплощённая боль.

— Да, — шепнула женщина, вторя моим мыслям. — Воплощённая боль.

Она порывисто протянула ко мне руки, потом взметнула их, выгибаясь под слышимую ей одной музыку, и вновь обратила ко мне раскрытые ладони. Я, пьяная и загипнотизированная непостижимым совершенством движений этой мрачной Сильфиды, сделала глупость: протянула руки в ответ. И она повела меня в танце, задавая ритм и темп. Мы двигались хаотично, без какой-либо цели и смысла, но вдруг я начала понимать, что танец чётко структурирован и подчиняется своему алгоритму. В скрипе снега под нашими ногами я даже почти различила музыку — на грани слышимости, на краю восприятия.

Удерживая меня за талию, женщина мчалась вперёд, и я, стремясь угнаться за ней, неуклюже скользила по насту. Было сложно: я отвыкла танцевать в таком бешеном ритме. Отвыкла слушать своё тело. Отвыкла гнаться за кем-то, кто сильнее и быстрее.

И тогда я увидела, что пианист шевельнулся. С покачнувшихся прядей волос посыпались снежные хлопья. Дрогнули заиндевевшие ресницы, и меня пронзило морозным взглядом голубых глаз. Всего на секунду, которая могла оказаться игрой воображения, но я готова была поклясться, что он смотрел на меня, и за это мгновение взгляда глаза в глаза меня выжгло изнутри зимней стужей.

А потом наваждение спало, колкий взгляд пианиста померк, и его глаза снова закрылись, но со мной что-то случилось. Что-то необъяснимое и непоправимое. Сердце зашлось в бешеном стуке, дыхание спёрло, и я остановилась как вкопанная, жадно втягивая носом воздух.

Спину обдало кислотной волной чужого приближения. Я рванулась прочь, но женщина схватила меня сзади, крепко обняла, отрезая путь к отступлению, уткнулась носом в волосы. От неё пахло палёным деревом и розовым маслом.

— Мне жаль, — сказала она негромко. — Но ты не старалась.

Я не успела разглядеть, что именно она держала во взметнувшейся правой руке. Кажется, ножницы. Следующим, что я почувствовала, была боль — горячая, влажная, хлюпающая боль красного цвета, стремительно вытекавшая из моего горла пульсирующими толчками. Я попыталась что-то сказать — даже не знаю, что именно, наверное, иррациональное «помогите» или бессмысленное «за что». Заснеженная земля ударила по коленям, когда я упала на четвереньки, одной рукой зажимая вспоротое горло. Кровь всё лилась и лилась, а я всё не отключалась, хотя в ту секунду отчаянно жаждала смерти, чтобы избежать ужаса длительной, пронизанной болью агонии.

Сквозь пелену выступивших на глазах слёз я видела, как легко, ступая на носках пуант, эта подлая королева чёрных лебедей, эта искажённая Терпсихора, прошлась вперёд. Видела её стройные ноги и перелив атласа пуант. Видела, как она, уже позабыв обо мне, танцует под хрустальной луной вокруг скованного зимним сном пианиста.

И я умерла.

6. Воздух хлынул лёгкие. Распахнув глаза, я дёрнулась в сторону, и когда меня поймали чьи-то руки, заорала.

— Тихо, тихо, это я, — раздался над ухом знакомый голос. Господи, Ронни… Ронни! Это был Ронни! Я повторяла его имя про себя, как заклинание, способное защитить меня от ножниц, кромсающих тело, от боли, от смерти, от страха. — Что с тобой? Тебе плохо? Вызвать врача?

Я сжалась в комок, пряча лицо, а он обнимал меня и успокаивающе гладил по спине, к которой ещё мгновение назад прижималось грудью это чудовище на пуантах.

Почувствовав, что меня вот-вот вырвет, я отодвинулась. Вокруг сгущалась прозрачная темнота, пахло сухими листьями, пивом и дымом костра. И на горле — никаких ран, как и в тот раз. Только худи промокло от пота и крови.

— Эй, — раздался оклик Стива. Он, совершенно сбитый с толку, подбежал к нам. — Вы чего? Всё о'кей?

— Точно врача не нужно? — игнорируя его, спросил Ронни.

Устыдившись своей истерики, я покачала головой.

— Всё хорошо.

Я медленно вдохнула и так же медленно выдохнула, пытаясь унять бешеное сердцебиение и успокоиться. Чёрт, ну надо же было этому, чем бы оно ни было, случиться здесь и сейчас! Взяла и поставила Ронни в неудобное положение перед его друзьями. Стыдоба и полный отстой.

— Иди. — Ронни махнул парню рукой. — Мы тут разберёмся.

— Ладно, — с сомнением ответил тот. — Но если что — зовите, лады?

У меня перед глазами стояло лого Ramones, напечатанное на чужой футболке. Он уже ушёл, а я всё не могла сосредоточиться, лишь бестолково прокручивала в мыслях название группы, как имя Ронни минуту назад. Это слово вытеснило из головы все прочие мысли и теперь пульсировало в висках, отдаваясь тупой болью.

Ронни меня не торопил. Стоя рядом, он раскурил сигарету и предложил мне, а когда я дрожащими руками её взяла, закурил вторую. Табачный дым подействовал успокаивающе: тошнота понемногу отступала, дыхание выровнялось, сердцебиение унялось. Уже совсем стемнело, я не знала, сколько сейчас времени, но раз мне до сих пор не позвонили, значит, даже не заметили моего отсутствия.

— Извини, — сказала я.

— За что?

— За то, что устроила тут представление.

— Нельзя извиняться за такие вещи. Расскажешь, что случилось?

Я покачала головой. Как такое можно рассказать? Любой адекватный человек решил бы, что я спятила. Чёрт, да я и сама бы так решила, начини Ронни вопить и заяви о проклятой книге и о балеринах-убийцах.

— Давай уйдём, — попросила я. Получилось как-то очень жалобно — я никогда не слышала от себя таких интонаций. — И ещё… можно мне твою толстовку?

— Да, конечно. — Он расстегнул молнию, стянул с себя толстовку и, оставшись в одной футболке с логотипом The Cure, протянул мне. — За рюкзаком сбегаю и пойдём.

Мне не хотелось оставаться одной, и я уныло поплелась за ним, на ходу снимая через голову худи и надевая толстовку. Парни и девчонки, весёлые и пьяные, принялись махать мне руками. Только озабоченный Стив подошёл и спросил:

— Всё окей, да?

— Отстань, — ответил Ронни, закидывая за плечо рюкзак.

— Нет, серьёзно. Вы поссорились или ещё что? Просто не хочу проблем.

— Всё нормально, — сказала я. — Просто померещилось кое-что. Так бывает, когда выпьешь и попрёшься пописать в кромешной темноте.

— Может, парк с тобой связался.

— Что?.. — переспросила я, решив, что ослышалась или неправильно поняла.

— Парк, — на полном серьёзе сказал Стив. — Место старое. Говорят, тут призраков видели.

— Не говорят, — отрезал Ронни. — Ты это только что выдумал.

— Да я подбодрить её хотел!

— Фигнёй о призраках? Так себе идея.

Стив бессильно развёл руками, и нам в спину донестись его беззлобное: «Козёл».

Мы вышли на скудно освещённую дорогу, оставив компанию развлекаться дальше. Глядя под ноги, чтобы не споткнуться о выбоины в асфальте, я пыталась собраться с мыслями. Эта женщина, балерина на чёрных пуантах, была такой реальной, такой… живой. И вместе с тем чувствовалось в ней нечто искусственное и сюрреалистическое, как в тех, других балеринах, что напали на меня в первый раз, но не тронули сегодня. Эта их кипенная белизна кожи, этот иней на пачках — будто грим и костюм для фантасмагории. Ну я и дура, конечно. Нужно было бежать без оглядки, как только увидела человека за роялем. Знала ведь, чем всё закончится, но спьяну совсем об этом не думала. Хотела посмотреть на него. Хотела… да не знаю, чего я хотела. Но уж точно не получить ножницами в горло.

— В общем... — Я обняла себя за плечи. Подобрать слова оказалось невероятно трудно, словно от меня требовалось объяснить Ронни теорему Ферма. — Мне кое-что привиделось.

Деревья расступились, и мы оказались возле фонтана. Покидать парк пока не хотелось, но и садиться на лавку — тоже. Во мне бурлила какая-то дурацкая жажда деятельности. Электрический ток стремительного танца и выброс адреналина основательно встряхнули мою нервную систему. Стоять на месте я не могла, и, чтобы не дёргать бестолково руками и ногами в попытках сбросить напряжение, полезла на фонтан.

— Не помню, рассказывала или нет… я занималась балетом, — сказала я, усевшись на верхушке фонтана и глядя сверху вниз на Ронни. Он, весь в чёрном, почти сливался с темнотой, и лишь свет разбитых фонарей очерчивал золотом абрис его фигуры. — Ненавидела это. Нет ничего хуже грёбаных танцев.

Скинув с себя рюкзак, Ронни сел на бортик фонтана. Устроившись поудобнее, он скрестил вытянутые ноги и полез в рюкзак за термосом с остатками кофе.

— Мама — бывшая балерина. Она получила серьёзную травму, потом родила меня и уже не смогла вернуться на сцену. — Я потёрла лицо ладонями и принялась шарить по толстовке в поисках вишнёвых леденцов, однако вспомнила, что она не моя, и что леденцы остались в карманах худи, которое я в запале швырнула в кусты. — И теперь мне мерещится всё это. Балет… Думаешь, стоит сходить к миссис Гарнер? Это ведь не нормально, что у меня галлюцинации.

— Честно говоря, не рекомендовал бы. Ты видела, до чего миссис Гарнер довела Марго? Нервная, дёрганная. Я сам становлюсь нервным, когда вижу эту женщину. И её вечно наклеенная на лицо улыбка — жуть.

Я покачала ногами, разглядывая свои ноющие после физической нагрузки ступни. Эта фантасмагория выглядела дебильной насмешкой. Из всего возможного — именно балерины. У меня даже пальцы ног заныли фантомной болью.

Вспомнилось, как мама орала на меня за слабые успехи. Как злилась, если меня ставили в кордебалет. В её понимании я была обязана быть исключительно на первых ролях, потому что во мне столько нереализованного таланта! Не знаю, был ли этот мифический талант, или мама себе его выдумала, но крохотный огонёк моего детского интереса был задут, залит водой и сверху засыпан песком, чтобы уж точно больше ни за что и никогда не вспыхнуть. Её не волновало, что мне больно. Не волновало, что я практически не ела, в свои-то двенадцать-тринадцать лет. На все жалобы она лишь улыбалась с какой-то странной гордостью и говорила: «Балет — это красота, а красоты без боли не бывает» или «Соперничество либо ломает, либо закаляет. Тебя оно закалит». Не знаю, с чего она решила, будто я не сломаюсь. Сломалась ведь, в итоге. Сейчас мне шестнадцать, и уже два года я не танцую. Никогда в жизни не чувствовала себя так спокойно, как сейчас. Да, моя жизнь пуста. Я ничем не занимаюсь, ничего не хочу и ни к чему не стремлюсь. Да, я пустышка и ничего собой не представляю. Но я и не страдаю. Мне не больно. Я не презираю себя за то, что успешна меньше других детей. А эти бесконечные театральные кружки, в которые мама меня тащит, по крайней мере, не выжимают меня досуха, не пьют мою кровь. Я могу филонить, могу работать на «отвали», и мне ничего за это не будет.

Я ведь просто такой родилась — безыскусной, ленивой, неспособной достичь необходимых маме вершин, неинтересной даже самой себе. Балет мог бы сделать меня кем-то. А вместо этого — стёр окончательно.

— Надо домой. — Я вздохнула. С облегчением, надо признаться. Потому что Ронни выслушал моё сбивчивое нытьё, но не стал ни о чём спрашивать, не покрутил пальцем у виска и не посоветовал обратиться к психиатру. — Придём сюда ещё?

Ронни запрокинул голову и посмотрел на меня с хитрым смешком.

— А я говорил, что ты влюбишься в это место.

7. Ронни проводил меня до двери. «Чтобы всякие бешеные балерины не преследовали», — сказал он, и я почему-то расчувствовалась. Мои эмоции пульсировали чувствительностью, как оголённый нерв; я готова была выплеснуться вся, без остатка — в слезах, например. Но заплакать я всё-таки не смогла. Не знаю, как люди это делают — просто плачут, просто смеются… у меня не выходит.

По-тихому пробравшись на чердак, я переоделась ко сну и плюхнулась на матрас. Мой немигающий взгляд приклеился к лампе накаливания, скудно рассеивающей темноту. Наконец, устав бесцельно таращиться в одну точку, я взялась за «Хоббита» — старую, едва не рассыпающуюся под пальцами книгу. Хотелось отдохнуть от снега и балета — что-то его становилось слишком много в моей жизни. Неоправданно много. Однако мне никак не удавалось сосредоточиться, и, в конечном счёте, «Хоббит» отправился обратно в стопку, кривоватой башней возвышающуюся возле матраса, а на замену ему пришло «Сердце зимы» — целёхонькое, слабо пахнущее гарью.

«Оно приближается. Неотвратимое. Окутанное дымчатым саваном — переплетением ночи и зла.

Взлетают вверх молочно-белые ноги острыми стрелками на четверть часа. Прогибаются спины в немой агонии. Танец тишины сменяется танцем предчувствия. Сверкающие инеем ресницы трепещут, бескровные губы дрожат. Скрип снега — единственный аккомпанемент, доступный безмолвию.

Прикосновение к клавишам лёгким нажатием — взрыв, искажающий танец. Балерины движутся, ломаются, кровоточат. На снегу — крупные капли-вишни, распускающиеся тёмными цветами зова о помощи. Звучит минорный аккорд. Плоть лопается, облезает, обнажает отлитые из стали кости. Лохмотьями обвисает разорванная кожа. Чистота белого запятнана красным. Испорчена красным. Расцвечена красным. Торжество отражается в лицах балерин. Они вытягивают окровавленные руки и танцуют на спицах. А она стоит в тени деревьев — Королева Чёрных Лебедей, безликая и невзрачная. Держит в руках корону из хрусталя и льда, плачет чернильными слезами».

Я захлопнула книгу. Королева Чёрных Лебедей — так ведь я подумала в последний миг, прежде чем перестать дышать. Это просто какой-то бред. Словно я — героиня книги, а этот человек за роялем — мой писатель. Мой композитор. Или будто писатель — я, и я пишу своими мыслями, своими смертями эту мерзкую книжонку.

Прямо передо мной в электрическом свете закружились снежинки. С полупьяным безразличием я подставила ладони, и кожу кольнуло холодом сыплющегося снега. Умирать снова? Ладно. Я не готова, но — ладно.

Откинув плед, я выбралась из своего уютного гнезда и прошлась по чердаку. Снежные хлопья падали из темноты, клубящейся между потолочных балок. Что-то коснулось моего плеча — или кто-то. Я порывисто обернулась, но никого позади себя не увидела — лишь смутную тень на периферии зрения, будто бы человек, дотронувшийся до меня, ускользнул в последнюю секунду.

— Не играй со мной, — сказала я, обращаясь к пустоте.

Как глупо, как жалко это звучало! Я ведь понимала, что одна на чердаке. Понимала, что никто ко мне не прикасался. Понимала, что снег не может сыпаться сквозь крышу.

Помотав головой, отчего мои волосы щекотно заскользили по открытой спине, а снежные хлопья, осевшие на кудрях, взметнулись вверх, я выключила свет и легла обратно на матрас с твёрдым намерением игнорировать продукты своего воспалённого сознания. Ронни был прав: идти к школьному психологу не стоит. Но не потому, что она — мать Марго, а потому, что мне не поможет ни психолог, ни даже психиатр. Тут уже нужен экзорцист. Всё, что происходило со мной, — абсолютно реально. Я себе это не выдумала. Со мной танцевали зимние демоны… или зимние боги.

Королева Чёрных Лебедей — красиво, драматично, но слишком длинно, а вот Терпсихора, муза танца, звучит идеально. Но какое имя дать человеку за роялем?

Заскрипел пол под чьими-то ногами. Зашуршали простыни, соскальзывая со стульев, столов и комодов. Раздался знакомый механический перелив «Танца феи Драже»: играла музыкальная шкатулка, которую я убирала в выдвижной ящик, и которая теперь каким-то образом очутилась на комоде, призывно распахнув дверцы. Сквозь темноту проступали очертания медленно вращающейся балерины.

Я лежала под пледом и, прислушиваясь к звукам, выдающим чужое присутствие, перебирала в голове имена греческих богов. Никакой другой мифологии я толком не знала, а по греческой писала реферат и даже получила за него высокий балл.

На ум пришло имя бога звёздного неба — Астрей. Почему бы и нет. На бога музыки, солнечного златокудрого Аполлона, мой демонический пианист не слишком-то похож. И я рассмеялась, вспомнив, что бог северных ветров, приносящих грозовые тучи и снегопады, был как раз сыном Астрея. Борей, чьё ледяное дыхание замораживало реки и озёра. А ещё Астрей был женат на богине зари. Иронично: в этой страшной сказке я могла бы играть кого угодно, но только не богиню рассвета. Уж скорее я была бы жалким смертным, вовлечённым в разрушительные игры высших сил.

За этими размышлениями я не заметила, как погрузилась в густую тяжёлую дрёму без сновидений, а когда очнулась, в серых предрассветных сумерках на подушке рядом с моей головой алела одинокая роза.

8. На следующий день я снова пришла в школу помятая, нечёсаная и с кругами под глазами. Ронни если и удивился, то не подал виду, и я была ему чертовски благодарна за эту молчаливую поддержку. У меня не было сил отшучиваться, врать не хотелось, а сказать правду — ну, так себе вариант. Конечно, толику правды он уже знал, но попыткой прикрыться понятными терминами я сама загнала себя в ловушку. Сказала, что у меня «галлюцинации», и теперь он точно никогда не поверит в рассказ о потусторонних существах, обитающих в мире вечной зимы и преследующих меня по ночам.

Но при всём этом Ронни был рядом, хотя имел все основания сказать: «Знаешь что, мне проблемы не нужны, иди лечись, и, кстати, не звони мне больше». Не знаю, как поступила бы сама на его месте. Я слишком малодушна для того, чтобы брать на себя чужие проблемы, и мне за это даже как-то стыдно.

Я напряжённо размышляла, ковыряясь вилкой в салате и пытаясь абстрагироваться от гула голосов. В кафетерии всегда было шумно, но сегодня стоял какой-то особенный гвалт. Парни из баскетбольной команды орали, обступив один из столов. Дайана и её подружки кидались едой в Одри. Карла громко разговаривала по телефону, с чавканьем пережёвывая свой обед. Мимо прошла, цокая каблуками, Марго в своих неизменных очках с красной оправой и в фиолетовой блузке, которую носила по четвергам.

Ронни кто-то окликнул, и он нехотя отошёл. В школе его знали все, и с ним вечно кто-то хотел поболтать. Знакомых, приятелей и друзей у него было так много, что я даже не пыталась запомнить их по именам.

Сложив локти на столе, я смотрела, как Ронни, возвышающийся над парнями, отрицательно трясёт головой. Наверное, его в очередной раз уговаривали вступить в баскетбольную команду — он ведь был одним из самых высоких парней в школе. Тут у меня за спиной раздалось очень тихое: «Привет». Обернувшись, я увидела Одри, бесцветную фарфоровую девушку из школьного театра. Её голубая блузка была вся в жирных пятнах, оставшихся, должно быть, от листьев салата, курицы и булочек, которыми Дайана в неё кидалась.

— Можно я сяду с тобой?

Я была не в духе (сегодня и в любой другой день) и ни с кем не хотела общаться, но у меня язык не повернулся отказать этому несчастному, осмеянному созданию. Я никак не могла взять в толк, почему Одри постоянно обижали, но ещё страннее для меня было то, что сама она даже не пыталась защищаться. Только улыбалась, когда над ней смеялись, или отворачивалась, когда в неё что-нибудь летело.

— Садись, — сказала я без особой охоты.

Одри просияла, и от этой её наивной радости стало как-то тошно. Усевшись напротив, она принялась за свой салат и сказала:

— У тебя очень красивые волосы. Я бы хотела такие. — Она подёргала свободной от вилки рукой свою тонкую, лишённую всякого объёма прядь. — Ты ухаживаешь за ними?

Мой максимум ухода — шампунь два раза в неделю и кондиционер, чтобы эту мочалку расчесать. Подперев голову рукой и ничуть не скрывая скуки, я ответила коротким: «Нет», но Одри и не подумала умолкнуть. Ухаживаю ли я за кожей лица? Ах, мне бы так пошли цветные тени! Очень зря, что я не пользуюсь блеском для губ.

Я вспомнила про банановый бальзам, который дала мама, и который потерялся в тот же день. Не собиралась я ничем красить губы, это противно. Но вот какая-нибудь штука для замазывания синяков под глазами мне, пожалуй, пригодится. Может, станет меньше вопросов о моём физическом и психологическом состоянии.

Я перебила Одри.

— Слушай. Не хочу показаться грубой, но мне до лампочки все эти штуки.

Голова от её трескотни начала пухнуть. Если она всегда такая невообразимая болтушка, то понятно, почему в школе с ней никто не хочет общаться.

— Правда? — Одри сникла. — А что тебе интересно?

— Да, в общем, ничего.

— Как это? Совсем ничего?

— Совсем.

Она помолчала, разглядывая меня, а потом заметила браслет у меня на запястье:

— Ой, какая прелесть! Что это за камушки?

— Бирюза, — ответила я и подёрнула рукав худи, чтобы Одри могла получше рассмотреть неровные яркие камни. Этот браслет я носила с того самого вечера, когда встретилась взглядом с глазами Астрея — такими же невыносимо-голубыми. — Тётя подарила. — Подумав, я добавила: — Она палеонтолог и привозит из экспедиций всякие такие штуки. Покупает в местных магазинах. Торгуется до хрипоты — она это дело обожает.

Пусть уж лучше разговор, раз он неизбежен, свернёт в интересное мне русло. И чего Одри вообще ко мне прицепилась? Неужто я выгляжу как любезный, добродушный и общительный человек, открытый к любому диалогу?

— Такой красивый цвет, — проговорила Одри. — И профессия у твоей тёти очень интересная! Я бы, наверное, не смогла жить в полевых условиях… Палеонтологи — они же вроде археологов? Раскапывают всякое?

Похоже, Одри и впрямь просто болтушка, которой необходимо забивать эфир звуком своего голоса и фонтанировать любыми появившимися в голове мыслями. Я обречённо вздохнула, понимая, что влипла, и уже начала продумывать тактику стратегического отступления, сиречь, позорного бегства, но вдруг заметила, что Одри вообще-то очень волнуется. Как на экзамене: рука, держащая вилку, дрожит, и голос дрожит тоже, а взгляд косоватых глаз бегает по моему лицу, вылавливая любое отражение эмоций.

Я так и не сбежала.

До конца обеда мы просидели вместе: Одри продолжала тарахтеть, не затыкаясь ни на секунду, а Ронни, который мог бы меня спасти своим ледяным безразличием ко всем окружающим, кто не имел счастья зацепить его тонкую творческую натуру, куда-то запропастился.

В конце концов, когда время стало поджимать, я просто сказала: «Мне пора» и пошла на урок. Вслед мне донеслось немного нервное: «Увидимся!».

После урока, пока я безрадостно ковырялась в шкафчике, залипая в пустоту и бесцельно перебирая хранящиеся в нём вещи, меня снова окликнули. Я подумала было, что это болтушка-террористка Одри, однако вместо неё у меня за спиной стояла Дайана в сопровождении двух подруг. Одна из них, невзрачная и незаметная настолько, что я даже не смогла вспомнить её имя, что-то жевала, а другая — Мэйси, в очках без оправы и с крупными, влажно блестящими от глянцевой помады губами, — копалась в телефоне и удостоила меня лишь коротким незаинтересованным взглядом.

— Ты типа с этой крысой теперь дружишь? — спросила Дайана.

Я не ответила. В голове всё путалось от нехватки сна, и никаких крыс я знать не знала.

— Эй! Я с тобой разговариваю!

Я вздохнула.

— О ком ты?

— О Карпентер, конечно. — Она скрестила на груди руки. — Видела, вы мило болтали в столовой.

— Ну и?

— С ней никто не должен общаться.

— Да мне плевать. — Я всё ещё не до конца понимала, в чём, собственно, проблема. — Разрешение спрашивать не буду. Отстань.

— С ней никто не должен общаться, — повторила Дайана. — Мы её бойкотируем.

— Бойкотируйте, — милостиво разрешила я. — А теперь отстань.

Посчитав конфликт исчерпанным, я отвернулась к шкафчику, выгребла из него всё нужное и, закинув сумку на плечо, хотела отойти, но Дайана вдруг подлетела ко мне и толкнула. С дробным стуком все мои вещи — книги, тетради, ручки, карандаши, — посыпались на пол. Не знаю, что меня взбесило больше: её наглая улыбка или то, что меня грубо вырвали из сонного оцепенения. Я среагировала мгновенно: швырнула единственную оставшуюся в руках книгу Дайане в голову, а потом влупила ей сумкой по лицу. Сопровождавшие её девочки и не подумали вмешаться, только Мэйси противно заверещала на весь коридор: «Драка, драка!»

Честно говоря, я плохо помню, что было дальше. Кажется, Дайана вцепилась мне в волосы, а её подружки прыгали вокруг, собирая толпу. Оттаскивал меня Ронни, закрыв собой, и на него Дайана, разумеется, кидаться не стала — это было бы смешно и бессмысленно, всё равно что камушком бить по башне.

9. Днём позже, сидя у директора, я слушала перечисление всех своих грехов и отстранённо блуждала взглядом по кабинету, увешанному многочисленными грамотами и заставленному кубками. Дешёвый способ придать себе солидности — это обложиться чужими регалиями. Ни на одной из грамот не стояло имени директора. На двух я углядела имя Марго, занявшей, оказывается, призовые места в каких-то математических конкурсах.

— Драка — это серьёзно, — заявил мистер Гарнер. Он носил точно такие же очки, как его дочь, только оправа была не стильно-красной, а скучно-коричневой. И вообще они были чудовищно похожи. Мне даже стало немного не по себе. Будто мистера Гарнера клонировали и добавили его молодой ксерокопии красок. — Ты отстранена на неделю. Также будешь обязана посетить психолога.

— А Дайана Кристал? — спросила я.

Мама косо на меня посмотрела. Может быть, посчитала, что я нарываюсь, но мне было всё равно.

— Что? — не понял он.

— Дайана Кристал, — по слогам, как для тупого, повторила я. — Я бы не бросила в неё ни книгу, ни сумку, если бы она не начала первой.

Мистер Гарнер поправил очки и сцепил пальцы в замок.

— Тебя должно волновать только твоё наказание.

— Нет, — ответила я, — не должно. Если вы наказываете меня, значит, накажете и Дайану. Если не наказываете Дайану, значит, не станете наказывать и меня. Всё просто.

— С какой стати?

— А с такой, что я не одна в этом виновата.

— Милая. — Всё это время мама не участвовала ни в директорском монологе, ни в нашем разгоравшемся споре, и теперь её строгий голос прозвучал как щелчок кнута. — Будь добра, подожди в коридоре.

Мне не терпелось поскорее уйти, поэтому без лишних пререканий я покинула кабинет и тяжело привалилась спиной к стене у двери. Мои оценки оставляли желать лучшего из-за того, что на уроках я часто бывала несобранной, поэтому нехватка баллов из-за отстранения могла сыграть роль при поступлении. Хотя я даже не была уверена, что вообще хочу в колледж.

— Хоть кто-то ей наподдал, — сказала Марго, подходя ко мне в своём белом пятничном джемпере. — Многие родители работают на предприятиях, принадлежащих Кристалам. Сама понимаешь, обижать её боятся, вот она и распустилась от вседозволенности. Вообще-то, раньше она была нормальной.

Дайана со мной не разговаривала. Утром, украшенная пунцовым синяком, она гордо прошла мимо — к моему величайшему облегчению. Ругань и драки — это чрезмерное эмоциональное напряжение, от которого я устаю.

— Папа сильно ругался?

— Нет, — ответила я, прижимаясь затылком к холодной стене и мечтая об одном — оказаться в кровати. — Отчитал просто.

— А чего тогда торчишь тут?

— Мама с ним общается. Жду её.

— А-а, — протянула Марго. — Думаешь, отмажет тебя?

— Не-а. Не думаю.

— Кстати, — она поправила очки — в точности тем же жестом, что и мистер Гарнер, — в следующий раз будь осторожнее и не бей никого в школе, ладно? За её пределами — пожалуйста, а тут… проблемы будут. У всех.

— Учту.

Марго кивнула и собиралась было уйти, но снова повернулась ко мне:

— О, чуть не забыла. На Хэллоуин у Мэйси будет вечеринка. Приходи.

— У кого?..

— Мэйси. Подруга Дайаны. В очках, с двумя хвостиками или двумя косичками ходит.

Я с сомнением посмотрела на Марго.

— Ты предлагаешь мне идти на вечеринку к подружке девчонки, которой я поставила синяк?

— А что такого? — невозмутимо ответила Марго. — Я спросила, она только «за». В конце концов, Дайана за дело получила — подумала, что ты такая же размазня, как Одри, и что над тобой можно весело пошутить. Одри потому все и не любят, что она как тряпка. Хоть бы раз рявкнула, но всё знай себе улыбается, а потом плачет в сторонке.

— Так что ты Одри это не скажешь?

Марго отмахнулась.

— Да я говорила. И когда она только перевелась к нам, и потом, когда её стали задирать. Только она не слушает. Думает, что любой конфликт можно решить миром. Так-то оно так, мы не неандертальцы, чтобы чуть что с кулаками лезть. Но обозначать свои границы необходимо, иначе от этих границ ничего не останется.

— Это тебе мама сказала? — с неподдельным любопытством поинтересовалась я.

— Это я сама себе сказала, когда меня пытались травить за то, что я отличница и директорская дочка в придачу. Но у тебя, я смотрю, с границами проблем нет. Просто будь сдержанней, ладно?

Попрощавшись, она пошла дальше по коридору, а я отупело смотрела, как колышется у колен подол её клетчатой юбки.

Мама вышла из кабинета. В строгом жакете и юбке-карандаше серого цвета, со стянутыми в идеальный хвост волосами она казалась жёстким и бескомпромиссным прокурором.

— Ты не будешь отстранена, — сказала она и достала зеркальце из крохотной сумочки, — потому что не ты начала драку. Но к психологу ходить придётся, чтобы «усмирить агрессию».

— А Дайана?

— Девочку тоже направят к психологу. — Мама поправила мизинцем помаду, скатавшуюся в уголке губ, и немного резковато захлопнула зеркальце. — Но отстранять не будут.

— Спасибо, — искренне поблагодарила я, ничуть не задетая легко читающейся в её напряжённых жестах резкостью. Маму раздражало всё, что вмешивалось в размеренный, отлаженный темп её жизни, и тут уж ничего не поделать. Мне и так повезло: у мамы был прямо-таки настоящий талант уговаривать людей сделать то, что ей нужно — в рамках разумного, конечно же. Глупо было бы надеяться вовсе избежать всякого наказания. Тем более что походы к психологу меня устраивали, в отличие от отстранения. Не впервой. Нужно просто говорить то, что психолог хочет услышать. Это ведь не частная консультация, разбираться дотошно в моих проблемах никто не будет.

Покинув школу, мы сели в машину, и мама сразу же включила Моцарта. В лобовое стекло било ослепительное солнце. Мама из-за этого будто светилась: веснушки казались оранжевыми, как мандариновая кожура, а рыжие волосы горели огнём. Я попыталась представить её на сцене: волосы, убранные в пучок и в свете софитов отливающие золотом, светлая кожа, сияющая фарфоровой розовинкой, точёный профиль с идеальными линиями лба, носа и подбородка, прогиб талии, сильные руки и ноги. С этой своей внешней строгостью и затаённым внутренним огнём мама идеально вписывалась в сценические декорации.

А вот себя я в той же обстановке представить не могла. Пучок делал мою голову огромной, а лицо — широким. Балетная пачка, призванная придать силуэту воздушности, моему телу добавляла грузности. Ну а на сцене я чувствовала себя так, словно ошиблась дверью и бесцеремонно ввалилась в храм, в котором не имела права находиться. Мир балета был мне чужим, поэтому я не понимала, чего от меня хотят сверхъестественные сущности, пришедшие из книги. Похитить мою душу, пока я буду танцевать соло Одиллии? Тогда они никогда не получат мою душу — мне ни разу не давали главную роль ни в «Лебедином озере», ни в любом другом балете.

Заиграла соната до-диез минор, и мне вспомнились руки Астрея — длинные пальцы, утяжелённые массивными кольцами, извлекающие из инструмента волшебные звуки невесомыми касаниями. Вспомнились спутанные пряди волос, в которых, точно ранняя седина, серебрились снежные хлопья. Вспомнилась одежда с тончайшей вышивкой, переливающейся в свете звёзд и луны. Вспомнился пронзительный взгляд льдистых глаз. Заметив меня лишь единожды, всё остальное время он дремал в своём коконе из холода и музыки и, возможно, даже не знал о творящейся вокруг кровавой вакханалии. Мне не нравилось это будто бы нарочитое безразличие — словно он не имел отношения ко всему происходящему. Имел — по-другому и быть не могло.

— В среду будет вечеринка в честь Хэллоуина, — сказала я, рассматривая свои лежащие на коленях руки, не приспособленные ни к шитью костюмов для театральных постановок, ни к игре на фортепиано, ни даже к готовке. Неуклюжие детские совочки для постройки кривых куличиков.

— Хорошо, — ответила мама. — Тебя забрать?

— Меня проводят, — соврала я, хотя не собиралась никого просить меня провожать. Просто планировала напиться до потери пульса, а мама мгновенно учует запах спиртного, стоит мне только сесть к ней в машину. В голове зазвучали обвинительные фразы: «Ты совсем не думаешь о семье, об отце, посмотри, как ему плохо, куда ещё ты-то!»

Мне тоже плохо. И было бы здорово, чтобы мама хоть раз в жизни это заметила.

А ещё мне страшно. До безумия. И больше всего пугало то, что оставленная у меня на подушке роза оказалась настоящей. Утром я отнесла цветок вниз, уверенная, что держу в руках пустоту — красочную галлюцинацию, но мама осуждающе сморщила нос и сообщила, что дарить красные розы молодой девушке — моветон. Пока она деловито хлопотала, выискивая вазу среди беспорядочно составленной в шкафах посуды, а потом подрезала стебель, я сидела на стуле и бестолково раскачивалась из стороны в сторону. Лишь заполучив свою розу назад — в высоком пивном стакане, потому что вазы мама не нашла, — я сбросила оцепенение. Мой нос прижался к багрянцу плотного, тугого бутона, и я едва не одурела от сладко-терпкого, чуть землистого аромата.

10. Какое-то время роза в этом дурацком стакане стояла на чердаке. Единственное, помимо крови на одежде, реальное свидетельство происходящего со мной кошмара. При переезде я решила забрать цветок с собой и положила его в багажник поверх сложенных чемоданов.

Для меня сборы оказались быстрыми и лёгкими: все мои вещи концентрировались на чердаке, вокруг импровизированного гнезда под слуховым окном. А вот мама успела обжиться. К тому же, ей пришлось не только собираться самой, но и собирать отца, который и не думал помогать. Всё утро он уныло просидел на крыльце с чашкой кофе в руках, глядя на окутанную утренним туманом улицу. Встрепенулся он лишь когда мама с плохо сдерживаемой злостью велела ему оторвать задницу от ступеней и хотя бы отнести чемоданы в машину.

— Ничего не забыла? — спросила она, пристёгиваясь.

— Я всё равно вернусь сюда завтра, — ответила я, шурша пакетиком с леденцами. — Рыбки сами себя не покормят.

— Ах, да. Рыбки. — Мама поморщилась. — Зачем заводить рыб, когда постоянно разъезжаешь по командировкам? Кто вообще за ними обычно смотрит?

— Соседка через дорогу, — подал отец голос с заднего сидения.

— Ну так пусть соседка бы и дальше смотрела.

— Мне несложно, мам.

Она покачала головой, отчего кончик её высокого хвоста заметался между лопатками, и машина тронулась.

Обуреваемая смешанными чувствами, я смотрела, как жемчужный дом Винус, удаляясь, растворяется в густом осеннем тумане. Я всё ещё не понимала, хочу ли жить в этом городе. Не понимала, хочу ли жить в том большом доме, который стал заменой просторной и, честно говоря, совершенно неуютной нью-йоркской квартире. Мама любила свободное пространство и минимализм, отчего мне порой казалось, что мы живём не в квартире, а в зале ожидания какой-нибудь частной клиники. Удивительно, что наш новый дом она сделала под себя лишь частично: кухня и мамин кабинет оказались очень стерильными, сплошной белый цвет и геометрия, однако ни гостиную, ни мою спальню этот обсессивно-компульсивный интерьер не затронул.

Когда мы приехали, отец под маминым руководством потащил чемоданы наверх, а я поплелась на кухню с цветком в руках. Прикасаться к начищенной лаковой белизне мебели было страшно, и я открывала дверцы шкафов очень аккуратно, двумя пальцами, чтобы не наставить разводов.

Вазы среди посуды не оказалось, но я нашла на полке в гостиной декоративный кувшинчик с высоким горлом и завладела им. Набрав в кувшинчик воды и вставив розу (стебель был жёстким и толстым, с крупными колючками, и узкое стеклянное горлышко плотно охватило его в кольцо), я поднялась к себе в спальню.

Единственное, что я просила перед отъездом из Нью-Йорка — двуспальную кровать, и мама, как ни странно, эту мою просьбу запомнила. Вот только, обставляя комнату, не учла, что трюмо с зеркалом и мягким пуфиком мне ни к чему — я не крашусь, не делаю укладок и не наряжаюсь. Всё в комнате было каким-то… девчачьим, но на грани. Покрывало и постельное бельё нежного, но бежевого, а не розового цвета, трюмо резное, но с растительным узором, а не с бантиками и бабочками. Бантики и бабочек я бы не пережила. В нише окна было мягкое сиденье, устланное кофейного цвета пледом и забросанное тёмно-коричневыми подушками. На стенах — над кроватью и у окна, — висели бра.

Меня вдруг затопило чувство признательности: за то, что мама позаботилась об обустройстве ниши, и за то, что повесила бра, и за то, что предусмотрела маленькую навесную полку, куда заботливо, в алфавитном порядке, составила мои старые потрёпанные книжки. Пусть она ненавидела свою работу дизайнера, однако через цвет, свет, интерьер, как умела, передавала свою любовь, которой мне иногда так не хватало.

— Ну, как ты тут устроилась? — спросила она, заглядывая в комнату.

— Прекрасно, — ответила я, хотя, как дурочка, стояла посреди комнаты со стеклянным кувшинчиком в руках. — Спасибо, мам.

Она отмахнулась.

— Ерунда.

Но мы обе знали: ничего ерундового здесь не было.

11. Весь день я корпела над уроками, а к вечеру пришёл Ронни. Мы закрылись у меня в комнате и, завалившись с ноутбуком на мою новую широченную кровать, стали выбирать фильм. Ронни хотел включить «Интервью с вампиром», но я наотрез отказалась смотреть что-либо с пометкой «ужасы».

— Никакой крови.

— С каких пор ты стала такой чувствительной? — спросил Ронни.

— С тех пор, как у меня поехала крыша.

— То есть, ты всегда была чувствительной, просто тщательно это скрывала? — пошутил он, за что получил тычок в рёбра.

В итоге мы остановились на «Бесконечной истории», и мне было безумно жалко лошадь, но не думаю, что найдётся хоть один настолько чёрствый человек, который бы её не пожалел.

— Туповатый мальчик, — заметила я, лёжа плечом к плечу с Ронни и вилку за вилкой отправляя в рот принесённый мамой поке. — Этот Бастиан. Как можно было сразу не понять, что он влияет на книгу?

— Можно подумать, ты бы на его месте много чего поняла, — ответил Ронни, жуя салат. Мамины салаты, как и мамины поке или боулы, были настоящими шедеврами, несмотря на простоту ингредиентов и отвратительную полезность для организма. Заправки она делала божественные. — Кстати, в книге всё совсем не так. Ну, в смысле, так, но не до конца. Фильм обрывает историю где-то на середине, а потом Бастиан загадывает всё больше желаний и теряет память.

— Злая какая-то сказка, — ответила я.

Он пожал плечами.

— Сказки вообще злые. Настоящие, а не диснеевские мультики.

— Кстати, о злых сказках, — вспомнила я. — Ты идёшь на вечеринку у Мэйси? — Ронни издал неоднозначный звук, который можно было интерпретировать и как отрицание, и как простой смешок. — Я хочу пойти.

— Намекаешь на то, что я должен пойти с тобой?

— Да вообще-то, прямым текстом говорю. Если ты не будешь гундеть под ухом о том, что все танцуют под какую-то кошмарную музыку, я сойду с ума со скуки.

Мы провалялись на кровати до позднего вечера, после «Бесконечной истории» залипнув в разные ролики на YouTube, преимущественно о кино и музыке. Маме Ронни, кажется, понравился — по крайней мере, она улыбнулась ему на прощание, а свои улыбки, словно некую драгоценность, она берегла и кому попало не раздавала. Отец же так и не вышел из комнаты.

После ухода Ронни я легла в постель и включила бра, чтобы немного почитать перед сном. Играла унылая музыка — Joe Division, которых мне скинул Ронни. Мне не хотелось тишины.

Кровать вдруг прогнулась под чужим весом, одеяло в новом пододеяльнике зашуршало, и меня обдало волной сладкого аромата розового масла.

Я повернулась. Рядом, положив голову на согнутую в локте руку, лежала Терпсихора. Холодные серые глаза казались кусочками бесцветного стекла, а косметика, размазанная по векам и вокруг них, придавала Терпсихоре зловещий инфернальный вид. Я внутренне подобралась от прострелившего позвоночник страха, хотя надеялась, что в реальном мире, — в моём мире, — ни она, ни демонические балерины меня не тронут.

— Зачем ты здесь? — спросила я, хотя уже знала ответ, и тонкая, скупая улыбка Терпсихоры лишь убедила меня в правоте.

Затем, что я хотела бы увидеть Астрея. Но болезненно-странный, жуткий зимний мир не собирался выполнять мои прихоти и вместо него отдал мне на откуп Терпсихору.

Да, я действительно хотела увидеть Астрея — несмотря на жуть, которую он на меня нагонял. Это сверхъестественное притяжение невозможно понять и осознать, пока не столкнёшься с ним лично. Нечто подобное ощущаешь, оказываясь на краю обрыва, или на мосту, или на крыше. Смотришь вниз, и так тянет сделать шаг... Ты не хочешь страдать, не хочешь чувствовать боль, не хочешь умирать, но этот шаг — единственный и последний, — становится чем-то неимоверно желанным. Он — спасение от всех проблем. Он — панацея. Он — свободный полёт и чистый восторг.

Вот что я чувствовала всё это время. Дикий, почти животный страх перед потусторонним миром, перед болью, перед реальной смертью, смешивался с отчаянным желанием увидеть спящего бога музыки и звёзд, под аккомпанемент которого танцуют искорёженные мучениями безликие балерины, чтобы снова быть ведомой в неудержимом мистическом танце.

Я протянула руку и взяла с прикроватного столика книгу в синей обложке под кожу:

— Всё дело в ней, да?

— Дело в тебе, — ответила Терпсихора. — И в книге, конечно.

— Кто её написал?

Мне приходили в голову разные безумные теории. Например, что книгу написал отец в юности — или кто-то из его родственников, — а потом её заколдовали или прокляли. Не зря ведь книга нашлась именно среди старых вещей Драйденов. Тиража, как и другой информации об издании, на форзаце не указано, и в интернете я не нашла ни слова об этом произведении, хотя искала даже на сайтах, посвящённых редким букинистическим книгам. Ещё я думала, что её могли бы написать сам Астрей или, к примеру, Терпсихора. Но как они тогда оказались заключены в собственную книгу?

— Ты задаёшь не те вопросы, — сказала Терпсихора. Голос у неё был мягкий, струящийся шёлком. — Важно не «кто». Важно «зачем».

— И зачем же?

— Чтобы ты стала жертвой. Или королевой. Или бездыханным телом. Или кем-нибудь ещё. — По её лицу пролегали глубокие тени, заостряя черты и придавая им птичьей хищности. — Кем бы ты хотела стать?

Я привела себя в вертикальное положение и нервно заёрзала, потому что не знала ответа на этот вопрос. Кем я хочу стать? Да никем. У меня нет талантов, нет надежд на будущее. Я гожусь только на то, чтобы курить за старым спортзалом, пить пиво с приятелями, читать дрянные книги и впустую проматывать время.

Вот чего я хочу — как-нибудь скоротать жизнь.

— Не знаю.

Терпсихора тоже села, вытянув длинные ноги. Поверх трико на ней была короткая пачка из тёмно-красного фатина, а ступни были босыми. Узловатые натруженные пальцы, мозоли — ноги танцовщицы. Будто в трансе, всё ещё немного опасаясь того, что мне в любой момент могут откусить руку, я потрогала эти ступни (от щекотки она чуть поджала пальцы), пощупала сухожилия, тонкие щиколотки и стальные икры. Мои ноги когда-то тоже были такими. С крепкими, как камень, мышцами и гибкими, словно прорезиненными суставами.

— Ты, — проговорила она, внимательно глядя на меня, — слепа и не видишь главного.

— Я не вижу главного?! Вы убиваете меня! Раз за разом! Это больно! Это охренеть как больно!

— Мир отторгает тебя, и это только твоя вина. — Терпсихора плавным, театрально изящным движением сняла с головы сплетённую из тонкой проволоки и украшенную огранённым хрусталём тиару и надела мне на голову, а потом с неожиданной лаской поправила несколько неаккуратно лежащих кучерявых прядей. Будто жалела меня. — Твоя вина.

Раздался стук в дверь, показавшийся мне оглушительным.

— Милая, ты спишь?

Терпсихора улыбнулась, прижала тонкий длинный палец к губам и легко, точно фея, вскочила с кровати. Когда мама, не собиравшаяся дожидаться ответа, вошла, Терпсихора уже отступила в клубящуюся по углам темноту и исчезла. Тиара осталась у меня на голове.

— Что это? — спросила мама, указывая на неё.

— Реквизит для постановки, — бездумно соврала я. Тиару я стащила с головы; хрусталь на ощупь оказался очень холодным и влажным — как кусочки льда, тающего от тепла пальцев. — Ты что-то хотела?

— Нет, просто пожелать спокойной ночи.

Дверь закрылась. Я положила тиару на прикроватный столик поверх книги в синей обложке под кожу и улеглась обратно под одеяло. Я ничего не понимала, но, надо думать, на моём месте мало кто смог бы понять из этих туманных речей хоть что-нибудь.

Может, меня просто пытаются свести с ума — этим ведь обычно занимаются всякие призраки в фильмах ужасов. И тогда слова Терпсихоры не значат ровным счётом ничего — просто набор высокопарных фраз, призванных запутать меня окончательно.

Чувствуя себя обманутой (Терпсихору я видеть не хотела, а тот, кого хотела, будто игнорировал моё существование) и непонятой (она меня совсем не слушала и даже не пыталась помочь мне разобраться в происходящем), я забылась тревожным сном.

12. Репетиции в театральном кружке отнимали массу времени. Мы расходились достаточно поздно — в свете зажегшихся фонарей. Кто-то уезжал на машине, кого-то забирали родители, а я брала свой велосипед и шла пешком, катя его рядом с собой. Голова напоминала улей — полый и гудящий, и долгая прогулка помогала мне немного встряхнуться, привести мысли в порядок, подготовиться к возвращению домой. Маме нравилось расспрашивать меня о подготовке к спектаклю, а мне не нравилось отвечать, и в итоге настроение портилось у нас обеих. К такому действительно лучше готовиться заранее.

Накрапывал мелкий дождь. Поднялся сильный шквальный ветер, предвосхищавший ливень. Я натянула капюшон толстовки на голову, заправила под воротник волосы и прибавила шагу, но тут же встала, как вкопанная, заслышав до боли знакомый звук — металлический лязг. Горло сдавило спазмом, и я с трудом протолкнула через него судорожный вдох. Суставы будто проржавели страхом — оборачиваясь, я буквально чувствовала их натужный скрип.

Сквозь водянисто-синие, акварельные сумерки проступили фигуры балерин. Они танцевали, приближаясь ко мне с каждым шагом. Вставая на пальцы, они обращали ко мне открытые лица, бросали в меня жалобные, молящие взгляды. Руки их блестели и звенели, и дрожали словно в предвкушении крови — моей крови.

В голове пронеслась паническая мысль: что будет, если меня убьют здесь, посреди улицы Эш-Гроува, а не в ледяном мире? Я умру по-настоящему?

Проверять это я не собиралась и, бросив велосипед в кусты, кинулась прочь.

Я не знала, что могло бы меня защитить, какие стены могли бы меня укрыть, однако инстинктивно свернула в сторону дома. Я мчалась так быстро, как никогда в жизни, почти не чувствуя ног. Балерины же были медлительны и вскоре стали отставать.

Из сгустившейся темноты показался мой дом, но вдруг передо мной выросло нечто и с чудовищной силой, чуть не проломив мне грудную клетку, толкнуло назад. В глазах потемнело, и я задохнулась от боли. Я даже не сразу осознала, что упала — толчок едва душу из меня не вышиб.

Это была Терпсихора. Она смотрела на меня пустыми глазами, её губы побелели — так сильно они были сжаты. Лязг приближался. Мелькнула мысль: что, если остаться тут — лежать на асфальте и ждать, пока ко мне придут? Ну убьют меня, и что с того? Я уже знаю, что такое боль, и знаю, каково это — умирать. Может, так будет лучше.

Хрипя, я цеплялась пальцами за асфальт, пытаясь перевернуться и оттолкнуться. Терпсихора не мешала мне, но и не помогала — только прожигала презрительным взглядом. Будто и не она приходила ко мне в комнату, будто не она подарила мне свою хрустальную тиару, будто не она танцевала со мной под звенящую в воздухе музыку.

Наконец я всё-таки смогла встать и поковыляла дальше. Не знаю, с чего я взяла, что они не проникнут в дом — просто пёрла на автомате, всё набирая скорость, и в конце концов вновь сорвалась на бег. Балерины мчались за мной стаей голодного воронья — совсем близко. Я слишком долго провалялась у ног Терпсихоры, приходя в себя после её толчка.

Я взбежала по ступеням крыльца, и в меня вцепились руки — множество рук. Пальцы-лезвия полоснули по плечам, но я рванула через порог и захлопнула перед ними дверь. С той стороны обрушился град ударов: они всё долбились и ломились, пока я сидела на корточках, обхватив голову руками и раскачиваясь из стороны в сторону.

И тут всё стихло.

Я приоткрыла дверь, выглянула в щёлочку. Никого. И лишь тогда меня прошибло осознанием: я могла умереть на самом деле. Порезы и ссадины жгло огнём, плечо сильно кровоточило. Рука едва двигалась.

Я поднялась к себе, заперла дверь и кое-как сняла худи. Порез оказался глубоким, кровь всё сочилась, не переставая, и я в бестолковых попытках её остановить путём прикладывания всего подряд, от салфеток до испорченного худи, заляпала пол и трюмо. Из кино я знала, что такие глубокие раны нужно зашивать и обрабатывать, но мне становилось плохо от одной только мысли о том, чтобы взять в руки иглу и проткнуть ею кожу. Пойти в травмпункт? Он далеко, а велосипед я бросила где-то на полпути к школе.

Я стояла на коленях перед окном и рассматривала порез, когда горящие бра замигали. Послышался треск ламп — как при перепаде напряжения. В стекле отразилась фигура — прямо у меня за спиной.

— Пожалуйста, — выдавила я из себя, испуганно глядя на отражение, — не надо. Я не хочу умирать.

Фигура мне не ответила. Я услышала шаги — она подошла ближе. Мою голую спину обдало морозом. На плечо — прямо поверх раны, легли холодные пальцы. В воздухе, смешиваясь с ворвавшейся в комнату стужей, повис тяжёлый аромат ладана и красных роз. «Как будто меня сейчас отпевать будут», — подумала я. Нелепая мысль, но я была выжата морально и физически: я устала, мне было больно, хотелось свернуться калачиком и плакать, но я не могла ни выжать из себя слёзы, ни хотя бы обернуться, отползти в сторону, попытаться защититься.

Я долго просидела, боясь шелохнуться, пока не осознала, что позади уже никого нет. Кожа плеча побелела, как при обморожении, и сильно болела, но от раны не осталось и следа.

Тогда я легла на пол, подтянула колени к груди и лежала так до тех пор, пока не затекла спина. Мне не нравилась эта новая игра. Сказочные существа должны оставаться в своём сказочном мире, а не просачиваться в мой — в реальный. Но самым страшным было то, что я по-прежнему ничего не понимала. Мне бы хотелось знать, что мне желают только добра, но меня едва не порвали на куски на самом деле. Мне бы хотелось быть уверенной в том, что никто из этих сверхъестественных созданий не желает мне добра. Но кто-то пришёл ко мне и избавил от раны.

Сил на то, чтобы идти в душ и смывать с себя кровь не осталось, поэтому я кое-как переползла в кровать, да так и уснула. А велосипед забрала наутро.

Предыдущая главаГлава 3 из 8Следующая глава