К книге
Умереть триждыГлава 5
67%
Глава 5
6

Женя никогда не думала, что сердце может стучать так громко. Оно работало, как взбесившаяся кувалда, бешено молотило изнутри по ребрам, так что казалось, еще немного – и разломает, разобьет в щепу хрупкую грудную клетку. «Вот как умирают… Все… конец…» – но конец упорно не наступал, хотя и виделся в этот момент почти желанным исходом. Женя не предпринимала никаких попыток осмыслить происходящее – да, собственно, оно осмыслению и не подлежало, потому что ничего особенного не происходило: просто люди собирались на работу и буднично, по-утреннему переговаривались: «Дверь в комнату прикрой, ребенок спит». «Чего спит? Буди его давай. И свою тоже». «Забыл? Каникулы у них начались, пусть выспятся». «А-а, точно. Ну ладно, хорошо, что не мельтешат». «Рубашку вот возьми, я ту замочила». «Угу. Подсуетись давай, полвосьмого уже, а ты копаешься». «Иди, готово». «Щас, только рожу ополосну». В кухне засвистел-забулькал было чайник, но сразу захлебнулся – зато грохнула передвигаемая табуретка. По коридору озабоченно стучали и шаркали деловитые шаги, звонко щелкала дамская сумочка, противно визжала дверца старого шкафа. И тянуло, тянуло во все щели навечно въевшимся в эти стены, невыветриваемым запахом «Карбофоса»… Два человека готовились выходить из дома – и, по крайней мере, один из них уже двадцать шесть лет, как умер…

Такое не могло присниться – это стало понятно еще до обдумывания. Не бывает также и таких снов, от какого она только что проснулась. Мозг все-таки включился – ему ничего не оставалось после того, как сердце непостижимым образом не разорвалось. Ни то, ни другое не сон – это единственное, что сразу стало непоправимо ясно, но дальше дело фатально не продвигалось. «А ведь мама-то жива!» – вдруг плеснулась первая разумная мысль – и Женю подбросила на постели внезапная душевная буря. Но до той секунды она созерцала только свой родной стенной коврик, пронесенный сквозь все жизненные торнадо, и оказалась совершенно не готовой к представшему зрелищу. Стол с компьютерно-электронным царством, всегда стоявший у окна, глубокое кресло с пятью зелеными подушечками, высокий стеллаж с любимыми книгами, журнальный столик с глиняным набором для глинтвейна – все это самым невероятным образом исчезло. Женя увидела в тусклом утреннем свете прямо напротив себя секретер с откинутой крышкой и кучей наваленными на ней книгами под горбатой настольной лампой. Окно оказалось почему-то слева от секретера, и под ним одиноко стоял венский стул, на котором торжественно восседал коричневый медведь со свалявшейся шерстью и укоризненными глазами. Интересно, много ли наберется детей, у которых такого питомца – не было? У противоположной стены белел двустворчатый шкаф, плохо умевший хранить интимные тайны, потому что из полуоткрытой дверцы торчало нечто розово-кружевастое. Ну, конечно, первая Женина «взрослая» комбинация, купленная самостоятельно, на утаенные от матери деньги, периодически выдававшиеся тою строго на «канцелярские принадлежности и никакой косметики»… Под шкафом на полу валялась красная сумка из кожзаменителя, на молнии и с тремя броскими лжепряжками – школьная сумка на зависть всему классу, привезенная мамой с редкого отдыха в бело-синей Юрмале… На дверце шкафа, аккуратно прикнопленный, светлел календарик, и уже можно было разобрать в сумерках четыре крупные тяжелые цифры: 1984, а под ними помельче – «ноябрь»… Этот не-сон происходил в ее прежней комнате, настоящей, давней, единственной комнате, которую злые люди вероломно отняли, – и вот она вернулась сама, готовая к услугам и дружелюбная, как и положено быть торжествующей справедливости… Пока Женя привыкала к окружающему и решала, как к нему относиться, отчетливо хлопнула входная дверь, и сердце у Жени оборвалось: мама ушла, пока она предавалась своему удивлению – и Бог весть, придется ли ее увидеть еще, до того, как эта новая явь прекратится, и она снова окажется в своей квартире на шестом этаже точечной многоэтажки. Женя метнулась вбок, чтобы вскочить с дивана, – и едва не оказалась на полу! Ведь двуспальный диван, свидетель ее слез и любви, тоже претерпел метаморфозу, обернувшись теперь узкой девичьей кроваткой. Боже мой, а вот и тапочки, милые красные тапочки без задников! Это, пожалуй, хорошо, что мама с… этим своим… успела уйти, а то что бы она испытала, когда из дочкиной комнаты выскочила и бросилась на нее незнакомая баба, старшее ее почти на десять лет! Разве узнала бы она в ней свою маленькую Женюшу? Как-то придется обдумать все сначала, обустроить… Господи, надо посмотреть, что осталось, и осталось ли вообще, в сорокалетней измученной тетке от той девчушки с острыми локотками и ключицами… И дверца шкафа была немедленно распахнута. Осталось ли что-нибудь от Женюши? О, несомненно. Собственно, осталось все. Из шифоньерного зеркала на Женю дико глянул незнакомый растрепанный подросток, у которого под ее неумолимым взглядом начал медленно и широко раскрываться свежий розовый рот…

Никакая застопорившая не в том месте машина времени, объяснительно мелькавшая все это время на задворках Жениного сознания, в этом уже не занимательном приключении участия не принимала. Произошло нечто гораздо более трудно объяснимое, но принявшее все черты и формы непреложного факта: четырнадцатилетняя девочка, проснувшаяся в тихой комнатке в первый день осенних каникул, не только знала наперед, но и помнила всю свою будущую жизнь по сорок лет и восемь месяцев включительно… Со всего размаху Женя ударилась головой о странно крепкое, даже не треснувшее после этого зеркало. Боли не было. «Я что, умерла?!!» – без звука возопила она, боясь услышать собственный голос. Но полновесная, наливающаяся прямо на глазах шишка немедленно убедила ее в обратном, да и боль появилась – правда, с некоторым запозданием, невнятная, но вполне ощутимая и покойницам никак не свойственная. «Спокойно, спокойно, спокойно», – шепотом просвистела Женя, вознамерившись сжать отяжелевшие виски пальцами – но вдруг замерла, наконец, разглядев свои приближающиеся к лицу руки. Вовсе не были это женские ухоженные руки – а куриные лапки школьницы с до мяса обстриженными ноготками, заросшими лунками, недосмытыми пятнышками чернил, покрытые мелкой красноватой сыпью… Почему-то это потрясло Женю больше всего предыдущего. С минуту она тупо пялилась на две свои растопыренные ладошки и глубоко дышала, словно борясь с подступающей рвотой, но потом изнутри прорвалось – не рвота, а тихий, но идущий по нарастающей рев: «Выпустите меня…Выпустите меня отсюда! Выпустите же меня отсюда, придурки!!!».

Дверь в комнату без стука отворилась, и в нее просунулась белобрысая мальчишеская голова.

– Ты чего орешь? Сдурела? – деловито осведомился хилый паренек лет десяти. – Тебя заперли, что ли? Откуда выпустить-то?

Женя уставилась на него, как на привидение, но опознала быстро, потому что последний раз видела брата Эдьку почти таким же, не встретив после выдворения из родного дома больше ни разу и наглухо позабыв.

– Уйди, уйди… – замахала она руками, не надеясь на непослушный язык.

– Вот дура, – констатировал он и исчез.

Жене показалось, что голова у нее сейчас лопнет: не то слишком много в нее сегодня пришлось запихнуть, не то сама по себе была она у Жени не слишком вместительная. «Надо лечь, – билось в ней только одна спасительная идея. – Надо лечь и подумать…». До узкой кроватки удалось добраться без происшествий – разве что, случайно глянув вниз, Женя обнаружила еще и длинный волан на подоле батистовой ночной рубашки (школьное рукоделье), а из-под волана – босые худые ступни, маленькие и без педикюра. Тоже оказалось ужасное зрелище.

Она легла навзничь и закрыла глаза локтем, загораживаясь от навязчивого мира, – сработал инстинкт общей спальни пионерского лагеря. «Спокойно, – повторила про себя, стараясь выровнять дыхание. – Спокойно. Я не умерла, и это главное. Теперь надо решить – кто же я? Четырнадцатилетняя восьмиклассница или взрослая женщина… с не очень, прямо скажем, удачной жизнью. Похоже, что и то, и другое. Ведь не приснилась же мне вся моя жизнь с такими подробностями… Да! Самое главное! Советской власти скоро конец! Вот обрадуется наш партиец Вадим Федорович! Не могло же это все мне привидеться… А вдруг я засну вот сейчас и опять проснусь – там, и все будет, как раньше… Нет, не очень хочется, как раньше, – Игнат ведь меня, похоже, бросил… Да и вообще жизнь у меня там самая дрянская, никаких перспектив… А так глядишь – и сначала начать… А вдруг? С ума можно свихнуться…». Сердце снова ускорило свой поредевший было стук – будто именно там, а не в растерянной голове, зрело судьбоносное решение, – и оно разом выплеснулось в сознание: «Мама теперь не умрет! Я не позволю ей умереть! Она останется жива, и вся жизнь пойдет иначе! Она не даст мне пропасть – пусть только этот гад попробует меня тронуть! Уж не знаю, что это такое со мной случилось – но превратить меня в бездомную неудачницу никто не сумеет…».

Через полчаса Женя уже сидела на своей кровати, твердо глядя прямо перед собой и соображая вполне сносно. Что произошло, ей все равно не догадаться: то ли действительно приснился странный сон о будущем, то ли некая высшая сила с неизвестной, но, кажется, благой целью сделала ее снова девчонкой-подростком. Во всяком случае, ей дан великолепный шанс прожить почти две трети жизни набело, уверенно перечеркнув все ошибки в неожиданно выданном для исправления черновике. Что она, в сущности, потеряла? Сомнительную и печальную жизнь потасканной полубомжихи с относительной сытостью, возможной лишь пока не иссякнут силы тянуть трудовую лямку? А в перспективе – захолустный дом престарелых и смерть от пролежней на сгнившем от давней своей и чужой мочи матрасе? Горькая потеря, нечего сказать. В четырнадцатилетнем возрасте какие недостатки? Только один: необходимость находиться в зависимости от взрослых еще минимум четыре года. Четыре года?! Да это же – тьфу, пролетят, как четыре дня, – теперь-то она это куда как хорошо знает! Зато за это время она выйдет на совершенно другие рубежи – на те, о которых и мечтать всегда было заказано. Например, золотая медаль в школе ей обеспечена, потому что среднее образование она уже получила – там, в той жизни. После этого в любой институт можно поступать с одним экзаменом… В институт? Нет, теперь она закончит Университет, и учиться будет старательно, потому что парни, танцы и посиделки для нее ничего в этой жизни не значат. Какие парни? У нее есть Игнат, который теперь-то ее не бросит, потому что она станет ему равной, – а может, еще и переплюнет… Надо его немедленно разыскать, ему сейчас примерно двадцать четыре-двадцать пять лет, и он молодой учитель в одной из петербургских… Батюшки – ленинградских! Ленинград ведь еще за окном, а до Петербурга жить и жить… За окном? Женя подскочила и кинулась к окну. Утро уже вполне оформилось, и с высоты восьмого этажа панельной девятиэтажки Веселый Поселок предстал во всей своей неприглядности. Совершенно одинаковые серо-белые ящики домов хмурым каре окружали низкую стеклянную постройку, венчаемую грязно-зеленой буквой «У». Да, да, все правильно! Это тот самый, один из первых в городе, универсам, прямо напротив которого им выпало несказанное счастье жить после того, как переехали в новый перспективный район с Выборгской стороны, где мама в свое время унаследовала чуть более просторную, но катастрофическими темпами ветшавшую квартиру. Женя еще помнила времена, когда универсам только строился, как и метро «Проспект Большевиков», а улицы в демисезонье утопали в жидкой грязи настолько, что некоторые совсем уж сумасшедшие модницы до единственного автобуса, идущего «в город», добирались в резиновых сапогах, таща модельные в полиэтиленовом пакете и переобуваясь на одним им ведомым перевалочных пунктах. К середине восьмидесятых грязи немного поубавилось, а продуктов в универсаме прибыло, к несказанной радости Жениной мамы, избавленной от ежевечерней повинности по добыче неуловимого съестного. Странно было вместо буйства рекламы видеть редкие скромные вывески чисто информативного характера: вечером эти непритязательные буквы ненадолго зажгутся голубым, зеленым и изредка красным неоном, сообщая гражданам, где можно поставить набойки, положить рублевый излишек на книжку, а также книжку – купить: развлекательное чтение о решениях очередного Пленума ЦК, многотомный производственный роман для души или пособие по эксплуатации автомобиля «Москвич-412» ради самообразования.

У Жени ненадолго захватило дух: да это же лучше всякой машины времени! Прямо сейчас – туда, своими глазами увидеть еще непоколебимый на вид мир, в прах рассыпавшийся при ней, разрушенный в очередной раз «до основанья», но так и оставшийся лежать беспомощной кучей, которую лишь начали разгребать, чтобы построить неведомо какой – новый, ожидающий своего собственного разрушителя.

На сборы ушло непредвиденно много времени. За пределами собственной комнаты, из памяти сердца никогда по-настоящему не уходившей и оттого принявшей блудную дочь с само собой разумеющимся радушием, каждый шаг означал вздрог от очередной вспыхивающей, как светляк в темном саду, подробности. Высокое овальное зеркало в коридоре, вдруг отразившее не только настороженное лицо, но и всю тщедушную, странно низенькую фигурку… Самая простая в мире вещь – сиреневая зубная щетка – вдруг вызвала припадок тошнотворного сердцебиения, потому что щетина на ней оказалась самая что ни на есть натуральная, какой не росло на этой породе домашних штуковин уже десятилетия два! Чудом показалось, что рука уверенно включила сначала левый кран – оказавшийся холодным – хотя еще вчера в однокомнатной квартире «хрущевки» с тою же уверенностью поворачивала сначала правый, тоже выдававший упругую ледяную струю. Позже разные недоумения начались у шкафа с одеждой: она что, должна натянуть вот эти смешные вельветовые брючки – такие узенькие, неужели застегнутся?! Не только застегнулись, но и мешковато повисли на тощих бедрышках. Так. Она в жизни не станет больше есть хлеба, пельменей и макарон, благодаря чему сама не превратится в сардельку. А это что за кофточка на пуговичках? Нет, это же невозможно надеть, такого даже не китайских рынках не продавали… Не будут продавать… Сам черт ногу сломит… Вот свитерок поприличней, из той же Прибалтики, наверное… Точно, Рига… Она только раз туда выбралась – еле денег на визу и путевку накопила. А ведь еще шесть лет – пожалуйста, езжай не хочу… Ладно, пусть свитерок… Взгляд упал на полку, где разложена была удивительная косметика! Да это же из «Ванды»! Нет, кроме шуток, коробочка теней и две помады – польские, да плюс целый косметический набор новой советско-французской фирмы «Елена»! Голубой тюбик туши «Луи Филипп» – липучей комковатой дряни, купленной мамой с рук для себя, но быстро передаренной дочери ввиду абсолютной непригодности для пользования… И что – вот это свежее бархатное личико с нежнейшим, как заря, румянцем сейчас опохабить грубой краской, предназначенной для вышедших в тираж кобыл?! Не бывать такому, в помойку эту пакость… Боже мой, Боже! Как легко двигается тело, нигде никакой скованности и тяжести, желудок не болит натощак, а как гибка шея, понятия не имеющая о неизлечимом остеохондрозе, в правой пятке и в помине нет никакой мучительной «шпоры», и можно хоть сейчас нагнуться, не сгибая колен, и обе ладони без напряжения лягут на пол… И будет так еще долго, волшебно долго, самое меньшее – лет пятнадцать…

Смятенные мысли прервал требовательный дверной звонок самого отвратительного тембра, тотчас узнанного. «Светка», – четко и ясно прозвучало в голове. Женя почувствовала, как быстро слабеют легкие ноги, и сделала, пятясь, несколько неуверенных шагов к венскому стулу… Открыть дверь – означало впустить в нее очередного ожившего мертвеца, потому что ее подружка детства уже пятнадцать лет как лежала в песчаной земле Южного кладбища – под розовой гранитной плитой с золотой шестиконечной звездочкой…

После своего четвертьвекового юбилея Женя решилась позвонить ей – по старому номеру. До того – невозможным казалось: уж очень явственно ощущалась где-то за кадром непременная Светкина удачливость. Но когда в суровой жизни немного пообвыклась, сама оперилась, получила основание надеяться, что жалости больше не вызывает, то и позволила себе набрать прочно застрявший в памяти без всяких записных книжек номер. Трубку взял Светин папа, Борис Иосифович, – Женя сразу узнала его по характерному, ничем не вытравливаемому «Алё, кто гово’ит?» – только прозвучало оно не жизнерадостно, как десять лет назад, а словно смазанно, тускло и неприветливо. Женя представилась, и голос ненадолго ожил:

– Боже мой, Женечка, девочка, тебе-то кто рассказал? Неужели Эдик?

– Что рассказал? – спросила она и запомнила этот момент своей жизни навсегда, потому что именно тогда впервые познакомилась со щемящим ощущением страшного даже не предчувствия, а полновесного знания.

– Ну, про Светочку… Что она…Она… – и в трубке раздался как бы частый мелкий кашель.

Женя не сразу поняла, что Борис Иосифович плачет.

Света Бирбиллер, молодой, но уже очень успешный абортмахер, приобрела себе нетронутую, белую, как лебедь, «десятку», в придачу к ней прикупила водительские права – сущую безделицу и, наспех обученная своим интимным другом-коллегой в условиях пустынной сельской дороги, уверенно села за кожей обтянутый руль. Для начала она скучно поездила по узким дворам, но и еврейская душа, видать, запросила скорости и простора. Госпожа Бирбиллер начала аккуратно выруливать на оживленную улицу Коллонтай, уделив все внимание тому, чтоб не разбить пышный зад припаркованному «Мерседесу», загромоздившему собой чуть ли не четверть выезда, – и посмотреть налево попросту позабыла. Не было у нее еще такой привычки… От «десятки» после встречи с фурой, полноправно летевшей на зеленый свет, не осталось практически ничего, и Женю угораздило попасть непосредственно на похороны, проходившие ради папы по-еврейски – с лупоглазым раввином в черном лапсердаке и нудным кантором, вымотавшим всю душу, а после них – на русские поминки в угоду неподвижной и бессловесной маме, – и тут уж был черничный кисель и неудавшаяся медовая кутья…

«Светку тоже надо спасать!» – галопом пронеслось еще одно благое намерение, меж тем как из прихожей доносился искусственно хриплый голос брата. Тот никак не мог дождаться, пока голос огрубеет сам собой, то есть, «сломается», и изо всех сил старался придать ему мужской, взрослый тембр. Получалось, как у юного гундосого петушка:

– Да дома она, дома, только дурит. Может, бухнýла уже на радостях, что каникулы, – откуда я знаю? Сама посмотри – возись тут с вами… Всё, скажи ей – я к Генке пошел.

Пока Светка закрывала за Эдькой, да сама стаскивала в прихожей одежду и обувь, Женя наскоро успела внутренне подготовиться к неминуемой встрече – и потому, когда подруга привычно распахнула ее дверь настежь, ей удалось не вскрикнуть и не зажмуриться. Да, она такой именно ее и помнила: крупной девочкой в джинсе от «Монтаны», с великолепными вьющимися волосами до талии и незначительной крысиной мордочкой. Светка загадочно улыбалась, и, не обращая никакого внимания на Женино подавленное молчание, немедленно картаво зазвенела:

– Твои свинтили? Везет же людям! Моя мать в свой театр раньше вечера не свалит, дни напролет дома торчит – хоть бы в магазин сходила. Так ведь нет, продукты отец вечером сам привезет. А она с книжкой лежит. Как уйдет – так сразу папаша: здравствуй, жопа Новый год! Круглосуточно под контролем, хоть вешайся! Но ничего! – девочка заговорщицки подмигнула. – Вчера пациенты отцу очередную бутылку подарили, здоровенную такую, и предки ее вдвоем начали вечером на кухне. Там она и стоит, родненькая, а я сегодня оттуда в баночку и отлила… Хоп! Фокус-покус! – в руках у Светки, откуда ни возьмись, появилась майонезная банка, почти доверху наполненная темно-янтарной жидкостью. – Думаешь, коньяк? Ха! Старка! Слушай, ты чего кислая такая? Правда, что ли, квакнула уже с утра пораньше?

Так это все было убийственно знакомо, словно и не проходило никаких двадцати шести лет, и не сгинуло все давным-давно в черном колодце забвения…

– Свет, сядь сюда… – попросила сорокалетняя Женя четырнадцатилетнюю девчонку. – Сядь, разговор есть.

Она смутно понимала, что говорить надо на том, прежнем, языке детства.

– Может, квакнем, сначала, а? – с надеждой спросила Света. – Черт, знала бы, что ты сегодня смурная, – к Вичке бы пошла со старкой…

– Подожди ты… Мне сказать тебе надо… Да не рыпайся ты, вот дурная… Сон я видела сегодня… Ужасный…

– Ужасный? – заинтересовалась Света. – Про привидения? И скелеты были?

«Эх, фильмов ужасов ты не видела, девочка. Привидения бы тебе сказкой про Белоснежку показались… – мимоходом подумала Женя. – А что касается скелетов – то да, был один. Твой. В разобранном виде и в закрытом гробу».

– Гораздо хуже, – призналась она. – Гораздо. Господи, ты можешь хоть секунду не вскакивать, а тихо послушать и не возникать?

– Надо же – прям, как мать моя, заговорила! – обиделась Света. – Еще скажи, чтоб я руки вымыла и на стол их положила – одну на другую!

Она уже снова прыгала по комнате, беззаботно хватая и ставя на место разные вещички, тетрадки, ручки, – мысль ее блуждала, не задерживаясь на одном и том же дольше, чем на минуту…

– Дура! – рявкнула вдруг Женя. – Я похороны твои видела! Я родителей твоих видела – на твоих похоронах! А ты тут трещишь, как… я не знаю… Слова не даешь сказать!

Вот тут-то Света трещать перестала. Она и двигаться перестала и, кажется, дышать тоже. Силилась сказать что-то, но не так-то скоро с этой задачей справилась, а, когда, наконец, речь к ней вернулась, то хлынула уже неостановимо:

– Ты чего – ваще, да?! Совсем с катушек съехала, да?! Ты чо каркаешь?! Ты чо каркаешь, я спрашиваю? Кто тебя за язык тянет? Ты вообще думаешь, что говоришь? Тебе голова для чего дана? Чтобы жрать, что ли?! Похороны она мои видела, скажите! Ах, ты, сучка… А я-то ее за подругу держала! И еще родителей моих трогает! Дура, дура, дура ненормальная!! – из глаз ее сразу же брызнули испуганные злые слезы, девчонка сорвалась с места и метнулась в коридор, где сразу стала истерически хватать с вешалки свои вещи, все повторяя: – Я с ней, как с человеком… А она… Шутки у нее… Да чтоб тебе самой сдохнуть с твоими шутками…

Жене удалось силой задержать подругу у входной двери лишь на несколько секунд, и скороговоркой проговорить:

– Ты разобьешься в двадцать пять лет в машине – в белой «десятке» – здесь, рядом, выезжая на Коллонтай, – угодишь под фуру… Просто не садись в такую машину и будешь жить до ста лет… Запомни, дура, от этого жизнь твоя зависит…

– Идиотка… Какая еще десятка… Точно, нажралась с утра… – остервенело вырвалась Света. – А ну, пусти! – и совсем не по-девичьи замысловато ругнулась, невольно скопировав, вероятно, родителей, которые считали особым богемным шиком изящно пересыпать свою повседневную речь собственного изобретения неологизмами от всем известных восьми корней…

Только после шумного отбытия подруги детства Женя начала осознавать еще одну невыгодную сторону своей осведомленности: ей вдруг припомнился собственный класс – вернее, единственная годовой давности встреча одноклассников, организованная одной вполне успешной девочкой, стремившейся во что бы то ни стало обнародовать свою небывалую удачливость. Тогда и узнала Женя о судьбе почти всех своих соучеников и учителей – о ком-то вскользь пожалела, кому-то так же мимолетно позавидовала… Но теперь-то это было личным будущим каждого из них! И что прикажете делать с этим своим знанием? Уже по тому, как ловко она предупредила о грядущей трагедии Свету, можно было догадаться, что миссия по спасению остальных утопающих легкой не окажется… А теперь у нее на очереди оказывалась собственная мать, которой иначе предстояло не дожить и до конца месяца…

Сказать, что это поразило Женю, – означает ничего не сказать. По улицам ее города шли другие люди, четверть века спустя полностью и без возврата исчезнувшие с лица земли. Это, конечно, были именно ленинградцы. Не лучше и не хуже петербуржцев – просто другие. Сначала показалось, что дело в одежде: еще бы – все женщины в похожих серых, бежевых и синих пальто со скромными песцовыми или нутриевыми воротниками и в шерстяных шапочках, а мужчины и даже мальчики – тоже в пальто, только квадратного фасона и каких-то асфальтовых тонов. На некоторых существах обоего пола – толстые короткие или длинные шубы коричневого искусственного меха, на многих – бесформенные кроличьи ушанки. Редкие уродливые куртки из темной плащевки с грубыми заклепками кажутся по сравнению с убогим драпом почти нарядными… Яркое пятно в этом буром потоке выглядит чем-то исключительным, на что хочется немедленно обернуться и долго провожать взглядом, причем сразу невесть почему приходит на ум, что женщина, сшившая себе в ателье ярко-красное пальто с перелинкой, бросает обществу своеобразный вызов: на лицах обернувшихся одобрение читается далеко не всегда. Лица – все дело, конечно, в них. Предположим, большинство из этих прохожих уже состарилось, а то и вовсе умерло (хотя… хм… как это? Вот идут же себе преспокойно – кому сорок, кому пятьдесят…), а их ровесники через четверть века будут носить совсем другое выражение, как и одежду… Что все-таки с их лицами? Они какие-то… непроницаемые, что ли? Некоторые улыбаются и даже тихо смеются, беседуя со спутником, но при этом все глаза остаются – не то что серьезными, нет – настороженными. Боятся? Вроде, в ту пору Большой Страх уже в основном отступил, люди начали все уверенней распоясываться, анекдоты про власть уже в открытую травили в курилках… Общая мрачность, неуверенность в себе, ежедневная забитость? Но ведь не пройдет и десяти лет, как им вообще небо с овчинку покажется, – а вот это стадное выражение с лица уйдет… Каждый будет страдать собственным, единственным страданием, исчезнет баранья обезличенность… Женя порой забывала, что имеет внешность незаметной школьницы из трудовой семьи, и ей чудилось, что на нее оборачиваются, как на инопланетянку, прилетевшую на экскурсию, – да она и чувствовала себя по сути таковой…

После неудачного общения с подругой встреча с матерью сошла парадоксально легче. Женя готовилась к ней с таким трепетом и ужасом, что вечером снова повалилась на свою девичью постель в полном душевном смятении – и вдруг была поражена простой и правильной мыслью: да ведь мама-то ни о чем таком и не подозревает! Она просто придет домой рядовым вечером после очередного неинтересного рабочего дня, отстояв очередь в кассу в низком стеклянном строении с зеленой буквой «У» на крыше… Ребята на каникулах, значит, хоть уроки не проверять – и то слава Богу… Ни в какие душевные коллизии детей она не вдавалась, почему-то раз и навсегда решив для себя, что «это все в десятом классе, а сейчас они еще дурачки», – поэтому вряд ли заметит на лице дочери… что дочь эта почти на восемь лет старше ее самой… Если вдруг увидит, что «глаза какие-то грустные», – так решит, что съела что-то не то – и все дела…

Так и вышло. Дверь матери открыл давно вернувшийся и плюхнувшийся с закадычным дружком перед телевизором Эдька (по случаю каникул с полудня крутили подряд все три части «Неуловимых») – и голос ее из прихожей звучал глухо и устало: «Пообедали?.. Папа звонил?.. Почему руки грязные?.. Женя что – у Светы?..». Братишка, оторванный от экрана, на этот раз забыл похрипеть «под Высоцкого» и торопливо пищал в ответ: «Да… Нет… Я мыл… Не знаю…» – и вот мамины шаги послышались уже у самой Жениной двери… Она торопливо отвернулась к стене и укусила подушку.

– Ты чего это в темноте? – совсем рядом раздался неожиданно неприятный женский голос. – Почему лежишь? Нездоровится?

Достаточно было лишь пробормотать: «Угу», чтобы считать первый контакт с еще одним пришельцем с того света законченным и вполне удачным.

– Ну, лежи. Только укройся, дует, – бросила мать, и дверь немедленно закрылась.

Женя перевернулась на спину и уставилась в темный потолок, по которому тихо перекатывались широкие оранжевые полосы: это шли далеко внизу редкие машины… «И что я должна была ей сейчас сказать? "Мама, я знаю, что у тебя беременность раннего срока. Так вот, скоро одна тупая тетка посоветует тебе ввести в матку мыльный раствор, чтобы вызвать выкидыш. Но ты ни в коем случае этого не делай, потому что сразу же после этого умрешь от эмболии – я это точно знаю, и могу даже показать тебе пустую нишку в стене крематория, в которую через две недели поставят урну с тем, что от тебя останется." Круто. Интересно, как бы я на ее месте на такое отреагировала…».

Подступиться к матери до конца каникул так и не удалось: то Женя щадила ее за усталую озабоченность, то никак не могла застать одну, потому что под ногами путался непоседливый Эдька или вдруг угрюмо являлся отчим и располагался надолго пить свой горький черный чай. Вадима Федоровича Женя решила принципиально игнорировать, чтобы заранее продемонстрировать ему все презрение, которого он был достоин, – но старания пропали втуне, потому что их чувства друг к другу были абсолютно взаимны, и его тоже не тянуло к долгим разговорам по душам с падчерицей, когда-то навязанной в придачу к отдельной квартире и необременительной жене.

А начало второй учебной четверти все приближалось, вызывая в Жене инстинктивный страх, причудливо сочетавшийся с болезненным любопытством…

Первой тенью прошлого, уверенно шагающей вверх по школьному крыльцу – во плоти и в синем пальто с серым каракулем, оказалась Лилия Марковна Цедельбаум, непробиваемая учительница истории, парторг школы, ухитрявшаяся ввинтить небольшой отрывок лекции по научному атеизму или марксистско-ленинской философии даже ведя в четвертом классе урок, посвященный первобытно-общинному строю. По прошествии пятнадцати лет она пострижется в монахини с именем Евлалия, еще через два года станет игуменьей дальнего разрушенного монастыря на берегу овеянного легендами озера, а в течение следующих десяти, имея в своем распоряжении только шесть насельниц, своими руками отстроит его заново, превратив в центр духовной жизни целой немаленькой области… Во время каждой Литургии в монастыре из озера будет отчетливо доноситься колокольный звон – и старожилы расскажут, что где-то на дне лежит древний колокол, спрятанный туда верующими во избежание революционных надругательств… Но пока что будущая мать Евлалия уверенно, как крейсер «Аврора», плыла по шумному морю школьного вестибюля, презрительно рассекая внушительным килем волны егозившей вокруг недостойной внимания мелюзги…

Кто-то робко тронул Женю за рукав, и, обернувшись, она увидела ходячее недоразумение их 8 «Б» – Снежану Иванову. Создавалось впечатление, что, давая имя новорожденной дочери, ее родители с неизвестной целью жестоко подшутили над ней, потому что была она черноволосой и черноглазой смуглянкой. Вдобавок ко всему, Снежана росла гораздо медленнее акселераток-сверстниц и всегда достигала лишь плеча тем из них, которые считались девочками среднего роста. С мозгами у нее дело обстояло почти на гране вспомогательной школы – собственно, она и была ее явной клиенткой, да помешали родители-кандидаты наук, с таким конфузом смириться не пожелавшие. Ей бесполезно было даже давать списывать, потому что и в этом нехитром деле она допускала не менее десяти собственных ошибок в дополнение к уже имевшимся в тетради чужим. Вот и сейчас несчастный ребенок тихо спросил Женю:

– Слушай, ты уравнения, которые на каникулы задали… Ну, с этим, как его… Дис… Дикре…тьфу ты… – Разумеется, слово «дискриминант» она бы не смогла никогда повторить даже по слогам. – Короче, если решила, дай списать, а?

Никаких уравнений Женя в каникулы, конечно, не решала, будучи занятой несравненно более важными делами, но вполне могла бы поделиться с ней другими, архиинтересными сведениями… Спустя четверть века через зал довольно затрапезного ресторанчика, где соберутся двадцать восемь из тридцати шести одноклассников, почтительно сопутствуемая парой двухметровых охранников, оставляя за собой шлейф небывалого коллекционного аромата, усыпанная бриллиантами, как августовское небо созвездиями, стремительно пройдет миниатюрная черноглазая дама в шиншилловом боа… В ресторане воцарится достаточно длительная тишина, потому что Снежану не сразу опознают – лишь по лилипутовости, которую не скроют даже невероятной высоты каблуки. Весь вечер она многозначительно промолчит – потому что ума, как и росту, ей за двадцать пять лет не прибудет. Но расторопные девчонки сумеют все-таки вырвать у нее страшную тайну: выяснится, что к их бывшей товарке по несчастью (по школе, то бишь) теперь следует обращаться не иначе, как Ваше Величество, ибо она – старшая жена короля одного из столь же миниатюрных, как и она сама, африканских государств, где вместо воды из сливных бачков обрушивается нефть, потому что ее там гораздо больше… Его черное, как хромовый сапог, Величество (тогда – Высочество), имевший росту вместе с ритуальной прической полтора метра, учился в Ленинграде в институте, куда ее, восемнадцатилетнюю полукарлицу, после отбывания в школе восьми классов долго болтавшуюся без дела, однажды смеха ради затащили на дискотеку подружки по двору…

Жестоко толкнув обеих, по лестнице мимо них промчался Веня Заяц. Недолго ему осталось куролесить: уже в девяносто втором он совершит свой геройский подвиг: как капитан тонущего корабля, откажется покидать собственный бесценный вещевой ларек, который вечером придут сжигать рэкетиры; на это препятствие они никакого внимания не обратят – спалят имущество вместе с хозяином. Еще более жуткой участи подвергнется его ничем не примечательный дружок Котька – вон он, как раз изготовился плюнуть жеваной промокашкой через трубочку от механического карандаша в пышную красную щеку ничего не подозревающей Лили Коренблюм. Его, беспечного владельца крупного ресторанного бизнеса, конкуренты расстреляют на даче из автоматов – вместе с женой, двумя детьми, тещей и собакой. А Лиля в девяносто первом облегченно уедет со всей многоколенчатой семьей в Израиль, где уже в новом веке встретит ее будущий врач-педиатр Оля Торопова, отправившись туда с православной паломнической группой. Она приветливо окликнет Лилю, отделившись от маленькой кучки русских, возглавляемой священником, но та вдруг шарахнется от нее, как от зачумленной, и бросится прочь наискосок, через оживленную иерусалимскую улицу Hillel…

Учительница математики, миловидная мышка Вера Георгиевна, напрасно сидит за своим столом такая грустная, задумавшись, верно, о своей незавидной стародевичьей судьбе. Уже после следующих каникул появится в старших классах новый молодой учитель химии, очкастый вольнодумец без пиджака и галстука, в одном художественно-небрежном свитере, и спустя буквально две недели вся школа станет со всевозрастающим интересом наблюдать за их бурным романом, который одуревшие от любви молодые люди будут не в силах – или просто не захотят – скрывать… Ничего, что после весенних каникул химик таинственным образом исчезнет навсегда, а Вера Георгиевна коротко подстрижет свои пышные светлые волосы и перестанет пользоваться косметикой насовсем, а также ни разу больше не улыбнется, чем заработает пожизненную кличку «Несмеяна»: если такая невероятная любовь хоть раз случилась в этой паршивой жизни, то ее уже можно считать ненапрасной.

Именно на математике Жене стало окончательно ясно, что разговор с мамой не получится: мама к нему категорически не готова. Значит, поняла Женя, придется срочно написать матери письмо, причем, очень лаконичное – ведь длинный текст для нее по определению непреодолим. Оно должно уместиться на одном листке из школьной тетради и быть отдано не позже сегодняшнего вечера, потому что маме следует дать достаточно времени, чтобы подумать и придти к правильному решению – ведь другого шанса спастись ей судьба уже не предоставит…

Письмо она написала еще днем – до маминого прихода с неизбежной тяжелой авоськой, аккуратно сложила в восемь раз и, дождавшись ночи, в темноте прокралась в коридор, стянула с комода мамину сумочку, вытащила из нее косметичку, сунула послание в старенькую, почти пустую пудреницу вместо бархотки и с опустошенным сердцем проскакала в свою кровать. Завтра на работе мама станет краситься – это уж заведено раз и навсегда на всех женских рабочих местах, где имеется хоть подобие стола, – и неизбежно найдет записку. Неважно, что она подумает после этого о своей дочери, – имеет значение лишь то, что через неделю, предупрежденная так прямолинейно, она уже не посмеет, попросту побоится учинить над собой ту смертельную экзекуцию…

Женя написала: «Дорогая мама! Мне очень неприятно писать об этом, но тебе грозит большая беда. Сказать прямо я не решилась – да ты бы все равно не послушала. Дело в том, что мне недавно приснился ужасный сон. Не смейся, пожалуйста, там все было как настоящее. В этом сне я видела, что ты умерла. Не думай, это не обычные детские страхи. Произошло вот что: ты ввела себе в матку мыльный раствор, чтобы сделать выкидыш. Проделала это прямо в ванне – и умерла сразу же, прямо там, от закупорки сосудов мозга. Это случилось в день, который еще не наступил: будущее воскресенье, когда Вадим Федорович и Эдик ушли в цирк. А накануне, в субботу, тебе по телефону подсказала такое средство какая-то тетка из бухгалтерии. Сейчас ты этого еще не знаешь. Но не торопись меня ругать и наказывать, а дождись хотя бы пятницы и субботы: ведь сегодня, в среду, я еще не могу знать, что Вадим Федорович принесет в пятницу с работы билеты в цирк, а в субботу знакомая порекомендует тебе способ, о котором ты сама еще никогда ничего не слышала. Если то и другое произойдет – знай: твоя смерть в воскресенье тоже неизбежна. Только после этого ругай меня и спрашивай, откуда я все это знаю, – я расскажу и многое другое. А сейчас просто прошу, умоляю тебя: не делай ничего для прерывания беременности – лучше обратись, как всегда, в больницу. Кстати, откуда я знаю, что ты уже обращалась туда около десяти раз? Не ты же это мне говорила, правда? Пожалуйста, мамочка, не сердись и послушайся меня! Твоя любящая дочь Женя».

На следующий день она не могла ни есть, ни пить, ни разговаривать, а школу прогуляла, решив в понедельник, когда все окажется позади, написать своим теперь вполне взрослым почерком извинительную записку от имени мамы: раньше такое действо казалось уголовным преступлением, и если уж решалась на него маленькая Женя, то считала, что попадает едва ли не под расстрельную статью; теперь это был не заслуживающий внимания пустяк…

Вечером мама выглядела плохо. Женя отчаянно ловила ее ускользающий взгляд, но тщетно: она сидела понурая, двигалась вяло, за ужином почти не ела и ушла в большую комнату (так называлась их с Вадимом Федоровичем и Эдькой за шкафом спальня, выполнявшая в праздничные дни по совместительству еще роли гостиной и столовой), оставив в раковине гору грязной посуды, которую Женя немедленно услужливо перемыла. «Переживает прочитанное, – рассудила она. – А на меня не смотрит, потому что стыдно ей: думает ведь, что я ребенок, – и вдруг… Да и вообще страшно такое письмо получить, наверное…».

В четверг, пятницу и субботу все повторилось с аптекарской точностью – и Женя почти успокоилась: конечно, мама была потрясена тем, что теперь узнала, и, может быть, даже не хотела какое-то время видеть свою дочь – во всяком случае, до минования рокового дня… В ночь на воскресенье Женя легла в постель лишь для виду – но едва маленькая, пропахшая «Карбофосом» квартирка затихла, вскочила, гонимая и терзаемая неотступным беспокойством. До позднего утра ходила она босиком по ковру взад-вперед, уже не в силах думать, а лишь мечась, как несчастный зоопарковый волк в своем непригодном для жизни вольере… Поздним утром она слышала, как собирались в цирк отчим и братик, и готова была от нетерпения молотить кулаками по подоконнику, провожая невидящим взглядом редкие машины, деловито сновавшие под окнами в обе стороны… Как только входная дверь хлопнула, Женя со стоном метнулась в коридор. Мать, запиравшая дверь, обернулась на нее с непонятным выражением в потемневших за последние три дня глазах. Впервые за эти бесконечные дни оказались они наедине, и молчать было нельзя. Женя решилась – как в черную далекую воду с обрыва прыгнула:

– Мама! – выкрикнула она. – Скажи – ты ведь не сделаешь этого, правда?!

– Нет… – помедлив, ответила та. – Не сделаю, раз ты так уж против – до какого-то безумия прямо… Странно это все, вот что. Но поговорим об этом после. Сегодня у меня другие дела есть, поважнее. Ладно. Ты к Свете сейчас?

От облегчения у Жени вдруг явственно задрожали ноги и руки.

– Мамочка! – и она даже не кинулась, а почти упала к ней на шею. – Конечно, об остальном после поговорим… Господи, какое счастье, что ты все поняла и не сердишься… Прости, если я что-нибудь не так…

Мать твердо отстранила ее:

– Ну хватит, хватит… Ты уже большая для таких нежностей… Давай быстро умывайся и завтракай… Считай, мы обо всем договорились…

Мама хотела остаться дома одна – это вполне было понятно, а может, ждала близкую свою подругу Валентину, желая по-взрослому обсудить с ней происшедшее. Это Жене понравилось – она помнила тетю Валю как женщину здравомыслящую и всегда в критические моменты трезвой рукой направлявшую ее нерешительную мать на нужный путь. Она собралась и выскочила за пятнадцать минут, хотя путь к Светке был пока заказан: та не объявлялась уже две недели, не избыв еще, должно быть, страха и обиды… Поговорить с ней еще раз все равно придется – когда страсти поулягутся: у нее еще, как ни крути, а десять лет в запасе – неужели не подоспеет подходящий денек?

Ноябрь в том году завернул снежный – и Женино подростковое мышиное в черную клеточку пальтецо, из тех, что четверть века спустя будут донашивать постперестроечные старушки, мгновенно прохватило промозглым холодом насквозь. Уютные пуховики с капюшонами, единственно пригодные на такие случаи, до ватиново-драповой России еще не добрались, поэтому и уши под вязаной шапочкой немедленно заболели от ветра. Она быстрым шагом шла к метро «Проспект Большевиков», намереваясь отправиться на Невский проспект и отпраздновать первую маленькую победу в любимой «Сифонной» – так не избалованные роскошью ленинградцы называли в восьмидесятых полуподвальное кафе-мороженое на Невском, неподалеку от Садовой, где не нужно было стоять за ста граммами пломбира в длинной раздраженной очереди, а лакомство приносили в вазочках элегантные официантки, и заказ почти всегда включал в себя важный пузатый сифон со вкусной шипучкой… Демократы то кафе истребили, как и многое другое из того, что было дорого не ей одной, – и это тоже ставила Женя им в строку… Но что-то не позволяло сердцу уняться до нормального здорового ритма, зудело в нем назойливым вопросом… «Почему она так спокойно со мной говорила? После такого письма – почему так спокойно?!». Только тут она впервые в восьмидесятых годах ощутила острую нехватку мобильного телефона в кармане…

Оставшиеся сто метров до метро Женя пробежала бегом, на лету вспоминая, как в эти годы платили в телефонах-автоматах: кажется, еще «двушками»… Или уже можно было две отдельные копейки кидать? Когда подбежала к кабинке, обнаружила в кармане и то, и другое, а номер, как оказалось, исчез из памяти намертво. Светкин помнила, а свой – хоть убей… Зажмурила глаза, руками стиснула виски, прошептала первые три цифры, такие же, как во всем доме: «588…» – а четыре остальные вдруг выпрыгнули сами, словно сидели где-то наготове и только ждали сигнала. Гудки тянулись с мучительно редкими интервалами… «Скорей, скорей… Возьми трубку… Ну возьми же… Я должна знать точно… Должна… Бери!» – заклинала она, и в трубке щелкнуло.

– Алё, – мамин голос был олимпийски спокоен.

– Мама, пожалуйста… – горячечно забормотала Женя, косясь на любопытную тетку, назойливо переминавшуюся возле будки и бесцеремонно слушавшую чужой разговор. – Ты действительно все правильно поняла в этом письме?

– В каком еще письме? Говори внятно, мне некогда, – нетерпеливо отозвалась мать.

– В том, из пудреницы! – холодея, выкрикнула дочь, уже понимая, что катастрофа вот-вот свершится. – Ты что, пудреницу свою со среды не открывала?! Красную, фирмы «Дзинтарс»?!

– Что ты мелешь? Пудреница и письмо – что тут общего? Вы что там у Светки делаете? Выпиваете, что ли? Женя, я тебе много раз говорила, что…

Женя обомлела только на секунду и заревела так, что тетка у будки вздрогнула и отскочила:

– Открой пудреницу!! Открой сейчас же!!! Там письмо, прочти его!!! Немедленно!!

– Да выбросила я ее… Как раз в среду прямо с утра. У нас на работе новую пудру «Ланком» с запасным блоком одна принесла продавать… Всего пятнадцать просила, а в магазине двенадцать стоит, да ведь не достать же… Я чуть не с руками оторвала, мне случайно первой предложили… А старую выбросила сразу же, так что новой уже пудрилась… Да чего ты там вопишь-то? В лагерь, что ли, все-таки надумала ехать? Не понимаю ничего…

– В какой лагерь? – в свою очередь сипло удивилась Женя.

– Здрасьте! А утром ты мне истерику из-за чего закатила? Чего умоляла не делать? Ты что там, вообще, спятила, что ли, со своей Светкой? Смотри, добьешься, что я тебе запрещу к ней таскаться! Знаем мы всех этих артистов: сами спиваются и детей спаивают… А ну говори, чем вы там занимаетесь с этой потаскушкой малолетней?!

Женя молчала, дрожа с головы до ног. Она вдруг вспомнила краткий эпизод в той еще жизни, действительно имевший место где-то перед теми самыми каникулами. Мать собралась отправить ее на следующие – новогодние – в детский спортивный лагерь, ужасно не понравившийся Жене по прошлогоднему заезду сырым постельным бельем в огромной ледяной спальне и буквально помоечной кормежкой. Она настойчиво умоляла мать не посылать ее туда больше, но вмешался отчим, разругавший жену за потакание детским капризам и грубо настаивавший на том, чтобы падчерица ехала «без фокусов». Когда он вышел, маленькая Женя со слезами умоляла мать не слушать мужа и вырвала обещание «подумать и решить недели через две». Эти несчастные недели, кажется, как раз и истекли сегодня, и мать закономерно подумала, что девчонка, выждав положенный срок, опять принялась за свои нудные упрашивания… А мамино невеселое настроение последние три дня объяснялось, наверное, проще некуда: четыре недели беременности принесли с собой закономерный токсикоз…

– Чего молчишь? – раздалось в ухе. – Язык проглотила? Ладно, вечером разберемся… – и мамина трубка была яростно брошена, а Женя тупо стояла, пялясь на свою, исходившую короткими издевательскими гудками…

В дверь сразу заколотили:

– Сколько можно, девочка? Ты не одна здесь – очередь, между прочим, ждет!

Слышать «ты» по отношению к себе было не привыкать, но вот обращение «девочка» вместо «тетка»… Широко распахнув тяжеленную дверь, Женя выбросилась из телефонной кабинки, как прыгают с парашютом из кабины горящего самолета… Она добежала за семь минут и не стала ждать лифта. Дыхание почти не сбилось, хотя задумываться над этим не было времени. У двери она с минуту припадочно шарила по карманам, трясла подкладку пальтишка – и не находила ключей… Конечно. Они остались в кармашке школьной сумки, где она всегда их в детстве носила, а заперла за ней мама – полчаса назад… Но как ни билась Женя всем телом в дверь, почти что вынеся ее вместе с коробкой, как ни терзала воздух сумасшедшим рычанием советского звонка, как ни захлебывалась небывалыми, сокрушительными рыданиями – ей уже никто не открыл.

* * *

Победительного шествия по жизни не получилось. Правда, удалось отстоять две вещи – зато самые важные: профессию и комнату. Это у Жени вышло одним ударом, через несколько месяцев после похорон, когда, по ее расчетам, мачеха уже должна была появиться в квартире со дня на день. Церемониться с негодяем она с самого начала не собиралась, поэтому, войдя утром в соседнюю комнату, произнесла краткую, но внушительную речь, наполовину заимствованную из прочитанного здесь и там, но должное впечатление произведшую:

– Вот что, уважаемый. Выслушать вам меня придется, как ни крутитесь. Планы ваши по вышвыриванию меня из собственной квартиры мне известны досконально. Так вот, учтите, прописать меня в развалинах вы со своей сожительницей не сумеете – никакого согласия ни на какие удочерения я не дам. Будете угрожать – заявлю в РОНО и в милицию: права свои я прекрасно знаю. Детским домом мне не тоже грозите: в этом случае ленинградская прописка все равно остается за мной, что вы и без меня знаете. Метрику мою не ищите, она спрятана так, что не достанете. Вы такая сволочь, что можете попытаться устроить мне несчастный случай. Воля ваша, но знайте, что я оставила в надежном месте письмо, которое вскроют после моей смерти, – и вы рискуете сменить освободившуюся комнату на камеру. На дуре из Нижнего Тагила с пропиской в Сосновом Бору женитесь, если охота есть, но знайте, что вдвоем околпачить меня не получится: я никогда не поверю ни одному вашему слову, потому что знаю, что вы мерзавец, и цель у вас одна. Комнатой моей пользуйтесь, что делать, – но только до моих восемнадцати, то есть чуть больше трех лет, понятно? Как только закончу восемь классов и получу свидетельство, поступлю в училище, а в общежитие уж пристроюсь как-нибудь. На следующий день после своего совершеннолетия я подам в суд на раздел лицевого счета и размен. Права свои я знаю, так что рыпаться не пытайтесь, со мной вам все равно не тягаться – руки коротки…

Не успевший опомниться отчим, в начале Жениного сольного выступления еще пытавшийся вставить петушистое: «Но-но! Ты с кем говоришь, соплюха?!», к концу совершенно сник и явно растерялся, вовсе не грозно бубня что-то на тему «И не на таких управу находили» и «Ты еще у меня узнаешь, что почем», – но в целом наглядно продемонстрировал верность старой русской поговорки: «Молодец – на овец, а на молодца – и сам овца»… Молодую супругу он, к счастью, в дом так и не привел: отпала необходимость в новой ласковой маме для несчастных сироток…

Летом Женя поступила в педагогическое училище по специальности «Учитель начальных классов», и через четыре года, свободная и совершеннолетняя, девственная в ожидании встречи с любимым, худая, благодаря постоянному недоеданию (нерабочее училище питомцев бесплатно не кормило), и вся обносившаяся до дыр, уже имела красный диплом со свободным распределением, большую комнату с высоким окном на Канал Грибоедова и зачетную книжку заочного отделения филологического факультета ЛГУ. Только за эти четыре года найти Игната в пятимиллионном еще-Ленинграде ей так и не удалось…

Справочные столы не принимали запрос без фамилии, которую в две тысячи одиннадцатом она спросить не догадалась, а ненадолго сгонять в двадцать первый век, чтобы ее наскоро выяснить и вернуться назад, мечталось иногда – но не представлялось возможности. В той жизни он сказал Жене, что живет в розовом доме только пятый год и тогда же пришел работать в ту школу, где они познакомились, а до того жил с семьей «далеко отсюда» в большой квартире, которую пришлось обменять на убогую, чтобы лечить Машу импортными препаратами по пятьсот долларов ампула… Там она не поинтересовалась этим «далеко» – без надобности было – а теперь вот неустанно слонялась вечерами по огромному, зимой и летом сырому городу, пристально вглядываясь в мужские лица… А если он тогда не носил бороду? Натолкнуться случайно практически не было шанса. Женя обошла множество школ, спрашивая везде учителя истории Игната Андреевича, но нигде ей не ответили, что хотя бы слышали о нем… Выходило, что придется ждать его еще семнадцать лет – до того дня, как в шестом году грядущего века он поступит на работу в ту единственную школу, которая стояла пока еще новенькая, едва построенная, и ждала, когда Женя придет туда работать учительницей не каких-то полудетсадовцев, а преподавателем литературы для старшеклассников… Для этого предстояло получить еще один диплом – университетский…

Вот в те-то годы и выяснилось, что раньше ей лишь казалось, что она читает; что тот увлекательный процесс, которому она предавалась по вечерам в обеих своих жизнях, ничего общего с чтением не имел. Осознав это, она ужаснулась, и только в Университете начала учиться читать с азов. Третейским судьей оказалась гетера Габротонон, выяснилось, что царь Эдип – не сексуальный психоз, а боярыню Морозову звали Феодосия, и она вовсе не походила на ворону… Данте до конца жизни ходил с опаленной адским пламенем щекой, царь Алексей Тишайший организовал на Руси первый театр, а «Собака на сене» – не только фильм с Боярским и Тереховой, а далеко не самая выдающаяся пьеса Лопе де Вега… Старославянский язык учили по Евангелию и Псалтири, и странная «миса», на которой непутевая Саломея принесла матери голову Предтечи, после долгих мытарств всей их первой группы русистов оказалась банальным блюдом. Старше других в этой довольно бестолковой группе Женя себя уж совсем не чувствовала, а порой и вновь, как встарь, ощущала превосходство какой-нибудь уверенной в себе голенастой девочки, имевшей за спиной пять читающих поколений и оттого не приходящей в священный трепет над зеленым томиком Торкватто Тассо: «А, да-а, читала в восьмом классе – скукотища…». Той же мудреной породы девочки, как ни в чем ни бывало, приносили в аудиторию, тайком передавая из рук в руки, и другие, гораздо более интересные книги, в программе не значившиеся, но почти утратившие к концу восьмидесятых золотой ореол запрещенности: был тут и неизменный Солженицын в виде бледных ксерокопий, переплетенных чьей-то умелой и заботливой рукой, и надменный гений стилистики Набоков, добротно изданный за далеким океаном и провезенный на возлюбленную Родину пока что контрабандой, и жесткая эмигрантская проза робко и жидко издаваемой в доживающем последние годы СССР Цветаевой, и грозно восставшая из пепла поэзия умученного Мандельштама, еще официально числящаяся упаднической, и даже, отпечатанная в один интервал на обеих сторонах листов папиросной бумаги, глубокая и тяжелая скороговорка «царства монпарнасского царевича[3]»… Вот, оказывается, что на самом деле означало «много читать», – а она и не знала… Иногда по ночам охватывал ужас и стыд – при воспоминании о том, как на полном серьезе хвасталась перед Игнатом своей начитанностью и собранной библиотекой – теперь-то Женя хорошо представляла себе, что именно он думал о ней тогда…

Шесть университетских лет она одновременно работала учителем начальных классов, работу свою в целом любя, но чувствуя, что новая планка – существенно выше. Прописи и буквари не увлекали ее надолго, а совсем детский возраст учащихся заведомо не позволял раскрыться и выплеснуться тому драгоценному, что скопилось в душе, – для того нужны были восприимчивые подростки… Кроме того, Женя все эти годы несла в себе странную, но неизбывную «идею фикс»: ее побочной мечтой стала отдельная квартира – да не абы какая! Возмечталось вселиться в ту же самую, только не съемную, а свою собственную. Комната в спокойной коммуналке, доставшаяся после скандального размена с отчимом и братом, находилась в престижном центре теперь уже четвертый раз крестившегося города, и поменять ее, такую высокую и большую, в перспективной квартире, на хилую однокомнатную «хрущевку» большого труда не представляло – но сколько ни развешивала Женя объявлений на дверях вожделенного подъезда – долгие годы на ее отчаянные просьбы не откликался никто. Помощь пришла неожиданно и легко – в тот благословенный день, когда весь этаж, где располагалась их коммунальная квартира, приглянулся богатому человеку, возжелавшему свить там большое и комфортабельное гнездо. Женя набралась храбрости и заявила шустрому агенту, что выедет хоть завтра – но в конкретную квартиру. Богатый человек, по всей видимости, желал выполнить свой маленький каприз любой ценой – и буквально через неделю с Женей строго поговорили, предложив ей на выбор два адреса: первый находился почти в заказанном месте – в том же подъезде, но этажом выше, а в качестве второго без лишних церемоний указали крематорий. В серьезности намерений она даже не усомнилась: в десятые годы двадцать первого века о девяностых двадцатого без содрогания не вспоминали – и Женя вскоре праздновала с коллегами и сокурсницами новоселье…

Полученный еще через год диплом вышел обыкновенным, ненавязчивого синего цвета, но в простой десятилетней школе самого затрапезного вида, что вот уже десять лет ждала в соседнем дворе, ни о каких красных дипломах никто не мечтал: вечные учительские вакансии заполняли недоучками с незаконченным высшим и переучками из инженеров, так что Женю приняли за литератора-энтузиаста и немедленно повесили на нее максимальную трудовую нагрузку, не считая обязательной проверки тетрадей и добровольно-принудительного классного руководства… Это было даже увлекательно, только вот спать приходилось не более пяти-шести часов… Неважно. Главное, что они шли, эти часы, и их оставалось все меньше и меньше до первого сентября две тысячи шестого года…

Света Бирбиллер осталась жива и здорова, хоть дельного разговора с ней за все годы так и на получилось, потому что нежная дружба разладилась еще с первого памятного дня Жениного возвращения. Но к водительскому месту какой-либо машины – не только белой «десятки» – она даже не мыслила приближаться менее чем на метр: стало быть, суровое предупреждение отнюдь не благосклонно принятое пятнадцатилетней девчонкой, в сердце все-таки застряло на правах ржавого гвоздя – а больше ничего и не требовалось…

Женю любили теперь все, если игнорировать маленькие исключения, и она вскоре даже стала своего рода местной достопримечательностью – потому что, как в старой школе спасла многих коллег и родителей учеников от последствий первого «черного вторника», так и в новой успешно помогла желающим слегка нажиться на начальных этапах соблазнительных «пирамид» – а потом грамотно унести ноги и деньги незадолго до серии красивых крушений с последующими самоубийствами излишне пожадничавших вкладчиков. В девяносто восьмом, на первом же послеотпускном педсовете, Женя, потупив глаза, предсказала грядущий обвал рубля – и ей, считавшейся экономико-политическим гением, поверили не сходя с места, что тоже подняло ее акции на небывалую высоту… Кроме того, теперь была она милой, образованной, маленькой и тонкой женщиной без всякой косметики, с гладкой прической и сдержанными манерами – первой любовью половины старшеклассников и объектом обожания девчонок всех возрастов. Женя ни у кого не вызывала зависти и неприязни, потому что дорогих вещей и украшений никогда не носила, держалась всегда доброжелательно и скромно, не служила разносчицей сплетен, сторонилась скользких интриг, не проявляла любопытства к чужим секретам и в жизни ни про кого не сказала за глаза дурного слова… Женя не догадывалась и сама, что, стоило ей войти в учительскую, как там сразу прекращалось злословие, потому что одним своим, незаметным, казалось бы, присутствием, она словно повышала общий градус нравственности – и не то чтобы боялись ее лично, а как бы вдруг вспоминали про страх Божий… Мужчин для Жени не существовало, а кружили в ближнем пространстве просто бесполые люди в брюках – в основном несчастные, загнанные в пятый угол и терзаемые там своими страхами, комплексами, неразделенными любовями… И относиться она к ним могла только по-матерински. Один был мужчина – учитель истории и отец маленькой больной девочки, – который сейчас тоже крепко страдал где-то в недрах прекрасного и страшного города-титана – и, страдая, все же шел к ней, сам не зная того, – шел, чтобы полюбить и навсегда остаться. Женя даже не спрашивала себя, почему так уверена в этом, – просто знала. Иначе зачем ей было дано родиться вновь?

Она думала встретить его в сентябре, но это непредсказуемо произошло в июне, как раз перед выпускным, когда ей предстояло вновь распрощаться с очередным навеки полюбленным 11 «Б»… Рассчитывала старательно проготовиться к судьбоносной встрече весь отпуск, продумать каждое слово, проговорить каждую интонацию, а вот заскочила в приемную к секретарю за ничтожной надобностью – аттестаты на подпись оставить – и тут вольно распахнулась дверь директорского кабинета. Директриса – мировая тетка, внучка повешенной партизанки и маньячка своего дела – выходила, сопровождаемая мужчиной, продолжавшим начатый в кабинете разговор, – и, только услышав низкий и спокойный его голос, Женя уронила тяжелую пачку только что собственноручно заполненных аттестатов…

Пока он старательно подбирал их, она стояла, молча и механически кивая на слова не заметившей ее растерянности директрисы о том, что Бог, кажется, послал их школе третьего учителя истории, и поэтому другие два, может, и не уволятся со своей каторги, если новичок подставит им надежное плечо… Кивнув подчиненным, добрая начальница вышла, а Игнат как раз поднялся, протягивая Жене все, собранное с пола. Внезапно ослабев с ног до головы, она тяжело привалилась к дверному косяку. Их взгляды встретились.

Так вот, как этому предстояло произойти… Лицо моложе, борода короче, глаза гораздо веселей, чем… раньше… Конечно, ведь он же еще не знает, чем все это кончится…

– Вот, пожалуйста, – и он шутливо сдунул с верхней коричневой корочки воображаемую пыль. – На самом деле, я еще не решил, где останусь, у вас или у соседей.

– Оставайтесь у нас! – хрипло вырвалось у нее.

Игнат серьезно, почти неоправданно серьезно, взглянул ей в глаза. «Вдруг – узнает?!» – пронеслась у Жени безумная мысль.

– Очень не исключено, что останусь… – медленно ответил он.

Предыдущая главаГлава 6 из 9Следующая глава