К книге
Гражданская смертьСтраница 1
17%
Страница 1
1

Эмиль Шёнайх-Каролат Гражданская смерть

Среди одной из немецких столиц лениво протекала широкая река; через нее были перекинуты многочисленные мосты. Из ее черного, почти неподвижного зеркала поднимались в высоту толстые стены фабричных строений и сырые, мрачного вида жилые дома. По улицам громыхали подводы с товарами, катились и звонили конки, сновала в однообразной сутолоке, бесшумно и безрадостно, озабоченная деятельная толпа. Проходили сменившиеся с караула солдаты, а на перекрестках виднелись конные и пешие полицейские. На крышах, на мостовой — лежала скользкая, дымящаяся сырость, вызванная смесью угольной копоти и мелкого, точно сеявшего сквозь сито, осеннего дождя.

С той стороны, где людской поток был менее стремителен, шагал человек лет сорока. Он был чисто, но очень бедно одет; на его заурядном лице замечалась страдальческая черта и по временам плечи его вздрагивали, как будто под жиденьким, намокшим от дождя сюртуком, его пробирала дрожь. Порою он останавливался, прислонившись к выступу стены перед магазинами и, казалось, рассматривал выставленные в окнах товары. Затем, неуверенными шагами он шел далее, сначала — по прямой линии, а потом непроизвольно начинал описывать едва заметную дугу.

Никто из прохожих не обращал на это внимания; только мальчишка из булочной, нахлобучивший себе на голову пустую корзину, остановился на миг, подозрительно вглядываясь в него светлыми насмешливыми глазами, но вслед затем, как бы убедясь, что зародившееся у него подозрение лишено основания, он равнодушно отвернулся и принялся насвистывать прерванную им песенку.

Человек прошел еще несколько шагов и наконец остановился, с трудом удерживаясь на ногах, как это бывает с людьми при сильной качке. С большим усилием добрел он до подъезда, вошел туда и тяжело опустился на ступени темной лестницы, склонив голову на грудь между высоко поднятых колен.

В первом этаже стукнули дверью и послышались шаги кого-то, спускавшегося вниз. Это был пестро и безвкусно одетый мужчина с широким добродушным лицом слуги; он нес в руке бумажный дождевой зонтик и связку книг. Заметив сидевшего, он похлопал его по плечу и поднял при этом свалившуюся с него шляпу.

— Эй, приятель, вы плохо выбрали место для того, чтобы проспаться. Увидит вас хозяин — сейчас пошлет за полицейским! Ступайте-ка себе домой... Замечательно, — продолжал он, когда прохожий с усилием поднял голову и затем встал, пошатываясь, — он не только не хватил лишнего, но, кажется, у него во рту маковой росинки не было. — Послушайте, — снова обратился он к незнакомцу, обтирая руку, которою дотронулся до его мокрой одежды, — ваше лицо как будто бы знакомо мне; по такой дурной погоде не вредно выпить чашку кофе; зайдемте-ка в кофейную, там насупротив... Вы не из Саксонии ли, как и я сам? Нет? Ну, не беда! Хозяин кофейной — мой земляк, и если вы никуда не торопитесь, мы можем покалякать с четверть часика...

Взяв свою шляпу, человек хотел-было удалиться, но при слове „кофе“ он оказался не в силах побороть искушение, и, пробормотав что-то непонятное, последовал за своим покровителем. Вскоре, не обратив на себя ничьего внимания, он оказался сидящим за опрятным столиком в кофейной среди посетителей того же разряда, и, под влиянием горячего напитка, он мало-по-малу пришел в себя от холода и изнеможения. По прошествии четверти часа, добродушный саксонец заплатил по счету и снова взял связку книг, отодвинутую им, вследствие невообразимо грязного вида переплетов, на самый край стола.

— Видите, — пояснил он, извиняясь: — это романы, которые я беру для барыни из библиотеки. Такая грязь, с позволения сказать, что вашему брату в руки взять противно, а барыня читает их по целым дням, и даже иногда по ночам в постели. Больших чудес насмотришься у богатых людей, надо правду сказать... А вы здесь покуда посидите да погрейтесь хорошенько. В воскресенье, через неделю, я буду свободен вечерком, тогда я объявлюсь к вам, и мы снова потолкуем. Рад был познакомиться с вами, господин... Витгоф, сказали вы? Совершенно верно. Писец правления, г. Витгоф, угол Горшечной площади, во дворе, четвертый этаж. До свидания... Поклон вашей жене и детям.

Витгоф был типичным чахлым растением, выросшим на столичной мостовой, истинным сыном предместья. Отец его, фабричный рабочий, умер рано; фабрикант приютил мальчика, но соседние богатые заводчики скоро довели небольшое обойное заведение до полного разорения. Плохо питавшийся и слабый здоровьем, Витгоф был тем не менее признав годным для военной службы и отправлен в пехотный полк в провинцию. Он попал в роту, куда еще не успел проникнуть благотворный дух нововведений. Командир ее принадлежал к типу, еще весьма часто встречающемуся в среде армии; при своей представительной внешности и служебной исполнительности, он был очень ограниченным человеком; низкопоклонный, преисполненный усердия перед начальством, он проявлял по отношению к подчиненным полную бесшабашность и грубость, свойственные мелким деспотам. Нелюбимый товарищами, не ценимый, но лишь терпимый начальством, он признавал, кроме людей, выше его поставленных, лишь одного кумира — муштру. Ему даже в голову не приходило, что, помимо успехов в ружейных приемах и чистке пуговиц, люди его нуждаются в нравственном уходе, в школе, образующей характер, в поднятии чувства чести.

Зато на церемониальном марше порученный ему живой материал являл собою верх совершенства. Старший лейтенант был военный академик с тяжеловесным умом, — казалось, вечно размышлявший о том, какою незаполнимою бездною легли между ним и его подчиненными его глубокие познания в военном деле. Младшим лейтенантом был веселый молодой человек из купеческого сословия, находившийся в том блаженном периоде, когда люди довольствуются восхищенным созерцанием своей собственной, украшенной эполетами особы.

Унтер-офицеры, по примеру высших, тоже были деспотами в миниатюре, утратившими, вследствие дурного обращения с ними начальства, чувство чести и сознание своего положения. Грубые и жестокие в своих капральствах, они предавались за стенами казармы весьма неблаговидному разгулу. Что касается солдат — у большинства из них ни разу даже не мелькнула мысль о том, чтобы время службы могло и должно было быть чем-либо иным кроме сплошного наказания, которое надо претерпеть со стиснутыми зубами, худо ли, хорошо-ли — до конца. Лишь незначительное, инстинктивно подозреваемое начальством меньшинство додумывалось до вопросов: „Почему обращаются с нами грубо и презрительно, требуя в то же время чтобы мы охотно, даже с радостью служили отечеству? Почему нас скудно кормят и не приучают держать тело в опрятности вместо того, чтобы проявлять показную опрятность, выражающуюся в ослепительной чистоте пуговиц? Почему нас отдают с руками и с ногами во власть низшим, зачастую — жестоким учителям, которые за спиною офицеров немилосердно обращаются с нами? Почему со стороны высших мы встречаем лишь взыскание и муштру, и никогда — ни капли теплого человеческого участия? Если существует инструкция, где широковещательными словами прославляется наше призвание, необходимость его для отечества, то почему в нас осмеливаются заглушать чувство чести и стремление к этому призванию, совершенно уничтожая, на время службы, идеальную его сторону? Почему все сводится к использованию сил, к внешности, и ничего не остается на долю внутренней жизни человека“?

Под гнетом старых традиций, требующих со стороны солдата полного отречения от его личности, и эти простые мысли не приходили в голову большинства товарищей Витгофа. Муштра производилась с большим усердием; помимо постоянных занятий, применялись разнообразные, соответствующие личности каждого наказания, а слабое телосложение Витгофа не было в состоянии выносить суровости солдатской жизни. Когда он, заболев воспалением легких в опасной форме, лежал в госпитале, фельдфебель сказал ему в утешение, что такой горе-служака не стоит листа бумаги и грошовой марки, которые должна истратить рота на то, чтобы получить заместителя ему. Таким образом, Витгоф, в качестве полуинвалида, получил свободу.

Когда он оставил казарму, время солдатчины показалось ему коротким тяжелым сном. Он оказался вытолкнутым в жизнь с поруганным чувством чести, неуверенностью в себе и путаницею в понятиях. В течение целых месяцев он вздрагивал, завидев издали мундир, и уже много позднее, став свободным гражданином, он отчасти вернул себе самосознание и самоуважение. Найдя занятие на фабрике, он, будучи трезвым, усердным работником, успел кое-что скопить. У хозяйки он познакомился с девушкой-сиротой, работавшей в мастерской верхнего платья, владелец которой эксплоатировал своих служащих и очень дурно платил им.

Среди девушек, вынужденных работать за семьдесят пфеннигов в день, сирота выделялась своим скромным видом и свеженьким личиком, доставившими ей особое благоволение со стороны ее принципала. Когда оно с ужасом было ею отвергнуто, хозяин выгнал ее из дому. Подавив вызванное обидою огорчение, она решила работать у себя и вступила в борьбу за существование при помощи приобретенной в рассрочку швейной машины. Битгоф, живший по тому же коридору, слышал с раннего утра стук машинки в комнате своей соседки, и его сочувствие к тихой, грустной девушке, еще более страдавшей, чем он, под гнетом изнурительной работы, — приняло вскоре более сердечный характер. Из ежедневного общения этих двоих не знавших радости людей возник незаметно для них целый мир любви, полный искренних, чистых ощущений. Подобно великодушному земному солнцу, и солнце чистой, светлой любви светит порою из мрака беднякам, к сожалению — на короткое время. В данном случае высокие стены и заботы о хлебе насущном еще не успели окончательно затмить его сияние; после многих лет супружества оно озаряло их жизнь своими золотыми примиряющими лучами.

Тем временем явилось на свет шестеро детей, с рождением которых увеличились заботы, но зато сделалась еще теснее внутренняя связь, соединявшая членов семьи. В продолжение десяти лет мирное течение их жизни, посвященной труду, ничем не нарушалось, но тут заработок главы семейства пошел на убыль. Причиною этого было возрастающее болезненное состояние Витгофа, не могшего вполне оправиться от всего перенесенного им во время отбывания воинской повинности. А когда болезнь появляется в доме бедняков, живущих тяжелым трудом, с ними бывает то же, что́ со стеблями травы, пригнутой ветром к земле: им уже не поднять головы.

Витгоф пытался найти менее утомительное занятие, и обрадовался, когда ему удалось пристроиться писцом в конторе нотариуса. Он получал за тяжелый, двенадцатичасовой труд шестьдесят пфеннигов; жена его работала на стороне: шила и стирала как могла. Этого хватало как раз настолько, чтобы не умереть с голоду, и все-же бедняки радовались возможности жить вместе и работать друг для друга. Их величайшей заботою был страх перед грозившей им, быть может, невдалеке разлукою, так как наружность Витгофа ясно говорила, что недостаточное питание и заботы подтачивали его хрупкое здоровье. Он также чувствовал, что, несмотря на все старания, они неудержимо катятся под гору, к краю бездны.

Ныньче он в первый раз в жизни не смог заплатить в срок за квартиру, и с тех пор постоянно пробирался домой крадучись, как преступник, мимо квартиры управляющего, окна которого находились над подъездом. Сегодня, когда он уже собирался подняться по лестнице, привратница, любившая прикладываться к бутылке, грубо и обидно окликнула его. Довольно уже и того, что человек, дети которого только и делают, что пачкают лестницу грязными сапогами, не может заплатить в срок за квартиру. Но если подобный человек еще приводит в дом полицию, то это уже слишком... Впрочем, она давно уже предсказывала, что дело этим кончится; надо надеяться, что сам хозяин примет теперь свои меры!

И она с бранью захлопнула окно.

Витгоф, многого не понявший из гневного потока ее слов, с болезненною улыбкой потер себе лоб, — от слабости у него шумело в голове. Женщина упомянула о полиции... Что́ могло это значить? Он поднялся в раздумьи по крутой лестнице и нашел жильцов четвертого этажа в волнении. Жена с громким плачем вышла к нему на встречу. В дверях кухни, где за убогою утварью попрятались дети, стоял полицейский, выказывавший явные признаки нетерпения.

Заметив вошедшего, он грубо спросил его: где находится старший сын его Роберт? Мальчик обвиняется в краже голубей и должен следовать за ним в полицейское управление.

Витгоф смотрел на блюстителя порядка таким испуганным и растерянным взглядом, что тот невольно смягчил свои выражения. Из его объяснения, также как из отрывистых слов жены, которая, закрыв лицо передником, горько плакала от стыда, Витгоф наконец понял, что мальчик заманил и поймал двух голубей, принадлежавших соседу, богатому купцу, который, заметив это, сейчас же известил полицию. За мальчиком явился полицейский, но тот, догадавшись, что его преступление открыли, куда-то исчез.

— Вероятно он спрятался, — заявил полицейский, — и я советую вам отыскать его и привести сюда; иначе я, к величайшему сожалению, буду принужден произвести в квартире обыск.

Витгоф отстранил плачущую жену и стал подниматься по узкой лестнице на чердак. Оставшись один, он громко застонал, губы его побелели и руки задрожали. На самом верху, в углу, образовавшемся между покатостью крыши и стеною, находилось отгороженное решетчатою перегородкою пространство, наполненное старыми ящиками и всякой рухлядью. Витгоф, сдерживая голос, окликнул сына, но не получил ответа. Он снова позвал его, и в голосе его слышалось столько тревоги, горя и любви, что вскоре раздался тихий, испуганный звук, похожий на всхлипывание. Из-под изъеденного молью, полуразвалившегося кресла бесшумно вылез мальчик и со страхом остановился, но, увидав взволнованное огорченное лицо отца, кинулся ему на грудь.

— Отец, — прошептал он, — я не пойду с полицейским, я лучше выпрыгну из окна на мостовую... Милый, добрый отец, прости меня, и матери также скажи, чтобы она не сердилась; я не звал, что эти голуби кому-то принадлежат, и мне пришло в голову словить парочку, чтобы мать могла сварить из них суп. Жаль сестренок было, что они голодают...

Предыдущая главаГлава 1 из 6Следующая глава