К книге
НовеллыЛуиджи Пиранделло КАНДЕЛОРА
25%
Луиджи Пиранделло КАНДЕЛОРА
2

Нане Папа обминает пухлыми пальцами поля старенькой панамы и говорит Канделоре:

— Это тебе ни к чему. Поверь, дорогая! — Ни к чему тебе это!

— Канделора в ярости кричит:

— Что же тогда, по-твоему, мне нужно? Оставаться с тобой тут и дохнуть от злобы и отвращения?

Нане Папа, — невозмутимо, еще больше обминая поля панамы:

— Да, милая. Но дохнуть не надо. Не стоит! Потерпеть немножко, — вот и все. Я сейчас тебе это докажу, дорогая... Смотри. Кико...

— Я запрещаю тебе звать его так!

— Но, ведь, ты сама его так называешь...

— Вот именно, — поэтому и запрещаю.

— Ах, так! Ну, ладно. Я думал, тебе приятно... Хочешь, чтобы я называл его «барон»? Господин барон... Так вот, я говорю, что барон тебя любит, Канделора, и тратит на тебя...

— Негодяй! Шут гороховый! На меня тратит, а на тебя нет?

— Дай же мне кончить!.. Тратит и на тебя, и на меня барон. И на меня гораздо больше, милая Канделора. Но что же это доказывает? Подумай сама. Доказывает, что он тебя расценивает только постольку, поскольку па тебе отражается мой блеск...

— Блеск! — закричала вне себя Канделора. Да, блеск вот этот, что ли!..

Она задрала юбку и показала на башмак:

— Не блеск, а позор! Позор! Позор!

Нане Папа улыбается и спокойнее, чем прежде, отвечает:

— Нет, извини. Почему же? Уж если позор, так он мой. Я — твой муж. Но в этом все дело и есть, поверь мне, Канделора. Потому что, если бы я не был твоим мужем, — и больше того, — если бы ты от меня ушла и не жила под этим гостеприимным кровом, куда каждый считает за честь прийти, у них отпала бы охота за тобой ухаживать; ты — Лоретта Папа — стала бы для них ничтожеством, да еще и рискованной штукой, на которую Кико... барон не стал бы тратить... Что с тобой? Ты плачешь? Да ну, перестань. Я пошутил.

Нане подошел к Канделоре и протянул руку потрепать ее по подбородку. Но Лоретта схватила его за руку, оскалила зубы, как тигренок, вонзила их в тело и держала долго, долго, яростно вонзая все глубже и глубже.

Слегка наклонившись, чтобы держать руку на высоте ее рта, Нане тоже оскаливает зубы, но это просто немая улыбка боли, от которой он бледнеет.

Взгляд его с каждым мгновением становится все блестящее и острей.

Потом, когда, наконец, — о, блаженство! — зубы Канделоры отрываются от тела, руку начинает нестерпимо жечь, жечь, как огнем.

Но он молчит.

Тянет осторожно, осторожно рукав куртки, но рубашка застряла в живом мясе. Белый рукав посередке в крови, — крепкие зубы Канделоры отпечатались один за одним.

Трудновато вытащить оттуда полотно.

Наконец, все еще улыбаясь, но бледный, как полотно, он высвобождает его из раны. На руку страшно смотреть. Каждый след зуба — ранка, а в середине тело почернело.

— Видишь? — говорит Нане.

— В сердце бы я так тебе вгрызлась! — прорычала Канделора.

— Я знаю, — говорит Нане. — И именно поэтому-то ты должна остаться. Сними шляпу! Ну?.. Принеси, пожалуйста, немножко иоду, карболовой ваты и бинт. Там, в ящике письменного стола. Я знаю, что ты кусаешься, и держу в запасе средства первой помощи.

Канделора берет его руку и смотрит.

И Нане Папа в этот миг не может отвести от нее восхищенных глаз.

Странная красота красок и форм — Канделора, вечно новая, вечно другая, стоит, точно вызов перед глазами артиста. Сейчас, например, в полуденном зное, под этим тяжелым августовским солнцем, в орнаменте резких теней — вот она! Только утром вернулась с морских купаний, дикая, бронзовая, сожженная зноем и солью, — она пугает беспощадным взором посветлевших глаз.

Подбородок заострился, желтые волосы загрубели, как шерсть, — вид сладострастно дремлющей козы.

Беспощадна она с этими безволосыми голыми могучими руками, с этими сильными бедрами, что, кажется, вот-вот, одним движением порвут легкие голубые ткани.

Ах, до чего смешна эта юбчонка! Ужас! Ведь, Канделора совсем голая, — голая вернулась с купаний, голая плавала часами по утрам, голая валялась на пустынном пляже, выставляя на солнце золотую, упругую спину и чувствуя, как свежая пена прибоя щекочет подошвы.

И может ли скрыть сейчас эту. обнаженность прозрачная юбчонка! Надетая из приличия, она только выставляет больше напоказ наготу.

Еще дрожа от злобы, Канделора замечает, что Нане ею любуется, и инстинктивно улыбается от удовольствия. Но улыбка мгновенно переходит в гримасу отчаянья, и Канделора, разражаясь рыданиями, бежит на виллу.

Нане Папа, сам того не замечая, смотрит ей вслед с плутоватой мальчишеской усмешкой, потом оглядывает укушенную руку, — ее нестерпимо жжет на солнце, — потом, — кто знает, почему, — и у него выступают едкие слезы. Он складывает губы трубочкой и хочет посвистать, но тотчас же перестает. Действительно, это жестоко, — в удушающий августовский полдень. стать лицом к лицу с жизнью, полной позора и отвращения, и чувствовать, потея, жалость и давящий душу, как камень, позор.

Под этим мрачным расплавляющим солнцем, в аллее, изрезанной черными тенями, Нане Папа вдруг чувствует (и это его раздражает, мучит, почти опустошает) присутствие множества неподвижных, словно застывших от ужаса неодушевленных предметов: деревья, эти высокие стволы акаций, бассейн с искусственными скалами, зеленое зеркало его стоячей воды, садовые кресла...

— Чего они ждут?

Он может двигаться, может далее отсюда уйти. Но зачем? Что за странность? Все эти неподвижно застывшие предметы смотрят на него, и не только смотрят, но связывают, околдовывают злым таинственным очарованием, исходящим из их окаменелости.

Смешно и думать, что отсюда можно убежать!

...Сад этот тоже говорит о богатстве барона Кико... Нане Папа здесь живет около шести месяцев и только сегодня утром почувствовал непреодолимое желание, смеясь, указать самому себе и Канделоре на их общий позор — во всей его наготе, даже без фигового листка.

Смеясь!.. Да, потому что Канделора хотела снять этот позор теперь, когда они, по ее мнению, могли...

Ну, да! Потому что отмечены, отмечены сейчас картины Нане Папа и его новое самобытное искусство, но не потому, что оно действительно понято, а потому что богатые посетители выставок притянули за уши критику к его полотнам. А критика!...

К черту это слово! Оно живет только в штанах критика. И тот критик, к которому пошла в отчаянии однажды Канделора, чтобы бросить ему в лицо обвинение, чтобы проклясть ту несправедливость, из-за которой Нане Папа умирает с голоду, — этот самый критик потом в торжественной статье призывал внимание кретинов к новому индивидуальному роду искусства, представителем которого является он — Нане Папа; но он же захотел не платы, — упаси Боже! — но грациозной компенсации со стороны Канделоры.

И Канделора сейчас же, опьяненная победой, которая ей казалась, бог знает, какой дорогой, а на самом деле... (но об этом не стоит) — отблагодарила не только этого критика, но всех без исключения самых фанатических поклонников ее мужа до барона Кико включительно, который поселил ее на этой вилле, гордясь, что может оказать приют представителю нового искусства и сыну славы.

И какие почести, подарки, праздники!

Если ей ничего не стоило поступить так, — за что судить бедную Канделору! Ее испугала бедность, — вот в чем дело...

Она отрицает, говорит: не пугала, а бесила, потому что была несправедлива по отношению к нему.

Несправедливость вопияла к мщению. Как? Да вот как: вилла, автомобиль, паровая яхта, драгоценности, наряды, приемы, путешествия..

И очень сердилась на него за то, что остался, как был: ни весел, ни печален, равнодушный ко всему, кроме своих красок, одухотворенный лишь одним желанием творить и уйти так глубоко в свое искусство, чтобы не видать шутовской фантасмагории окружающего.

Может быть, и даже наверно, она-то и есть обратная сторона его славы. Роскошь Лоретты, праздники, приемы. Позор? Но какое ему дело?

Вся его жизнь, все, что есть в нем живого, он отдает, жертвует, расточает, чтобы заставить дышать какой-нибудь листок, претворяя свою кровь в его кровь, чтобы уходящая, еще сырая от ночи тень засияла в изумрудных рассветных лучах, чтобы ожил па полотне холодный голый камень. Это одно ему важно.

Позор его? Жизнь его? Жизнь других? Чуждые преходящие сны... Для него живо одно искусство, рожденное светом и напоенное мукой души. Такова его судьба, и она не может быть иной.

Издалека сейчас он думает о жизни. Так же точно издалека сказал он Лоретте сегодня утром, что ему хотелось бы, конечно, — о, но вовсе не желая ее мучить! — хотелось бы иметь вот так, рядом, добрую подругу жизни, которую не озлобляла бы бедность, — кроткую, покорную подругу, на чьей груди он мог бы отдыхать, которая вдохновляла бы своим страданием, как тогда, его непонятое искусство.

Конечно, Лоретта в ответ наскочила, как бешеная кошка.

Но что она там делает? Не несет иода, ваты и бинта. Побежала, бедняжка, в слезах.

Хочет быть любимой сейчас Лоретта. Любимой им... Да! На зло его равнодушию. И не безумие это? Если бы он ее действительно любил, то давно бы убил.

Его равнодушие — щит, прикрывающий от позора. Освободиться от него, покончить с ним, — но как же теперь, когда оба погружены по уши в грязь! Единственное разрешение проблемы, — ему продолжать писать, а ей пока забавляться с Кико, потом с другими, — не оставляя Кико, — потом с новым, и всем вместе — весело, без обиды. Такова жизнь — пустяки! Все проходит бесследно. Смеяться только над безобразием, заключенным в его роковые формы, пока и они не рассыпятся прахом.

Каждая жизнь, каждый предмет, каждая вещь носят в себе проклятье своей формы, проклятье быть таким, а не иным, пока не превратятся в прах. В этом и заключается идея его искусства: заставить почувствовать роковую безысходность формы. Он узнал по себе, что горбатому суждено донести до могилы свой горб.

И также факты. Когда факт становится фактом, ничто его не в силах изменить.

Канделора, например, несмотря на все желание, уже никогда не вернется к чистоте тех дней, когда была бедна. Хотя чистой она, наверно, никогда и не была, даже ребенком, потому что тогда не поступила бы так!

Но откуда же эта внезапная тоска по чистоте? Это желание жить с ним, влюбленной, преданной, скромной? С ним? После всего! Да, и точно сейчас именно он может отнестись к чему-нибудь в жизни серьезно? К любви в особенности... к любви, запоганенной шутовским образом Кико и того критика, и стольких других, которые готовы, обнявшись с ним и с ней, повести хоровод.

Бедная Лоретта!

Но, ой! На солнце кровь запеклась, запястье и рука опухли, вены вздулись, как веревки.

Нане Папа бросает свои размышления и бежит на виллу. Зовет два раза около лестницы, потом в вестибюле:

— Канделора! Канделора!

Молчание. Он входит в комнату, около мастерской, где стоит письменный стол и отскакивает, как мяч: Канделора на полу — вытянулась, окостенела с искаженным лицом, юбка завернулась, один бок обнажен.

Он подбегает, поднимает голову. Господи, да что же с ней!? Рот, подбородок, шея, грудь — все залито иодом. Она выпила весь пузырек!

— Ничего, ничего! — кричит он — Канделора моя! Да какую же ты глупость наделала! Но ничего! У тебя немного пожжет в желудке. Ну! Да ну же! Ничего... ничего... Он хочет поднять ее и не может, — бедняжка закостенела в спазмах. И не называет уже ее Нане Папа «бедняжкой», а зовет: — Крошка! Крошка! Глупышка! Разве не глупо это — выпить пузырек иоду!

И старается прикрыть голубой вуалевой юбочкой голое бедро, оскорбляющее наготой, и отворачивает глаза от черного рта.

Юбочка рвется под его дрожащей рукой, открывая еще больше наготу.

Ему некого позвать на помощь. Лоретта только сегодня утром вернулась с купаний, а перед отъездом отпустила прислугу. Некому кликнуть извозчика, чтобы отвезти ее в приемный покой.

Но, слава богу! Вот сирена автомобиля Кико, — барона... Через мгновение показывается и сам Кико, с испуганным лицом, — с этим бритым желтым лицом скопца на молодом теле, — элегантный, как всегда.

— О! Что случилось?

Инстинктивно вооружается моноклем и смотрит на голое бедро.

— Да помоги же мне, черт возьми, поднять ее! — кричит в отчаянии Нане.

Но только что удается поднять тело, — из руки, подвернутой под боком, падает на пол револьвер, и на полу растекается лужа крови.

— А! А! А! — стонет Нане, перенося ее с Кико в спальню.

Не от спазм, а в агонии закостенела Лоретта. И как сумасшедший, уложив труп на постель, кричит Нане:

— Кто с вами был на купаньях, скажи!..

Дрожащий Кико называет несколько имен.

— А... черт! — дико рычит Нане, бросаясь на барона, и сгибает его пополам, как игрушку. Но что же, — значит, все вы, богачи, такие идиоты?!

— Идиоты? Мы? — лепечет трепещущий Кико.

— Да! Да! Да! — рычит Нане Папа. — Такие идиоты, что пробудили в бедняжке, желание быть любимой мной! Понимаешь ты! Мной! Мной! И, бросаясь на труп Лоретты, Нане бьется в отчаянных рыданиях...

Предыдущая главаГлава 2 из 8Следующая глава