Как часто Игнат впоследствии думал: не надень он тогда теплый пуховик… Всего лишь отправься он гулять с собакой в обычной куртке, в которой всегда ходил… И не было бы всего этого… Может, и Маша осталась бы жива… Страшное дело. Просто куртка. Куртка, в которой остались сигареты. Но ведь у нас и волосы на голове все сочтены…
Игнат сбился со счета – сколько раз пытался бросить курить, понимая, что и противно, и нездорово, и грешно, – а как только поднималась у Маши температура на четыре деления больше, чем нужно – от чего угодно, хоть от насморка, – и рука сама тянулась к карману. Дома он, конечно, себе такого бесчинства не позволял, даже когда Маша была в больнице на лечении или обследовании, – всегда выскакивал в подъезд, никакого мороза не страшась. И еще была у него отрада – ночные прогулки с Рики по пустынному бульвару, когда пес ошалело нарезал круги по белой целине, а хозяин задумчиво брел с сигаретой по дорожке, подняв капюшон и время от времени запуская в ночь длинную палку – собачье счастье. Без сигареты такой прогулки Игнат не мыслил и поэтому, уже выйдя из подъезда с собакой в тот проклятый во всех отношениях вечер и обнаружив, что заветная пачка осталась в дневной, не такой теплой куртке, он привычно бросил Рики: «Сидеть!», а сам поскакал по лестнице на четвертый этаж. Думал просто засунуть руку в карман висящей куртки – и тут же сорваться обратно, как вдруг услышал полусонный Машин голос из ее комнаты. Пришлось снять ботинки – иначе Ариадна бы не простила – и отправляться на зов. Таких ночных зовов он всегда инстинктивно боялся, да и какой родитель на его месте не холодел бы каждый раз, слыша, как в ночи кричит его больной раком ребенок. Но оказалось, что у Маши просто сбился пододеяльник, и, со сна неумело поправляя, она его только больше запутала, поэтому минуты четыре, все время помня о замерзающем внизу Рики, Игнат посвятил перетряхиванию одеяла – а потом, естественно, зашнуровывал ботинки, чтоб им провалиться… Когда, наконец, спустился, собаки у подъезда не было…
Маша любила Рики болезненно, гораздо больше, чем самые ласковые дети обычно любят своих питомцев: она, относилась к нему, наверное, примерно так, как фанатичная мать к единственному ребенку. Этого, конечно, тоже нельзя было допускать. Это, конечно, тоже была его очередная педагогическая и духовная ошибка. Ариадна – та вообще пса лишь терпела и все время твердила – со слов о.Сергия, конечно, – что собака животное нечистое, в помещение с иконами допускаться не должна, а уж привязываться к ней, как к человеку, – грех чуть ли не смертный. «Здесь укусит маленькая собачка, а там – большая», – с удовольствием цитировала она кого-то из блаженных стариц, но, скорей всего, просто с самого детства боялась зубов собак и когтей кошек. Но что, кроме своего занудливого общества, они на деле могли предложить совершенно одинокой девочке? Подруг у нее не могло быть в принципе: где бы их взять, находясь на домашнем обучении, а за пределы дома выходя только в медицинские учреждения и в храм, за руку с любящей, но строгой тетей? Книги? Это, конечно, прекрасно, но долго читать Маша не могла – серьезно уставала, поэтому едва-едва осиливала школьную программу, а сверх нее воспринимала только стихи и слушала читаемое тетей вслух Евангелие. Телевизор, компьютер? Ну, это уж извините, считала Ариадна и контролировала общение племянницы с дьявольскими изобретениями лично и безжалостно. Церковные службы, после которых, чтобы восстановить силы, ребенок спал сутки напролет? Это необходимо, понимал Игнат, но душевного общения не заменит. Ариадна пыталась неуклюже утешать взрослеющую девочку, не замечая, что ранит этим ее еще глубже: «Ты никогда не бываешь одна. Верующий человек не знает, что такое одиночество, потому что он всегда пребывает в общении с Богом». Ага, только еще бы научила ее этому последнему, а раньше сама бы научилась… Вот и осталась Маше для души только ее заповедная тетрадка с собственными стихами, в которую однажды, без разрешения, естественно, невинно сунулась тетя, после чего ночью с перекошенным лицом примчалась в комнату брата и прыгающими губами зачитала:
– Нет, ты понимаешь, кто это ей нашептал?! – шепотом визжала она. – Тебе ясно, что надо везти ее на отчитку?! Потому что такое ребенку может надиктовать только… сам знаешь кто! Что ты сидишь, как истукан?! Ты отец или кто?! Ты помнишь, что сталось с Никой Турбиной[1]?! Ты того же хочешь для своей дочери?! Нет, ты мне ответь – того же, да?!
Он медленно и грозно поднялся, шагнул к сестре и одним движением выхватил у нее из рук общую тетрадку:
– Если ты – хоть раз еще – скажешь что-то подобное про мою дочь, то имей в виду: я найду способ оградить ее от общения с тобой. Что же касается этих стихов – и других, которых, кстати, тебе никто не показывал, – то мне понятно только одно: моя дочь – большой поэт. Беса в ней нет, так как она регулярно принимает причастие, а судьба Ники Турбиной ей не грозит хотя бы потому, что у нее лейкоз, как ты помнишь. Как отец своей дочери я запрещаю тебе когда-либо без разрешения рыться в ее столе – ты ведь не потерпела бы, чтобы рылись в твоем. А в качестве главы этой семьи ставлю тебя в известность, что в самое ближайшее время у нас в доме появится собака, – и можешь отнестись к этому, как тебе угодно.
Забрав с собой тетрадь, он обогнул обомлевшую от его небывалого хамства сестру и вышел из комнаты, намереваясь незаметно вернуть украденное обратно дочери в стол, когда, как обычно, перед тем, как лечь в кровать, придет поправить на ней одеяло…
Рики появился в квартире, как солнечный зайчик в тюремной камере. Резвый, сообразительный и прожорливый песик с первого месяца стал объектом не только бурной страсти Маши, теплой привязанности Игната, но и даже некоторого снисхождения со стороны железобетонной Ариадны. Центр притяжения в семье как бы немного сместился в его сторону, облегчив эту чрезмерно тяжелую ношу девочке, переставшей быть самой маленькой и беспомощной и вечно уворачиваться от пристальной взрослой опеки. Теперь всей семьей опекали Рики. Это к нему приглашали щенячьего врача для прививок и консультаций, его сложный рацион пунктуально соблюдали в граммах и калориях, его беспрерывно ласкали и тискали, про его грамотное взращивание читали бесконечные книжки. Особую радость доставляли дневные прогулки, на которые Машу раньше приходилось выгонять едва ли не палкой, – и действительно, какому подростку понравится чинно ходить рядом с тетей по опостылевшим аллеям? Теперь она выбегала с Рики на час утром и днем – и скоро обрела неожиданный персиковый румянец, на который давно никто из взрослых не надеялся. За одно это Игнат готов был ежедневно целовать умную духовитую морду и скользкий прохладный нос. Считается, что собака сама выбирает себе хозяина, самого сильного человека в семье, – Рики же без колебаний выбрал себе не вожака стаи, как можно было предположить, а тщедушную девчонку с тонким голоском, – и два года спал исключительно на ее прикроватном коврике, а заболев однажды, принимать пищу из любых рук, кроме ее, драматически отказывался…
Его исчезновение стало катастрофой – другого слова подобрать было нельзя. Маша слегла в то же утро с температурой под сорок и в полубреду порывалась встать и бежать на поиски любимца прямо в пижаме – Ариадна несколько раз ловила ее, босую и с остановившимся взглядом, уже на площадке лестницы. Игнат, сказавшись на работе больным, три дня без сна и еды носился по всем ближним и дальним дворам, непоправимо зная при этом, что собаку не найдет: не мог Рики убежать вот так, сам, даже последовав за непреодолимо соблазнительным запахом течки, а если б и случился с ним такой конфуз, то давно бы уж вернулся к подъезду… Его, конечно, украли, обреченно понимал он, украли и увезли на машине… Зачем? Пора «шапок из Дружка» давно миновала, для перепродажи «некондиционный» пес без клейма и документов не годится… Попался садистам-подросткам и теперь висит где-нибудь вниз головой истерзанный, перламутрово закатив мертвые глаза? Допуская и такой вариант, Игнат вламывался в подвалы и на чердаки – и лишь чудом сам не стал жертвой вдруг тихо и угрожающе окруживших его однажды целеустремленно-мрачных людей, похожих на героев талантливого фильма ужасов… А дома то билась в истерике, то лежала в изнеможении пятнадцатилетняя дочь, еще не перешагнувшая знаменитый порог «пятилетней выживаемости», и примчавшийся знакомый врач на прямой вопрос Игната, может ли такое потрясение привести к рецидиву, только глянул на него чересчур внимательно и сказал: «Да ты же сам все понимаешь, зачем спрашиваешь?».
Он знал, что кошмар тех трех дней ни при каких обстоятельствах не изгладится из его памяти никогда – да еще Ариадна неотступно зудела о том, что нельзя было покупать ребенку потенциальное горе в виде неразумного существа, которое может в любой момент убежать от самых лучших хозяев, ведомое грязным инстинктом…
Звонок мобильного вывел измотанного Игната из ступора, в котором он пребывал, сидя поздно вечером на кухне после очередной бессмысленной пробежки по окрестностям. Высветился неизвестный номер, и он услышал незнакомый женский голос:
– Простите, это вы повесили объявление о пропаже собаки? Вы знаете, я нашла похожего сеттера – может, ваш? Когда? Прямо сейчас? Ну хорошо, хорошо… Записывайте адрес…
Он бежал так, как спасаются от смертельной погони. Он бежал так, как бегут на помощь погибающим. Дом оказался в том же микрорайоне – зеленая точечная «хрущевка» – когда он ворвался в подъезд и вызвал лифт, тот тронулся откуда-то с самого верха. Тогда Игнат помчался вверх через три ступеньки и всем телом, как на амбразуру, бросился на дверь, остервенело вдавив звонок…
Он узнал собачий голос еще до того, как дверь открылась. И сразу из золотого проема, мимо неясного и неинтересного женского силуэта, сбивая с ног, захлебываясь, метнулась, завывая, родная лохматая тень. Игнат готов был поклясться, что пес рыдает от счастья, – и сам вдруг повалился на колени, обхватил его теплую пахучую шею и, враз обессилев, заплакал… Он не плакал на похоронах матери. Он не плакал, когда узнал, что любимая женщина ему изменяет. Он не плакал, когда выслушал страшный диагноз пятилетней дочери. Он не плакал даже когда видел ее во время последней химиотерапии – не похожую ни на ребенка, ни на старуху. И вот, в сорок восемь лет, на чужом пороге, в присутствии постороннего человека и собаки, что-то злокачественное лопнуло в нем – и хлестало теперь наружу, и остановиться было нельзя…
Игнат не осознавал, что до полусмерти испугал женщину, которая, ничего не понимая, пытается то поднять его, то оттащить собаку, то уговаривает скороговоркой и уже сама чуть не плачет… Даже представить потом невозможно было, как та сценка выглядела со стороны! Когда источник иссяк – а произошло это не так уж скоро – он остался сидеть на полу, поникнув и прижав к себе притихшего, словно что-то в толк взявшего Рики, никак не мог догадаться, что нужно вставать, благодарить – и ведь действительно он был по гроб жизни теперь ей обязан! Игнат поднял глаза на женщину в джинсах и свитерке, все еще растерянно стоявшую над ними обоими, и что-то знакомое почудилось в ее лице сквозь рассеивающийся туман слез. Конечно, он видел ее когда-то… Совсем недавно видел… То есть давно, до всего этого ужаса… Мозги отказывались соображать, он отупел от пережитого потрясения и вообще устал… Господи, Ты один знаешь, как я устал за эти дни… и эти годы…
– А ведь я вас узнала! – звонко прозвучало вдруг над ним. – Точно! Надо же! Вы – учитель школы, тут рядом, во дворе! Я теперь вспоминаю, что и собаку эту видела из машины с вами! И еще дочка ваша была, помните? Я – Женя, Женя-фотограф – ну, теперь вспомнили?!
Игнат неясно припомнил что-то, но было ему все равно – первый раз в жизни у него вдруг заболело сердце. Заломило, как пульпитный зуб. Вот сейчас умрет тут у входа в чужую квартиру… Очень просто. Есть же какой-то предел у человека…
– Слушайте, да что это с вами? Ведь все хорошо, вот ваша собака, успокойтесь… Нельзя же так – это ж не ребенок, в конце-то концов… Нашелся – и слава Богу… Давайте-ка поднимайтесь. Не годится так на пороге сидеть и плакать – еще соседи услышат, подумают чего не то… – Женя-фотограф уже с силой тянула его вверх и вбок – к себе в квартиру, и он подчинился, как дитя и мужчина подчиняются матери и женщине, когда чувствуют боль и беспомощность.
– Что, сердце у вас? – забеспокоилась она, видя, что Игнат висит на ней, как мешок с травой. – Сейчас, подождите, капли тут где-то у меня были…
С ним случилось странное и давно забытое: он отпустил себя на свободу. Он мог просто ничего не делать и ни о ком не заботиться – вот чудеса. Это его осторожно вели чьи-то ласковые руки, укладывали на мягкое, приподнимали голову и поили остро пахнущей, но, в общем, не противной жидкостью, ему шептали: «Отдохните и ни о чем не беспокойтесь», с него стаскивали куртку и ботинки, накрывали ноги чем-то легким и теплым… Он только руку не снимал с шерстяной спины Рики, которого теперь от хозяина было и на секунду не оторвать. Эта спина рядом значила, что завтра выздоровеет Маша, – завтра, а сейчас она все равно спит… Ему надо просто лежать не шевелясь и приходить в себя, иначе он рискует не дойти до дома, – а ведь он нужен еще – и теперь, как никогда…
– Я накрою лампу… – услышал он тихий и приятный голос у своего лица. – Постарайтесь поспать немножко… – и, как бы в сторону: – Надо же, какие чувствительные мужики пошли…
Ненадолго – это оказалось часов до четырех утра, когда он увидел тревожный спутанный сон, в котором опять бежал, бежал – и замирал от страха. Наконец, упал, вздрогнул и проснулся – с собачьей башкой на плече и в совершенно незнакомом месте. Зато голова была ясная и легкая, как в молодости, и, повернув ее, Игнат увидел женщину, дремавшую в кресле под торшером, завешенном темной тканью. Теперь он вспомнил ее отчетливо: это действительно оказалась Женя-фотограф, смешная маленькая бочечка, натужно таскавшая на себе какие-то сумки, треноги и лампы, бестолково командовавшая его расфуфыренными по случаю торжественной съемки девчонками и откровенно грубившими ей парнями… Он еще потом в ее кособокую ободранную машинку какое-то убогое барахлишко под гордым названием «аппаратура» помогал запихивать… Все-таки, какой этот наш земной шарик маленький! Надо же было, чтоб именно она нашла Рики и теперь вот уложила Игната на свою постель, а самой даже голову приклонить негде: квартира, видно, однокомнатная… Бедная женщина, работа у нее тяжелая, сама, похоже, одинокая… Интересно, как это Рики у нее оказался? Его-то не расспросишь… Да проще некуда, наверное: учуял течку, сорвался – ведь молодой же кобелек, да и сидел непривязанный, – а потом отправился искать дорогу к дому… Женя его увидела, приняла за потеряшку, пожалела и взяла к себе – а потом, увидев одно из десятков его объявлений, позвонила по указанному телефону. Спасибо ей. Она ведь не могла знать, что Рики настолько умный, что без нее домой бы попал гораздо скорее, и решила сделать доброе дело… Женщина пошевелилась.
– Женя… – осторожно, чтобы она не испугалась спросонья, позвал он. – Женя, я даже не знаю, как вас и благодарить. Вы не представляете, что вы для меня – для нас – сделали…
Она проснулась мгновенно и отозвалась с преувеличенной бодростью: так говорят с больными, каким, она его, вероятно, после его неописуемого припадка посчитала:
– Ну, что вы! Я ж понимаю, что у вас, ребенок, наверное, страдал. Теперь я вспомнила – девочка такая, подросток… А я просто иду ночью, вижу, собака одна бегает, породистая. Я туда-сюда посмотрела – нет хозяев. Жалко стало, да и говорю ей – мол, пойдем со мной, потом найдем твоего хозяина… На следующий день несколько объявлений напечатала, повесила. А он все грустил, песик-то ваш, есть не хотел, лежал только и смотрел, как человек… А раз вечером, это, вывела его погулять – вдруг смотрю, прямо на дереве объявление: пропал шотландский сеттер. Ну, дальше вы знаете… – она немного смутилась. – А когда вы прибежали, как сумасшедший… Да стали пса своего обнимать-целовать… И потом как зарыдаете… Тут уж я не знала, что и думать… А у вас еще и с сердцем плохо… Ну, думаю, здрасьте-приехали… Ничего, обошлось, кажется… Вы уж держитесь… В первый раз вижу, чтоб мужчина из-за собаки чуть в ящик не сыграл. Нет, я понимаю – друг человека и все такое… Но не до инфаркта же…
По ее манере говорить, по самому подбору слов, по неуловимым интонациям, Игнат сразу нутром определил, что она совсем простой человек, скромная труженица, а не художник своего дела; такими были, в большинстве своем, родители его учеников – участники народных гуляний по праздникам, поедатели сахарной ваты и шавермы, обширная зрительская аудитория бесконечных «реалити-шоу», поглотители непритязательных серийных книжек… Он давно выработал определенный стиль общения с этими людьми – такой, чтоб и растолковать им необходимое в доступной форме, и одновременно не обидеть высокомерностью, – теперь Игнат механически переключился на него:
– Да вы же не знаете. Там, у нас дома… Такое, что сразу и не расскажешь…
Он поначалу и не собирался рассказывать – думал, так, в общих чертах описать ей, чтоб не думала, что он истерик какой-нибудь слабонервный. Но, оказалось, стоило только начать…Он ведь никогда ни с кем не говорил об этом подробно, потому что чувствовал, что после такого рассказа общение с человеком должно выходить на другой уровень, на котором не каждый удержится, вернее, редко, кто удержится… Но ведь сущая правда, что случайному попутчику в поезде легче выложить подноготную и подлинную (из-под линя, то есть) правду, потому что никогда больше с ним не встретишься, и на мнение его, в сущности, наплевать. Такой «случайный попутчик» сейчас сидел перед Игнатом – и слушал вполне сочувственно, кажется, даже глаза имея «на мокром месте». Так он все на нее, бедную, и вывалил: и позднюю дурацкую женитьбу свою, и горькую судьбу отца-одиночки при больном лейкозом ребенке, который почти – но только почти! – перешагнул порог пятилетней выживаемости, а ведь это лишь условный термин, означающий что, возможно – но только возможно! – произошло чудо полного излечения. И тут вдруг пропадает любимый дочкин пес, над которым она трясется, как мать над ребенком, потому что никого у нее больше нет – никогошеньки… Так что обрести его вновь значило не просто найти потерянную собаку, а, может быть, спасти человеческую жизнь… И пора ему уже домой собираться, чтоб Маша, проснувшись, и лишней минуты не горевала…
Женя провожала их до выхода из подъезда – такая вдруг ненадолго близкая… Игнат обернулся (как он корил себя потом за это, кто бы знал!), и у него вырвалось:
– Женя, может быть, Маша вам захочет сама спасибо сказать. Можно мы с ней зайдем как-нибудь ненадолго?
– Буду ждать! – простенькое, отекшее от недосыпа личико осветилось неожиданно искренней радостью.
…С Машей ему идти к ней не пришлось: девочка со свойственным детству забавным эгоизмом, предаваясь буйному восторгу по поводу явления несколько потрепанного, но виновато целовавшегося Рики, даже и в мыслях не держала никакой благодарности его спасительнице, а напротив, раздраженно пробормотала:
– Нечего ей было чужую собаку на улице хватать. Без нее Рики бы еще до утра домой вернулся. Только хуже мне сделала. Дура какая…
Про себя признавая, что девочка бесповоротно права, он все же счел своим родительским долгом сделать ей ласковое внушение о том, что она ни в коем случае не должна так говорить о человеке, сохранившем для нее дорогое существо, – ведь неизвестно, что могло бы случиться с Рики, если б не та женщина, действовавшая из самых добрых побуждений.
– Ну и пусть, все равно она дура, – с всегда свойственной ей, в общем, прозорливостью невозмутимо отозвалась дочь.
Дальше перечить ей Игнат не посмел, и на том вопрос о Жене был, как казалось, навсегда исчерпан. Скоро забыть пережитое Игнат все равно бы не смог, но оно сразу было отодвинуто на задний план новой, куда более ощутимой тревогой: температура у Маши, поднявшись еще три дня назад, после возвращения блудного песика снизилась лишь на два градуса и стойко держалась, а еще через день прибавились уже подзабытые изнуряющие боли в ногах… Не на шутку встревоженная Ариадна вновь с раннего утра повезла ее на консультацию в детский гематологический центр, где давно уж был у них гематоонколог почти что друг. Сестра твердо обещала позвонить, как только он скажет что-то определенное…
В тот день Игнат вел уроки, как в тумане, весь нацеленный на каменно молчавший мобильник. Собственно, это не уроки были, а незапланированные самостоятельные во всех классах, что для учеников было чем-то вроде удара в спину, – а ведь они любили своего доброго учителя и подвоха не ждали… Пока писали, предоставлял им полную возможность скатывать прямо с учебников, а сам сидел за столом, не шевелясь, закрыв лоб щитком ладоней, – и думал черную думу. Эту особенность он и раньше за собой замечал: полную запертость на молитву в кризисные минуты. Он вычислил, что это от маловерия: ведь тут исполнение – или неисполнение – просимого может произойти тотчас же, и в случае второго, страшного, неминуемо пошатнется вера… А так с него как бы и взятки гладки: не молился, вот и не получил… Игнат сидел, будто замороженный, почти до конца пятого урока, а потом вдруг, ни слова ни говоря удивленным шестиклассникам, вылетел за дверь, на ходу нажимая «горячую кнопку»… Ариадна ответила после первого же гудка:
– А я, ты знаешь, как раз телефон раскрыла, чтоб звонить тебе… – она замолчала, и из этого молчания вмиг стало все ясней ясного.
– Говори сразу, – простонал он. – Не мучь…
– Результатов ждали… Потому так долго… – тянула она.
– Убью, – серьезно предупредил Игнат.
– Положили сразу в палату. Это рецидив. Я не знала, как сказать тебе.
В ту же секунду грянул звонок.
Он вернулся в класс, молча собрал свою сумку, сунул журнал в расторопные руки дежурного, натянул и забыл застегнуть куртку… Побрел, как приговоренный, по коридору, и теперь-то молитва пошла, когда от нее уже ничего не зависело: «Зачем Ты казнишь меня – так? Если моя дочь обречена, почему не забрал ее еще тогда – сразу, когда она ничего не понимала? Заем дал ложную надежду? Зачем заставил почти поверить в чудо – и в нем разочароваться? Не терзай больше, прошу! Если Тебе обязательно нужна жертва – забери меня! Вот пусть сейчас собьет меня фура – а Маша выздоровеет! Сделай так! Не все ли Тебе равно?».
Прямо на ступеньках школьного крыльца стояла Женя. Давно привыкший в школе к разномастным женщинам вокруг и научившийся более или менее понимать эту странную породу, Игнат автоматически отметил, что его «случайная попутчица» вычурно накрашена, ее непокрытая, несмотря на декабрьский крутой мороз, голова выглядит и пахнет словно только что из дешевой парикмахерской, ноготки сверкают отталкивающее ярким маникюром… Эта немолодая и несимпатичная женщина изображала безвкусно намазанным ртом соблазнительную улыбку. «Караулит меня, бедняга одинокая… – так же машинально подумал он. – Думает, раз я разведенный, то прямо готовый ей жених… Вот уж действительно дурища, прости, Господи…». Он стал было равнодушно огибать ее, но она вдруг уцепилась за его рукав и затараторила о том, что вот принесла секретарю фотографии, они такие прикольные вышли, и так ждала, что он зайдет в гости с Рики и с девочкой, да все ли у него в порядке, и почему он такой бледненький, не шалит ли сердце…
– Женя… – Игнат вдруг обернулся и встал прямо перед ней, тяжело глянув в глаза. – Женя, у вас дома… водка… есть?
…Млечный мартовский рассвет бесцеремонно заглядывал в окно, прикрытое только прозрачным тюлем. «Шторы ей, наконец, подарить, что ли? – в который раз раздраженно подумал Игнат, просыпаясь в этой комнате. – Нет уж, хватит подарков, пожалуй. Довольно ей будет и телефона того нелепого…». Он вздохнул и повернул голову, чтобы глянуть на Женю, – и тут же с досадой отвернулся к окну. «Ну, можно ли спать так некрасиво! Впервые в жизни вижу женщину, которая во сне выглядит настолько безобразно… Впрочем, кажется, дело просто в том, что я ее не люблю. И даже никогда не был ею увлечен…». Теперь ему претило в Жене буквально все – до такой степени она не соответствовала тому женскому типу, который гипотетически мог бы привлечь Игната. Внешнее несоответствие могла бы в какой-то степени компенсировать красота внутренняя, живость ума, талант сердца – но ничего этого он никогда не наблюдал в своей любовнице. Она была в самом худшем смысле душевно неразвита, культурно невежественна, этически примитивна. О религии имела понятия вообще какие-то доисторические, валя в одну кучу дурные приметы, церковные свечи, карточные гадания и рекламу чернокнижников в желтой прессе. Читала ужасающую псевдоромантическую стряпню – и десятками хранила в книжном шкафу разномастные мягкие издания с пронзенными сердцами и обнаженными торсами обоего пола на обложках, на полном серьезе хвастаясь собранной «библиотекой»… В постели оказалась безнадежно фригидной – но при этом, твердо помня рецепты из той же литературы, каждый раз с грацией поскользнувшейся коровы тщилась изобразить на грешном ложе роковую страсть… Но эта простая пещерная душа искренне привязалась к нему с того горького дня, уже отдалившегося во времени на три месяца, когда, безобразно надравшись с ней дешевой вонючей водкой, он снова заплакал – на этот раз у нее на груди – и мысленно послал подальше все свои не принятые на Небесах обеты… «Я только человек!! Человек я только!! Где мне сил взять?! Где?!» – остервенело повторял он тогда и со всей силы, рискуя угробить насмерть, вколачивал ее в жалко пищавший диван.
Думал, что встанет и уйдет, – не получилось. На следующий день Игнат вышел с лечащим врачом из Машиной палаты, оставив ее там бледную, но повеселевшую по поводу недавно упавшей температуры, и спросил, действительно ли это рецидив и потребуется «химия», или, может быть, все-таки… В глазах врача появилось привычное профессиональное сочувствие, и он завел разговор о несостоявшейся когда-то пересадке костного мозга, на которую никогда не было шансов собрать деньги, о рекордной продолжительности Машиной жизни и феноменально длительном ее безрецидивном существовании. Обычно агональная стадия, на которой химиотерапия уже неэффективна, а применяется, в основном, симптоматическое лечение, сказал доктор, начинается раньше, гораздо раньше, чем у нее… «Она у нас, можно сказать, долгожительница», – счел он необходимым обрадовать отца уникальной пациентки, так ни слова и не переспросившего.
Игнат не помнил, как оказался в машине, промчался через весь город к зеленой точечной «хрущевке» – и опять вливал в себя услужливо подливаемую Женей водку, рыча от нечеловеческой боли, – а потом заснул на чужой и чуждой голой груди. Такое стало повторяться два, три раза в неделю, потом он привык к этому непривлекательному женскому телу, дававшему временное, но бесценное облегчение, – и со спиртным завязал, обходясь только Жениными нехитрыми ласками. А она серьезно считала, что у них настоящий «роман, как в кино», ждала каких-то непонятных цветов, театров – да что бы она там делать стала, бедная жертва телевидения, после вечерних новостей замиравшая на сорок минут перед двести сорок седьмой серией заплесневелой мыльной оперы… Через месяц, видя, как пугающе меняется Маша от посещения к посещению, как лицо ее выцветает почти на глазах, он понял, что с собственным симптоматическим лечением пора заканчивать. Еще два месяца он не знал, как с этой прилипчивой бабой развязаться. Человек мягкий и порядочный, сам переживший нешуточную личную трагедию, он все не мог решиться сказать ничтожной, но преданно смотревшей в глаза и кивавшей на каждое слово женщине, что их отношения ему больше не нужны, что он сам себе из-за них противен, – поэтому каждый раз откладывал объяснение до следующей встречи, которой, может, и не будет… Просто по-человечески жалко было ее: все представлял, как она завоет, уцепится, начнет умолять – а то еще и на колени рухнет, как в любимом сериале… Он не звонил ей неделю – она являлась непосредственно в школу и клялась устроить публичный скандал, разражаясь рыданиями прямо посреди коридора. Он не торопился идти к ней в назначенное время – и она, как часовой, появлялась у его подъезда, тоскливо глядя на окна снизу вверх, – в квартиру, правда, подниматься не рисковала, однажды столкнувшись на пороге с внушительно-строгой Ариадной и до икоты ее убоявшись – настолько, что даже попыталась вдруг сделать неуклюжий книксен… Посоветоваться было не с кем. Нового духовника после размолвки с о.Сергием Игнат себе так и не нашел, будучи просто более или менее регулярным прихожанином близлежащего храма, где исповедовался сухо и четко, односложно перечисляя то, что тяготило совесть… Ему нужно было подойти к священнику и говорить, как минимум, час – это на словах легко, а как практически осуществляется? Ариадна моталась между Машиной клиникой и далеким пригородом (там-то находила себе утешение!), дома объявляясь редко – да и какой она была на эти темы собеседник…
В марте пришла ему другая мысль, убийственная: если б в тот страшный день Рождественского поста он не к тетке этой пустопорожней водку пить и блудить отправился, а рванул бы к Маше, за руку ее взял и не отпускал больше никогда – она бы опять встала. Почти пять лет держал, все рекорды побил – неужели сейчас бы не вытянул? Вытянул бы, уверял он себя. Бог просто на стойкость и верность проверял его, а он пошел – к чужой бабе. Выпустил Машу. Сыграла, выходит, женщина, в очередной раз свою Евину роль, протянула яблоко…
В клинке они с Ариадной дежурили неотлучно: она с утра до тихого часа, он после работы до отбоя. Самым невыносимым казалось, что девочка, похудевшая так, что на руках просвечивало разделение локтевой и лучевой косточек, лежала без почти движения, ни о чем не спрашивала и домой не просилась. Только однажды показалось Игнату, что она слишком беспокойно и будто испытующе смотрит на него, словно решая, сказать ли… «Что, дочка, что?» – подхватился Игнат, мимолетно счастливый от мысли, что может хоть чем-то, хоть на секунду облегчить ей мучения, и Маша без выражения проговорила: «Можешь записать?». С бурной готовностью он засуетился над своим портфелем и через минуту уже сидел с карандашом наизготовку, приготовив наскоро выдранный из чьей-то тетради листок. Ребенок продиктовал размеренным и тусклым шепотом:
Игнат обмер и вдруг пронзительно вспомнил: Я и в последней икоте останусь поэтом… В этот трагический до абсолюта миг он некстати побочно подумал, что как-то уж чересчур все красиво, будто в сентиментальной пьесе: сцена такая, что режиссеру делать нечего. И почему-то очень важным показалось именно сейчас вспомнить, кто автор этой странной строки. Вспомнил и содрогнулся: своего пророчества поэт совершенно точно оправдать не сумел, потому что вряд ли можно было поэтически икать, болтаясь в петле в то последнее утро давнего лета[2]… А вот Маша – сумела. Ничего не пророчила, а уходила, себе не изменив, и в окно колотил еще зимний, городской не освежающий дождь. И – поди ж ты! – получалось, что не только на Небе, но и на земле есть нечто сильнее смерти…
Следующий день оказался последним – Маши он уже не увидел. Когда приехал в больницу, серая от платка до полуботинок Ариадна стояла неподвижно, как колонна, в вестибюле у гардероба и сказала брату без всякого выражения – просто сообщила и замолчала:
– Все. Забрали наверх. Я с ней тоже не успела проститься.
«Наверх» означало, что началась агония, и девочку перевели в палату смертников, куда никому из родственников прорваться никогда не удавалось: после такого сообщения они в следующий раз видели своих детей уже в гробу, в предбаннике морга. Не удалось и Игнату – напрасно он, расшвыряв каких-то баб в зеленых штанах и рубахах, ломился в запертую дверь с издевательской надписью «Реанимация» и орал чудовищные слова в адрес всех, кто пытался его унять, – он был достаточно быстро нейтрализован двумя ухватистыми медбратьями, напоен имевшейся наготове дрянью, от которой ослабели ноги, а в глазах потемнело, – и отдан на расправу лечащему врачу. Приговор выслушивал сидя. Он был таков: «Не более суток». Ему сообщили, что девочка не страдает, а спит – и так умрет во сне, без мучений, что вела она себя до последней минуты с большим достоинством и, пока была в сознании, не выпускала из рук фотографию отца, тети и собаки – потом эту карточку тихонько изъяли – вот она, извольте получить… Он сунул карточку в карман и вышел, не сказав ни слова.
На обратном пути Игнат в последний раз завернул к Жене. Никакой жалости он к ней больше не испытывал: не она ведь лежала в палате смертников за белой ширмой, и последнюю драгоценность вытащили не из ее ослабевшей руки. Не слушая, что она ему там начала лепетать про какую-то очередную свою жестокую драму – мобильник у нее кто-то отобрал, что ли, – он остановился в коридоре и произнес:
– Да провались он, твой телефон. Все. Маша умирает. Забрали наверх, в реанимацию, говорят – агония. И меня выгнали. Черт бы тебя побрал, Женя. Черт бы тебя побрал.
Вечером он забыл вывести Рики – и умный пес не стал домогаться хозяина, давно сидевшего за чистым столом в темноте, уронив на него неподвижные руки, – поэтому очнулся Игнат только от мощного раската грома, прозвучавшего в ночи так отчетливо, что вздрогнули розовые стены его ненадежного дома и зазвенело все стеклянное, что было в квартире. Он вздрогнул и обвел глазами комнату, столкнулся с трагическим взглядом лежащей собаки, и в нем проснулось человеческое:
– Господи, Рики… Я и забыл про тебя… Что это было такое, а? Гроза?
Он накинул куртку, взял собачью сбрую и вышел, а мимо него, визжа от нетерпения, стрелой рванул вниз ошалелый сеттер. На улице было еще по-зимнему морозно – но вдруг повеяло характерным запахом пожара, и за домами встало малиновое зарево. Невдалеке раздались невнятные крики, и мимо Игната табунком пробежали серьезные люди. «Что за хрень…» – на минуту позабыв о своем, он нерешительно двинулся за ними.
Верхняя часть точечного дома была снесена, словно по нему прошел цунами. Здание вяло горело, и языки неяркого пламени выглядели, как живая корона. Из подъезда и нижних зияющих окон в странном молчании выскакивали босые, полуодетые, совершенно безумные на вид люди, кого-то и что-то прижимавшие и тащившие… Но потрясенный Игнат не мог их разглядывать и на помощь им не кидался – потому что в первую же минуту прямо в сердцевину мозга ему впилось непоправимое понимание: это именно тот дом, где на шестом этаже, которого больше нет, несколько часов назад находилась квартира, откуда он вышел широким свободным шагом, перед этим рявкнув испуганной женщине с дрожащим лицом:
– Сидеть на месте. Я знаю, где выход.