К книге
Река без берегов. ЭпилогЭпилог Х<АНС> Х<ЕННИ> Я<нн>. <Тетрадь> I I. Госпожа Гемма Бон читает газету
6%
Эпилог Х<АНС> Х<ЕННИ> Я<нн>. <Тетрадь> I I. Госпожа Гемма Бон читает газету
2

Барышник громко хлопнул дверью. Несколько секунд он ждал, стоя на коричневых известняковых плитах крыльца, вызовет ли такой всплеск его вспыльчивости какую-то реакцию в доме. За дверью было тихо. Он посмотрел на небо — с серого свода падали разрозненные легкие снежинки. И спустился по ступенькам во двор.

Хальд, работник, вот уже четверть часа терпеливо успокаивал лошадь, запряженную в коляску барышника. Сперва он держал ее за поводья, потом встал перед кобылой, чтобы она могла обнюхать его.

— Ты уже запряг? — спросил барышник, как будто его это удивило. — Молодец, Хальд. На тебя можно положиться.

Он поднялся в повозку, принял из рук Хальда поводья. Устроившись на мягком сиденье, почувствовал неудовольствие, оттого что он и его дорожное пальто не заполняют скамью целиком. И посмотрел на пустое место рядом.

— Хальд, — сказал, — возьми себе какое-нибудь пальто: я хочу, чтобы ты сегодня поехал со мной.

— Господин Бон, — ответил работник, — на мне сейчас старые-престарые рабочие брюки. Я должен попросить вас минутку подождать. Я бы хотел переодеться. Да и моя куртка —

— Я подожду, Хальд, — сказал барышник, — я подожду тебя. Хотя, на мой взгляд, твои брюки достаточно хороши, а куртка даже лучше моей. Но, может, и впрямь люди стали бы о тебе судачить. Конечно, я подожду. И возьми мое старое пальто для поездок, оно подбито мехом. Брось для Гнедой, перед ее копытами, охапку сена и сыпани ей в ясли несколько мер овса, чтобы хватило до вечера. И про воду не забудь. Вода, Хальд! Привяжи в деннике ведро!

Хальд побежал прочь, через двор, и исчез за дверью конюшни.

Барышник Эгиль Бон некоторое время неподвижно сидел в коляске. Мало-помалу он начал узнавать свои мысли. «Править лошадью будет Хальд, — думал он. — Когда-то я часто делал это для своего господина. Правил лошадью для Альфреда Тутайна. Я тогда был мальчишкой. Хальд же взрослый мужчина: мы почти ровесники». Он передвинулся с правой на левую сторону скамьи. Эти мысли не были новыми, они часто у него возникали. Но сегодня они расширились. Он сказал себе, без чувства стыда или раскаяния: «Я любил Альфреда Тутайна». Это признание открылось без внутреннего сопротивления, потому что он этим утром поссорился с Геммой, своей женой. Ссора была совсем пустяковой. Наверное, в каждой семье бывает так, что родители иногда спорят из-за детей. Родительская любовь распределяется на потомство не вполне равномерно; любовь мужчины отличается от любви женщины. А в его с Геммой случае добавлялось еще и особое расхождение — из-за некоторой неправильности, что ли.

Хальд появился так быстро, что барышнику пришлось прервать рассуждения, прежде чем они доставили ему удовольствие или неудовольствие. Работник взял у него из рук поводья, сказал лошади слово-щелчок, чтобы она тронулась с места. Эгиль Бон мог теперь спокойно вернуться к картинам, всплывающим в его голове.

Они проехали под аркой ворот; ее украшали золотые буквы, более крупные, чем любые другие золотые буквы в Варберге. Этот Альфред Тутайн велел их там прибить — буквы из позолоченной в огне листовой меди.——

Госпожа Гемма, стоя за занавеской, наблюдала, чем занимается во дворе торговец лошадьми. Она немного стыдилась того, что — почти без причины — сказала мужу парочку худых слов; но у нее не возникало желание забрать их обратно; она даже раздумывала, не начать ли, когда он вернется, с того же — со слов, которые должны его взволновать. Она была выведена из равновесия; и потому чувствовала, что вправе нарушить душевный покой других людей. Эгиль, муж, во всех вопросах, касающихся их семьи, — ее законный отприродный противник. Она видела, как Хальд, в дорожном пальто, поднялся в коляску. Она слышала грохотанье колес под аркой ворот. Она отошла от окна. Насмешливое удовлетворение изогнуло уголки ее губ. «Он вернется только поздно вечером, — думала она, — он будет пить шнапс с Хальдом. В полдень позвонит по телефону и попросит меня сходить на конюшню и дать корм и воду Гнедой. Это не в первый раз». Таким рассуждением она частично утихомирила свое дурное настроение. Отъезд обоих мужчин […][1] внушил ей ощущение, что она осталась победительницей. Победа, правда, весьма незначительная. От дальнейших попыток объяснить себе свое настроение Гемма воздержалась. Она уже была готова загладить этот семейный инцидент —. И тут заметила, что барышник оставил кофе в чашке недопитым. Вероятно, просто забыл о нем. Но она тотчас задумалась, не могли он поступить так наперекор ей. Она схватила чашку и, распахнув окно, выплеснула содержимое во двор. Только потом пришло то облегчение, что позволило ей хорошо себя чувствовать в собственной шкуре. Звонком она вызвала горничную и распорядилась, чтобы та убрала посуду. Когда остатки завтрака исчезли с семейного стола, Гемма Бон вкатила из соседней комнаты маленькую кроватку, вынула из нее младенца, ощупала пеленки, удалила их нежными движениями. Потом обнажила белые, с розовыми сосками, груди, притулила это формирующееся существо к одному из питательных мягких шаров, осторожно опустилась в кресло и стала с восторгом наблюдать за полуголым жадным малышом: как он набивает рот материнской плотью — сосет ее, чтобы добыть молоко. Маленькие ножки топотали по животу, из которого младенец недавно вышел. Гемма была счастлива. И все же ее опять посетили мысли, которые ей хотелось бы упорядочить. И малыш у нее на коленях был их отправным пунктом.

Она любила его. Любила так сильно, как только мать может любить дитя. Но ему не следовало рождаться. Это было решено еще шестнадцать лет назад. Тогда Эгиль и она договорились, что хотят иметь только троих детей. Эгиль боялся стать отцом большого выводка; он ребенком познал горькую бедность и помнил, как он и его многочисленные братья и сестры, можно сказать, глодали шкуру родителей. Он никогда не придавал особого значения числам; он и теперь не придает. Он любит последнего сына так же, как любит первых. Гемме не в чем его упрекнуть. Но она, на свой манер, враждует с фактами. Первые трое рождались один за другим, с короткими промежутками. Николай уже почти готов был появиться на свет, когда ей исполнился двадцать один год, и в тот же день она стала законной женой Эгиля. Она просто должна была, ради мужа, сделать так, чтобы год спустя на свет появился Асгер. Асгер возник из неописуемого наслаждения — долгого, длившегося много месяцев. После трех лет брака заявил о себе еще и Сверре. И таким образом набралось трое детей, три мальчика. Спустя двенадцать лет в путь собрался четвертый, поздний. Она решила сделать аборт Она хотела придерживаться договоренности с Эгилем. Это не было бессердечием или легкомыслием. Свое решение она хорошо обдумала. И успела накопить кое-какие наблюдения. Едва ли найдется хоть одна семья, в которой не поступали бы таким образом. Не всё, что хотело бы существовать, вправе осуществить себя. Не каждый желудь становится деревом. Матерям всегда приходилось выплачивать такую дань Смерти — ради того, чтобы сохранить семейное счастье. Как выплачивают ее нищие матери в Китае, которые продавливают череп новорожденным, или эскимоски, вонзающие себе в утробу тонкий костяной нож. Бытие человека — это разумное бытие. Удел женщин — боль и опасность; но женщины оснащены неустрашимостью. Их мысли холоднее, чем мысли мужчин. Их любовь не противится практическим соображениям. Кроме того, у Геммы сложилось странное представление, что она должна стыдиться перед Николаем; не перед Асгером и Сверре, но перед старшим сыном, потому что он — стыдливый и робкий. Она боялась мгновения, когда он заметит ее округлившийся живот. Она не могла придумать, как ему это объяснить. Она боялась его внезапного румянца — смущенного, беспомощного. Но Эгиль не дал согласия на врачебное вмешательство. Он возмутился по-мужски — вытолкнув из себя вереницу ожесточенных слов, определенно школу разума не прошедших. Он преувеличивал грозящую ей опасность. Он даже прибегнул ко лжи — что Николай, дескать, не имелся в виду, когда речь шла о допустимом числе детей. Он вообще отрицал их прежнюю договоренность и называл ее соображением, которое хотя и было когда-то высказано, но не может быть противопоставлено жизни, когда та со всей силой показывает свою волю. На протяжении месяца длился семейный разлад. Наконец Гемма сходила к врачу, предприняла половинчатую попытку убедить его в необходимости врачебного вмешательства. Он сказал только, что она должна еще раз тщательно обдумать такой шаг. Тем временем Ивару в материнской утробе исполнилось четыре месяца. Гемма больше не раздумывала. Она позволила ему расти. Эгиль взял на себя задачу подготовить Николая к тому, что тело его матери будет увеличиваться в объеме. Николай хоть и удивился, но не был ни огорчен, ни обижен. Его лицо просветлело; он сказал: «Значит, вскоре мы получим брата или сестру». Короткий доверительный разговор между отцом и сыном закончился тем, что барышник обнял Николая и запечатлел на его юных губах нежный короткий поцелуй, поцелуй любви. Эта любовь Эгиля к ее сыну сердила Гемму. Она презрительно называла ее «обезьяньей любовью». Она отказывала мужу в праве на такую любовь. И, тем не менее знала, что ее собственное счастье, надежность ее брака зависят именно от этой «обезьяньей любви». Она даже представить себе не могла, как было бы плохо, если бы между Эгилем и Николаем сложились холодные или даже враждебные отношения.

Когда срок рождения ребенка приблизился, Гемма забыла и о числе три, и о спорах с мужем, и о том, что ее смущало. Все конфликты были закапсулированы. Она показывала своим трем мальчикам круглый приподнятый живот и не стыдилась. И мальчишки проявили большое понимание; и объясняли друг другу, что один из членов их семьи сейчас в самом деле находится в материнском животе и что каждый из них когда-то, много лет назад, тоже там побывал. Их чрезвычайно интересовал вопрос, будет ли это мальчик или девочка. Больше других приставал к матери Сверре — просил, чтобы она точно назвала ему день и час, когда появится малыш. Этого, однако, Гемма не знала. Но она была счастлива. Она бы хотела родить на глазах у своих детей, чтобы они раз и навсегда поняли: вот откуда приходит человек. Смотрите, мол, что такое мать. Боль не имеет значения, дело совсем не в ней; важно, что вы — плоть от моей плоти. Смотрите, мы были одним целым. Я кормила вас собственной кровью. Отцу она бы отвела менее благоприятное место. Для мужчин всегда приходится придумывать какую-то роль. Но она надеялась, что и ее сыновья когда-нибудь станут отцами.

Поскольку четвертый ребенок тоже оказался сыном и Гемма таким образом стала матерью четырех мальчиков, число, о котором она договаривалась с мужем, пережило своего рода возрождение. Будь это девочка, ее дети незаметно распались бы на три и одно, на два невинных числа. Но теперь, хоть и обнаружился такой же числовой расклад, в нем присутствовала некоторая вина: пусть тайное, не вполне поддающееся разоблачению, но, так или иначе, — безобразие. Она считала так: трое старших, у которых уже показался пушок на губах и в промежности, — и сверх того последыш; либо: три сына Эгиля и Николай, сын Аниаса. Она не решалась предпочесть ту или иную комбинацию, но была неестественно возбуждена. Если бы ей удалось облечь свои смутные ощущения в слова, она бы удивилась получившемуся высказыванию: «В доме есть кто-то лишний. Кто-то должен уйти». Она так не думала, она даже приблизительно не понимала свои ощущения, она только стала неспокойной, хуже того: раздражительной. Не стоит сомневаться в ее любви ко всем детям. Любит она и Эгиля. […] Но она, в свои тридцать семь, любит как разумная хозяйка дома. Барышник же — хоть и одного с ней возраста, но сама его субстанция моложе. Гемма ставит ему в упрек, что у него бывают романтические порывы и что он не воздерживается от того, чтобы проявлять любовь как-то неестественно и не по-мужски. Она находит неприличным, что он иногда обнимает Николая. Конечно, Асгера и Сверре он обнимает так же часто, то бишь так же редко; а Ивара — даже ежедневно целует, в животик и в спинку. Но в этом праве ему нельзя отказать. Она сама чувствует, как ее тайные упреки стихают.

Когда вечером они лежат бок о бок, она чувствует широкое пространство своего счастья и ей нравится, что для мужа любовь есть нечто пламенное, неразумное, и что именно она, Гемма, пожинает блаженство, даруемое этой неразумной силой.

Она давно уже подставила младенцу другую грудь. Он сыт. Он закрывает глаза — не потому, что опьянел, а для сна. Сосок выскальзывает из его округлившихся губ. Гемма заворачивает малыша в новые пеленки, укладывает в кроватку, выкатывает ее из комнаты. Потом поспешно возвращается, все еще преследуемая навязчивыми мыслями или чувствами. Она недовольна Николаем. Он обманывает <ее> ожидания. Она усаживается в кресло, чтобы припомнить кое-какие неоспоримые мысли. Она полна решимости продолжить тот разговор с мужем, который утром прервался переходом на резкости.

Николай за последний год стал плохим учеником. Его достижения, особенно в изучении иностранных языков, мало-помалу сделались настолько скудными, что торговец лошадьми несколько месяцев назад принял решение временно забрать сына из гимназии и доверить его попечению манудуктора, чтобы быстро и основательно заполнить пробелы в знании школьных дисциплин. Гемма дала на это согласие. Однако позже сочла такое решение неправильным. К тому же вскоре оказалось, что неудовлетворительная ситуация с учебой в результате принятых мер только ухудшилась. Может, господин Лильефорс и был хорошим учителем, однако режим дня, вытекавший из его учебного плана, поддерживал склонность Николая к неупорядоченности и нерадивости. До полудня полагалось два часа занятий, и столько же — после. Господин Лильефорс наверняка имел в виду, что его ученик должен проводить остальные часы дня, усердно работая над домашними заданиями. Но на деле все происходило не совсем так. Как только Николай садился за книги, он начинал грезить. Буквы расплывались, слова и понятия не задерживались надолго в его мозгу. Это была одна часть его беды. Другая же часть (Гемма уже несколько бессонных ночей размышляла об этом; она, конечно, не собиралась противиться судьбе, но и не хотела отказаться от материнского здравого смысла) заключалась в том, что ему очень нравилось играть на рояле. Здесь он успел достичь многого. Эту склонность он, очевидно, унаследовал от настоящего отца, а названый отец в свое время поступил неумно, пойдя навстречу его желанию. Когда Николаю исполнилось одиннадцать, торговец лошадьми приобрел блестящий черный предмет мебели, рояль, — и вместе с этим инструментом предоставил в распоряжение сына одну из самых просторных комнат. С тех пор Николай превзошел двух учителей и добился уважительного отношения от третьего. Гемма, однако, не хотела и не могла поверить, что ее сын призван стать музыкантом. Она слишком хорошо знала, что бывают посредственные дарования, которые влачат довольно-таки жалкую жизнь. Она не допускала и мысли, что ее сын будет играть в каком-нибудь кафе или, если ему повезет, — станет музыкантом оркестра. Пусть лучше музыка остается одним из его приватных увлечений, чем-то таким, что просто приносит <радость>. Она спросила у сына, так ли велика его привязанность к музыке, что он хотел бы получить профессию музыканта. Николай помедлил с ответом; но все же через какое-то время ответил достаточно ясно: он, дескать, не знает, но думает, что едва ли. Его слова лишь подкрепили уверенность Геммы в том, что подсказывал ей собственный здравый смысл. Сын должен получить обычную бюргерскую профессию. Если ему не удастся закончить гимназию, он должен сделаться торговцем лошадьми. Стоять обеими ногами на земле. Неразумная нежность к нему Эгиля лишь отсрочила подобающее решение. Николая следует отдать в обучение к какому-нибудь торговцу. Он по натуре человек скорее мягкий, чем твердый, и, значит, для него полезна суровая школа жизни, а не бесконечно уступчивый отец. Ему бы надо уехать из Варберга. ([…] Гемма, после всех околичностей, вернулась к этой мистической мысли.) В ее сердце нашлось два довода против. Во-первых, она любила старшего сына; во-вторых — распознала своим надежным инстинктом, что душа у него еще очень неразвита, а тело, довольно хилое, тоже созревает с некоторым запозданием. Пушок на его верхней губе выглядит невзрачнее, чем у Асгера. И даже у Сверре в голосе угадывается больше мужественности, чем у Николая. Значит, Николай на самом деле больше нуждается в защите, чем сыновья Эгиля, и она, мать, не вправе выталкивать его из дома. С другой стороны, она не может одобрить и воспитание, потворствующее слабостям сына. Занятия с господином Лильефорсом — мост к жизненной несостоятельности. Уж лучше бы Николай разъезжал по окрестностям с отцом, вместо того чтобы тот пользовался услугами Хальда, развлекающего хозяина разговорами. Впрочем, Эгиль не тот человек, который мог бы прочистить мозги Николаю. Для сына-мечтателя он, можно сказать, опасен. Любой другой скототорговец лучше его сообразил бы, как встроить своего отпрыска в нынешний человеческий мир. После того как мысли Геммы прокрутились еще и по этому кругу, от прихожей — из флигеля по ту сторону от прихожей — донеслись раздражающие звуки рояля. Гемма несколько секунд прислушивалась. Никакого сомнения — Николай сидит в своей комнате и играет. Она поднялась, поспешно вышла за дверь, пересекла прихожую, открыла расположенную напротив дверь. Там сидел Николай со слегка раскрасневшимся лицом и усердно стучал по клавишам.

— Что это взбрело тебе на ум? — крикнула Гемма. — Ты ведь сегодня, как всегда, должен быть у репетитора!

— Господин Лильефорс нездоров, — ответил Николай. — Он опять отправил меня домой.

Гемма так хлопнула дверью, что зазвенели оконные стекла. В совершенной растерянности она вернулась в гостиную. Ей хотелось заплакать. Она не знала из-за чего. Ее несдержанность, очевидно, не удивила Николая. Он, без заслуживающей упоминания паузы, продолжал играть. Это возмутило ее; но она все же спросила себя, не стала ли она слишком взбалмошной и не потому ли так получилось, что близкие относятся к переменам ее настроения чересчур снисходительно. Она решила отвлечься и — чтобы успокоиться — почитать газету.

Прошло несколько минут, прежде чем Гемма смогла различать буквы и еще сколько-то времени, прежде чем она начала улавливать смысл прочитанного. Но потом наконец ее мысли пустились в странствие по необъятному миру, ее любопытство услаждало себя несчастьями людей[?] и стран, грязным делом политики, успехом и неуспехом партий, судебными процессами, преступлениями, дискуссией о грандиозном проекте электрификации, сообщениями о представителях знати и о королевском дворе, о чьих-то новых назначениях, наградах и выдержанных экзаменах; в Уппсале в университетской библиотеке обнаружили важную рукопись, в Оселе освятили новую лапландскую церковь в ренессансном стиле; до рождественских праздников было рукой подать, все торговые заведения наперебой расхваливали свои товары как возможные подарки: мол, пейте только лучший брантвейн с государственных складов; покупайте бургундское для глёга только в винном магазине наследников вдовы Плату-Внезапно она повела головой. В первое мгновение это были только отдельные слова — ФАСТЕРХОЛЬМ, АНИАС ГУСТАВ ХОРН, НАЙДЕН УБИТЫМ — то, что впечаталось в ее сознание. Ее охватила дрожь. Она перечитала текст несколько раз. Она его поняла. Тождество между именем и персоной убитого тоже установилось. ВЕЛИКИЙ МАСТЕР МУЗЫКАЛЬНОГО ИСКУССТВА. Она не видела его больше шестнадцати лет. И даже не знала, что он живет на далеком Фастерхольме. ИМЕННО В ЭТИ ДНИ, КОГДА ЕГО ВЕЛИЧАЙШЕЕ ПРОИЗВЕДЕНИЕ, СИМФОНИЯ «НЕОТВРАТИМОЕ», ДОЛЖНО ИСПОЛНЯТЬСЯ СРАЗУ НА ДВУХ КОНТИНЕНТАХ. Она только знала, что он продолжал работать. Николай иногда играл некоторые из его клавирных сонат. Она бы хотела совсем устранить их из музыкальных занятий сына, потому что всякий раз испытывала сильное волнение, когда эту музыку играли именно эти мальчишеские руки.

Газета выскользнула у нее из рук. Ее глаза наполнились слезами. Она едва не поддалась искушению вскочить и немедленно сообщить Николаю, что его отец мертв. Убит, где-то на далеком Фастерхольме. Она принудила себя сдержаться, она хотела сперва посоветоваться с Эгилем. Она хотела лишь, чтобы Николай — хотя бы в такой час — перестал играть на рояле; но он не перестал. Она плакала все сильнее. Она спрашивала себя, где сейчас Тутайн. Об этом газета ничего не сообщала. Черная типографская краска знала лишь об одном ДРУГЕ, ВЕТЕРИНАРЕ ЛЬЕНЕ. НАЙДЕН УБИТЫМ. Возможно, Альфреда Гугай-на уже нет в живых. Д-р Бострём умер больше пятнадцати лет назад. Фалтин настолько стар и немощен, что может умереть со дня на день. Всем людям суждено умереть. Но не всех людей убивают.

Душевное состояние Геммы, которое вот-вот должно было полностью погрузиться во мрак, опять прояснилось. Она поняла, что это газетное сообщение станет поводом для столкновений и перемен в ее доме. В чем они будут заключаться, ее сейчас не особенно занимало; но она попыталась укрепить свою волю, чтобы сохранить контроль над происходящим, а не оказаться захваченной такого рода событиями и просто влекомой их течением. Гемма вновь и вновь обнаруживала, что свойственный ей здравый смысл есть самое лучшее в этом доме, что принимаемые ею решения приводят, как правило, к хорошему результату.

Она еще раз <пересекла> прихожую, вошла в маленькую контору торговца лошадьми. И подняла телефонную трубку. Какое-то шевеление на другом конце провода.

— Хавьер, это ты? Да, хорошо, что я слышу твой голос. Я сейчас одна в доме. Меня только что настигло дурное известие. Я прочитала газету. Аниас мертв — наш Аниас — Густав Аниас. Его убили. Несчастье случилось на Фастерхольме. —

Больше она не успела ничего сказать. Она слушала ответ Фалтина.

— Дорогая девочка, Гемма, я знаю. Я это прочитал вчера вечером. Я собирался приехать к вам, но не мог сразу решиться. — Мне очень больно. В голову приходили разные мысли; но больше всего я думал о Тутайне. Мы ничего не знаем о нем. Возможно, он сидит, очень одинокий, возле умершего. Возможно, он когда-нибудь вернется в Вар-берг. Я тоскую по нему.

— Фастельхольм очень далеко отсюда. Севернее, чем Стокгольм, — и потом надо плыть по морю. — Она мысленно измерила расстояние по карте мира. — Все же я думаю, наш долг — дать знать о себе. Одному из нас следовало бы побывать на его могиле. Быть может, тогда хоть что-то было бы исправлено. Я наверняка плохо выражаю свои мысли. Я хочу сказать, этого недостаточно — просто послать венок на его могилу; кто-то из нас должен возложить венок своими руками.

— Да, дорогая Гемма, я тоже на минутку задумался об этом. Ты знаешь, я питаю слабость к тому, чтобы умершим по всей форме оказывали последний знак уважения, — поскольку родственники, как правило, постыдно обманывают их и просто бессердечно закалывают в землю. Я не люблю погребальные венки; но нахожу отвратительным, когда человек поддается такого рода антипатии, чтобы освободить себя от обязанности подойти к открытой могиле. Я редко манкирую торжественным обрядом похорон, когда умирает кто-то из хороших знакомых. Однако именно в этом случае, когда речь идет об Аниасе, о нашем Густаве Аниасе — которого мы так хорошо знали, — у меня возникают вполне обоснованные сомнения. Семнадцать лет назад мы определенно повели себя неправильно по отношению к нашему другу. Мы были подвергнуты испытанию, взвешены на весах; и найдены очень легкими. Аниас и Тутайн увезли с собой некую тайну, для нас не предназначавшуюся. Эти двое сочли нас недостаточно надежными. Они бежали от нас. — Я действительно вижу происшедшее в настолько резком свете. Бежали, не попрощавшись — не оставив никакой весточки, — и за долгие шестнадцать лет ни разу не написали нам даже короткой строчки. Я далек от того, чтобы обвинять кого-то из нас; мы все думали и действовали, исходя из условий, которые создала для нас суровая жизнь. Тем не менее я хотел бы отметить, что ни один из нас не вправе стоять на его могиле — скажем, рядом с Тутайном. Я, во всяком случае, не хотел бы стоять рядом с тугайном и смотреть на могильную землю. Думаю, нам подобает скромно оставаться вдали и печалиться своим чередом.

— Мне кажется, Хавьер, ты слишком сильно себя мучаешь. Я, во всяком случае, не вполне понимаю, что тобой движет. Когда умирает человек, с ним вместе умирают и старые дела. Любовь, и дружба, и всё, что было связано с ними, напрямую или сикось-накось. Ты тоже это прекрасно знаешь. Ты всегда отличался прямыми помыслами. Я не понимаю теперешнего твоего уклонения. Но это неважно. Я вовсе не собиралась настаивать, чтобы кто-то из нас, старых друзей, — ты, Эгиль или я — отправился на Фастерхольм; я думала о Николае, который в данном случае наиболее достойный посланец. —

— Дорогая, чудесная Гемма, это — прошу — послушай меня минутку — это определенно неразумная мысль — даже губительная. Она идет совершенно вразрез с теми правилами, что были установлены нами.

Я со всей настоятельностью прошу тебя отказаться от этой идеи. Наверняка осуществление твоего плана станет причиной несчастья. Привнесет разлад. Это вызов по отношению к тем неведомым ремесленникам, которые сколачивают нашу судьбу. Прошу тебя — ты не могла сказать такое всерьез — ведь речь идет не только о нас; ты должна пощадить Николая. Ты не вправе под воздействием минутного настроения смешивать его будущее, <его> судьбу с нашим прошлым. Я имею в виду — очень неправильно давать ему такое поручение, которое наверняка покажется ему странным и возбудит его любопытство. Ничего хорошего не получится, если он поедет на Фастерхольм. Подумай еще вот о чем. Ты когда-то взяла на себя обязательство не рассказывать ему о его настоящем отце; это обязательство все еще сохраняет силу. Ты совершишь несправедливость. —

— Можно иметь совсем другое мнение, Хавьер, конечно. Но сейчас не время об этом спорить. Я только хотела высказать некое предложение. Теперь я услышала твою точку зрения. Она побуждает меня еще раз все обдумать. Позицию Эгиля я пока вообще не знаю. Он сегодня с утра уехал из дому.

— Я уверен, что он согласится со мной. Посоветуйся с ним, если не хочешь слушать меня. Гемма, поспешное решение раскачало твою фантазию; ты должна ее урезонить. Об этом я и прошу тебя. Я в самом деле боюсь, что Николаю угрожает опасность из-за того, что ты сегодня утром дала волю своему сердцу. — Ах, Гемма, я буду несчастлив, пока не увижу тебя и не поговорю с тобой. Я обязательно навещу вас сегодня вечером.

— Ты придешь напрасно. Меня не будет дома.

Она произнесла эту ложь с совершенной невозмутимостью. Она быстро закончила телефонный разговор; он больше не казался ей осмысленным. Она надеялась, разговор станет поводом, чтобы неотчетливый план обрел определенные очертания. Фалтин со своими сомнениями разочаровал ее; она быстро преодолела препятствие, заключавшееся в его словах; в ее голове еще не сложилось никакого плана; она ждала лишь внезапной идеи — неожиданного озарения.

Она прошла на кухню, чтобы вместе с помощницей по дому приготовить обед.

Час или два спустя она получила то удовлетворение, на которое рассчитывала: Эгиль позвонил ей по телефону.

— Я хотел только попросить тебя проведать Гнедую. Хальд сегодня утром щедро ее всем обеспечил. Все же было бы хорошо, чтобы ты бросила ей еще охапку сена.——

Гемма терпеливо выслушала Эгиля; она ответила только «да» и «хорошо» с самой дружелюбной интонацией, на какую была способна. Когда же он высказал свою просьбу и, обманутый спокойным звучанием ее слов, спросил, как дела дома, как дети, она нанесла ему удар, который подсознательно давно подготовила — не из злокозненности, но потому, что ее побуждал к этому женский инстинкт. Она знала мужа достаточно хорошо, чтобы понять, каким беззащитным он окажется, если употребить слова правильно. Она сказала:

— Ты должен как можно скорее вернуться домой. Случилось несчастье. —

Он совершенно без толку прилагал усилия, пытаясь узнать от нее размах или характер несчастья. В ушах у него звучал только ее глухой, неуступчивый голос. Он чувствовал ее волю — не давать ему дальнейших разъяснений. У него создалось впечатление, будто речь идет о чем-то невыразимом — таком, что сама фантазия тут бессильна.

Его состояние, когда он наконец отошел от телефонного аппарата, было плачевным. Разговаривал он, стоя возле сервировочного стола ресторана сельской гостиницы. Он пересек большое помещение, наклонился к уху Хальда, который удобно сидел за чашкой кофе на диване под зелеными комнатными растениями[?].

— Мы должны сейчас же запрягать, Хальд. Должны вернуться домой. Там случилось несчастье.

Работник сразу поднялся, потянулся за своим кучерским пальто. Он ничего не спросил. Эгиль <рассчитался> с буфетчицей, бросил на стол несколько монет, каждая стоимостью в крону, — так, что они скатились на пол. Девушка крикнула что-то ему вслед, но он уже был за дверью.

На дороге Эгиль сказал работнику:

— Возьми ты поводья, Хальд, ты спокойнее. Нехорошо будет, если я загоню лошадь. Для всего требуется определенное время, даже для возвратного пути. Езжай быстро, Хальд; но не чересчур. С какой бы скоростью ты ни ехал, мне покажется, что ты слишком медлишь.

Хальд взял поводья. И удерживал их при себе всякий раз, когда Эгиль пытался ими завладеть. Он гнал лошадь так, что та была мокрой от пота; но оставлял ей возможность отфыркиваться.

Мысли Эгиля не знали удержу. Они низвергли своего хозяина в пространство, полное всяческой жути. Злосчастная судьба Иова свер шалась в его воображении, над ним самим. Сердце у него бухало, как железный молот в руке молодого кузнеца. Во рту пересохло; глаза, широко раскрытые и выражавшие ужас, покраснели от встречного ветра, вопреки которому барышник упорно смотрел вперед.

С серого неба рано спустились сумерки; снега пока не было. Разве что утром — эти разрозненные снежинки.

Возле дома — не дожидаясь, пока они проедут через ворота, — Эгиль спрыгнул с повозки. Он побежал, впереди лошади, через двор и вверх по ступенькам крыльца, рывком распахнул дверь. В прихожей Гемма шагнула ему навстречу.

— Что случилось, Гемма? — крикнул он.

— Сними пальто, зайди в комнату, — ответила она спокойно.

Он забыл снять пальто. Она шла перед ним. Он сел. Она протянула ему газету. Он сразу увидел абзац, обведенный жирной красной линией, который она, значит, заранее приготовила для него. Пока он еще читал, она сказала:

— Аниас[?] убит — на Фастерхольме.

Эгиль был потрясен этой новостью; но она имела столь мало общего с кошмарными порождениями фантазии, терзавшими его со времени телефонного разговора, что он признался себе в несоответствии между тогдашним волнением и теперешним замешательством. Он находил, что его теперешняя печаль несоразмерна случившемуся несчастью. Он дважды перечитал абзац из газеты, чтобы точнее определить свои чувства.

— Ты могла бы сообщить мне об этом по телефону, — сказал он наконец. Он не осмелился продолжать разговор; не осмелился и признать, что ожидал большего несчастья — несчастья в своем непосредственном окружении; а не такого, от которого его отделяют шестнадцать лет. Однако память о прошлом быстро к нему вернулась. Он был скроен из такой мягкой материи, что опять признался себе в любви к Тутайну. В эту любовь было воткано бытие Густава. И он понял, что эта смерть — действительно несчастье, в точности таких непостижимых масштабов, как он воображал себе вот уже более часа, пока коляска катилась по сельской дороге. Он видел теперь не убитого с проломленным черепом, он видел живого и молодого друга своего друга: видел, как эти двое несут его самого, Эгиля, только что вынутого из петли, из конюшни в дом и вновь пробуждают к жизни, опять наполняют его легкие ранящим, жгучим воздухом. Он снова почувствовал испытанную им в тот день величайшую меру отчаяния и вместе с тем счастья. Как он надевал себе на шею петлю, как его теплые ляжки соскользнули с теплых ляжек кобылы, как его пронизало наслаждение смертью — и как это наслаждение перешло в наслаждение возможностью снова жить, в наслаждение оставаться наедине с Тутайном, совершенно беспомощно, подчиняясь разуму и воле любимого, ради которого он хотел пожертвовать собой. Слезы выступили у него на глазах. Он поднялся, снял с себя пальто. Когда он снова сел, Гемма сказала:

— Кто-то из нас, вероятно, должен поехать на Фастерхольм.

Эгиль ответил не сразу. Он очень добросовестно обдумывал эту мысль.

— Я попытаюсь написать Тутайну, — сказал он после долгих раздумий. — Я должен это сделать — прежде чем поеду. Это его право — заранее узнать о моем намерении, чтобы он мог решить, хочет ли снова увидеть меня.

Гемма была недовольна таким ответом. Здравый смысл подсказывал ей, что на Эгиля не стоит давить; однако неукротимое желание добиться каких-то решений устранило сомнения. Она сказала:

— Я не имела в виду, что ты должен поехать туда. Могу представить себе, что встреча между тобой и Тутайном не обойдется без Тягостных моментов>. Я бы не хотела знать, что тебя ждет неприятный сюрприз. Мне кажется наиболее уместным, чтобы мы послали на Фастерхольм Николая.

Эгиль не сразу осознал полный смысл этого предложения. Он даже не понял, что тут может быть умного или правильного. Поэтому он, с подлинно мужской глупостью, спросил, чем Гемма руководствовалась, предлагая такое. Собственный ум ему пока ничего не подсказывал.

— Это лучшая — точнее, единственная возможность просветить Николая насчет его происхождения, — сказала она. — Его отец теперь мертв; и правда — что умерший был ему отцом — уже не вытолкнет Николая из нашего сообщества. Его место в нем ничуть не изменится; он лишь разделит с нами прежде недоступную ему тайну. Ему наверняка не будет неприятно, что он сможет отличить того, кто произвел его на свет, от отца, который его вырастил. Он оценит любовь, всегда его окружавшую. Он простит умершему то, что в таком случае следует простить. Он ни к кому не будет испытывать неприязнь, и меньше всего — к неизвестному, отказавшемуся от него в момент его рождения. Полная правда окажется для него полезной; он сможет упорядочить некоторые из своих путаных чувств. Он наконец решит, хочет ли стать музыкантом или торговцем лошадьми. И это решение будет принято под воздействием любви. Он откроет для себя, что любил тебя больше, чем этого человека в могиле. Он захочет подражать тебе, а не ему. Он станет торговцем лошадьми. Я тогда больше не буду противиться тому, чтобы он ездил с тобой по округе. — [?]

— Ты с ума совала, Гемма, — тихо сказал Эгиль, чувствуя комок в горле. — Ты не подумала, о чем говоришь. Николай — такой же мой сын, как Асгер, Сверре и Ивар. Даже если семнадцать лет назад мы неправильно поняли веление природы, мы теперь не можем вдруг взять и передумать. Документы в любом случае нельзя изменить. Мы к ним привязаны. Они будут сохранять свою значимость и для Николая до конца его жизни. Кроме того, ты же не станешь отрицать моего отцовского участия в его воспитании. А для закона важно именно это. Ведь не может твоя воля заключаться в том, чтобы сегодня вдруг взять и объявить: дескать, тогда ты ошиблась? Чего ты этим достигла бы? Ты принесла бы нам всем разлад. Ты ввергла бы Николая в конфликты с совестью, до которых он еще не дорос. Ты сделала бы его одиноким и ожесточившимся. Нет, Гемма, не любовь руководила тобой, когда тебе пришла в голову эта отвратная[?] мысль. Конечно, это горькая данность — что миллионы детей оказываются подсунутыми мужьям их женами, и последствия часто бывают довольно скверными; но ведь мы с тобой договорились о хорошем решении, основанном на любви. Эта — твоя правда губительна[?], поскольку она есть лишь малая часть правды. А полной правдой была вся наша трудная и необозримая жизнь. Все мы тогда поставили на кон многое. И капля мужского семени[?] этого не отменяет. Я, во всяком случае, против. Ты не можешь выломать из нашего брака один камень так, чтобы это не привело к обрушению. Если ты хочешь свести любовь к животному началу, к продолжению рода и только — что ж, тогда добивайся того, чтобы я возненавидел Николая. Но если такое произойдет, я и к тебе уже не буду привязан. — Я должен, к сожалению, — в связи с этим, возможно неподходящим, поводом — сделать тебе одно нехорошее признание: я думаю, что мы с тобой в последнее время плохо ладим друг с другом. В себе я не нахожу вины. Я чувствую, что ты стала неуравновешенной, легко возбудимой — что у тебя наготове странные планы насчет будущего Николая. Сегодня[?] мы спорим из-за него не в первый раз. Он слишком хрупкий для своего возраста и не такой решительный, как другие мальчики. Я стараюсь принимать в расчет его конституцию. Из-за этого мы с тобой и ругаемся. У него свои демоны, замедляющие его развитие. Его теперешний возраст для него опаснее, чем для других. Он слишком благонравен, чтобы мериться силами с искушениями. Ты должна его щадить.

Гемма была крайне смущена этой речью. Она не ожидала такого отпора — столь страстного выплеска эмоций.

Предыдущая главаГлава 2 из 33Следующая глава