…Мы вошли в мою мастерскую. Пригласив Евтушенко в большую комнату бывшей коммунальной квартиры и оставив его одного с большими рисунками углем (которые я называл черно-белыми фресками), я быстро вскипятил электросамовар и, накрыв стол на двоих, вернулся в мастерскую. Евтушенко стоял и, казалось, всматривался в мои работы. Он молчал, лицо его было задумчивым. Я посмотрел на него подумал: а что он может сказать о том, что изображено на моих огромных подрамниках? Он, написавший «Бабий яр», «Танки идут по Праге», о жертвах сталинско-бериевского террора, о распаде страны, давшей нам многое… Ведь он сам рассказал об этом с исчерпывающей полнотой и с великой гражданской страстью, и комментировать самого себя, даже в форме советов и выражения своего мнения по поводу, было бы неуместным, если не смешным. Я почувствовал это и, не дав проявить уставшему поэту эту чуждую ему роль комментатора, пригласил его к столу, к пышущему самовару и любимому варенью его и его матери. Он с удовольствием пил свежезаваренный чай, с лица его медленно сползала усталость и озабоченность. Он с видимым удовольствием пробовал моё «вишневое» (крыжовниковое) варенье, и по его потеплевшим, зажегшимся глазам я видел, что угодил ему…
Через час-полтора ему предстояло выступить в «Октябрьском». Я не раз видел и хорошо понимал, как он выкладывается на своих выступлениях, будучи непревзойденным декламатором собственных стихов, и потому не пытался обременять его разговорами. Может, поэтому я не напомнил ему о той далёкой по времени встрече с нами, будущими художниками, в июне 1968 года в Михайловском, с прощальными рукопожатиями…
В дверь мастерской постучали. Это сопровождавшие поэта лица разыскали нас и напомнили Евгению Александровичу о его предстоящем выступлении. Он встал из-за стола и, поблагодарив, крепко пожал мне руку, цепко всмотрелся в меня и, заторопившись, покинул мастерскую со своими спутниками… И только проводив любимого поэта, я вспомнил, что даже не сфотографировался с ним на память, тем более, что фотоаппарат висел на стене, рядом с нашим столом… Но не беда, жизнь любит импровизации…
А пробужденная память моя вновь возвращает меня в лето 1968 года.
Я уже упомянул здесь, что то памятное лето было изнуряюще жарким, в самом прямом смысле и, проходя за день не один километр по обширной территории Заповедника, мы сильно уставали. Даже перейти огромную Михайловскую поляну, возвращаясь «домой» с тяжелой экипировкой художника (папки, этюдники и т.д.) было нелегко, да ещё на вечно голодный желудок. Теперь, с высот своего духовного возраста, я понимаю, что великий и беспечный озорник и повеса Александр Сергеевич, он же Сашка (как он сам себя называл), вошёл в нас навсегда чувством непереносимого голода и нестерпимой болью наших молодых измученных ног… Нам надлежало воскресить все приметы его пребывания в здешней ссылке, скорее, похожей на целительный профилакторий, где можно было остепенить себя, привести в порядок свои молодые нервы и сосредоточиться для творчества. И, по моему убеждению, молодой Александр блестяще реализовал такую редкостную, подаренную ему Судьбой возможность. И надо благодарить Господа за такое попустительство.
В то лето неутомимый Гейченко отыскал и привёз в Заповедник большие камни, на которых, по его замыслу, нужно было вырубить тексты указателей и цитаты из Пушкина. Эта работа была поручена нашим ребятам-практикантам. А вырубал в камне по нашим эскизам тогда ещё начинающий, рано ушедший из жизни скульптор Кубасов, находившийся в то время в Заповеднике. Впоследствии, не раз приезжая в Заповедник и натыкаясь на эти придорожные камни-указатели, я вспоминаю нашу работу и то памятное лето.
Не забыть мне и о том, как я сидел с карандашом и бумагой в келье летописца в Успенском монастыре, ощущая спиной и сердцем могилу Пушкина. Древний монастырь тогда ещё временно не был монастырем. Богоборческие власти превратили его в культурный центр, часть общемузейной экспозиции, подменяя естественную и ещё не угасшую тягу к вере слепым поклонением Пушкину. Не тогда ли зазвучал авторитарный слоган «Пушкин – наше все», намекающий на слепое поклонение личности и ставящей её выше Бога? К сожалению, эта черта атеистической богоборческой эпохи так резко врезалась в сознание подавляющего большинства оглупленных людей того времени, что скрытно и явно обнаруживает и будет обнаруживать себя в сознании не одного поколения россиян.
Рисуя и представляя себе склоненного над рукописью пожилого ученого монаха Пимена, выводящего старинным уставом записи о происходящем в монастыре и вне его событиях, мог ли я представить тогда, что и мне всю мою долгую жизнь в миру, по сути, предстоит быть летописцем нескольких эпох Русской истории, создавая с просветительскими целями огромные монументальные исторические композиции для городских площадей и заводов советской эпохи, а позднее – историческую хронику своих странствий по огромной стране, Руси-России, с её сложной судьбой, в её всегда смутные и переломные времена, в которых довелось жить и участвовать своим художническим трудом?..
Несколько раз рядом с Гейченко мне доводилось видеть Дудина, большого нашего поэта и великого гражданина своей многострадальной Родины. К тому времени я уже был задет его гражданской поэзией и тем обстоятельством, что он в годы Финской войны служил и был дружен с Борисом Пророковым, большим и близким мне по духу художником гражданского плана. Иногда, впрочем, я замечал его, одиноко бродящим среди Михайловских нив. Высокий, прямой, с закинутой назад гордой головой с характерным профилем, он был погружён в свои мысли, и было видно, что его пребывание «рядом» с Пушкиным, в его поэтической вотчине, очень важно для него. Казалось немыслимым подойти к нему и потревожить его в такие моменты. А ведь хотелось… Но что я мог сказать ему, мальчишка-практикант с папкой в руке?
И опять Судьба была милостива ко мне. Прошло без малого четверть века, и однажды великий поэт Дудин сам пришёл ко мне в мастерскую на Петроградке. Причём, по своей воле и с глубокой заинтересованностью, которая читалась в по-орлиному зорких глазах поэта… Как он узнал обо мне? Ведь мы не были знакомы… Возможно, он услышал обо мне по телевизору или радио двумя годами раньше, в 1990 году, когда я провёл свою первую большую персональную выставку в Музее истории Ленинграда, имевшую большой общественный резонанс. В ту нашу первую встречу я сознательно не говорил с ним о своих композициях, работа над которыми была изнурительно тяжела для меня, и я хотел хоть на время освободиться от этой тяжести. Дудин почувствовал это и был очень тактичен, казалось, и ему хотелось освободиться от чего-то тяжелого, что поселилось в нем. Он сказал, что разыскал меня через своих знакомых художников и решил встретиться. Я и не знал, что он питал особое расположение к художникам и сам неплохо рисовал, оставив мне на память свой автошарж… И все-таки я волновался – что скажет он мне, о чем мы будем с ним разговаривать? Всемирно и всенародно известный поэт и общественный деятель, друг всех поэтов СССР – и я, простой русский художник… Правда, после моей выставки ко мне приходили многие – и немцы, и итальянцы, был даже атташе по культуре итальянского консульства, написавший мне на подаренной им книге о Данте: «Игорь, ты вулкан»… Многие искали знакомства со мной, интересуясь, что я пью. Но Дудин… Не соизмеримая ни с кем величина…
Я вспомнил 1968 год, тихое Михайловское, уединившегося, отрешенного поэта с гордо запрокинутой головой… И вот я вижу его на площадке моей чёрной лестницы, постаревшего, но такого же прямого, с острым взглядом молодых глаз… «А мы, оказывается, с вами соседи», – приветливо улыбаясь, произносит он… И я вдруг вспоминаю, что он, как и я, – петроградец, живёт на Малой Посадской улице в красивом писательском доме. Сколько раз я проходил мимо него! Сейчас там висит мемориальная доска…
Наш контакт сразу налаживается. Я приглашаю его к себе. И какая-то легкость окрыляет меня. Я чувствую в нем глубоко родственную мне душу, и это придаёт смелости и ещё больше окрыляет. Предложив ему чаю и усадив за стол, я вдруг вспоминаю 1968 год и Михайловское, где впервые увидел его близко, и свои тогдашние чувства. Признаюсь в любви к его поэзии. С виду хмурое лицо Дудина теплеет, ему явно приятно слышать мои слова. Он признаётся, что увидел мои работы по телевизору и услышал моё интервью по радио со знакомой ему старейшей ленинградской радиоведущей и журналистом Марией Петровой и захотел увидеть меня. Мы говорим непривычно много и обо всем, но в какой-то момент, я поймал себя на мысли, что это ему несвойственно, что он по природе молчалив, даже замкнут… Что же меня так понесло, как если б это был мой однокашник по Академии? Но я видел, что Дудину интересно слушать меня, и это придавало мне уверенности. Я рассказал ему о своей любви к Кавказу и, в частности, к поэзии Расула Гамзатова, на родине которого я побывал… Михаил Александрович оживился и поведал о своей дружбе с Гамзатовым и другими поэтами Кавказа, а также о старой дружбе с художником Василием Звонцовым и директором Пушкинского заповедника Семеном Гейченко, о том, что его связывает с этими людьми, и о многом другом. Первая наша встреча оставила в моей душе, благодаря Дудину, много дорогих воспоминаний, и, прощаясь, Дудин взял карандаш и нарисовал на листке из блокнота свой красивый профиль – я поразился точности его восприятия себя…
Мы попрощались, обменявшись телефонами, и я подумал, что это знак вежливости, и я больше никогда не увижу Дудина так близко. Мне показалось, что я перегнул палку, пустившись в, возможно, тяготившие его разговоры, так как он, вероятно, был немногословен и сдержан… Но даже если это было так, то это была очень красноречивая и мудрая немногословность. Вообще, я заметил, что поэты (да, пожалуй, и художники) выговариваются в своих произведениях, и тратить себя на разговоры в обыденной жизни не в их природе.
Но я ошибся: мы по-хорошему подружились. Он ещё несколько раз приходил в мою мансарду запросто, по воскресеньям, преодолевая мою чёрную лестницу и с трудом поднимаясь на седьмой этаж, вероятно, чтобы сменить обстановку и побыть в родственной ему среде. Запомнилась мне наша последняя встреча, ставшая прощанием. Это тоже было в солнечное тихое осеннее воскресенье. Михаил Александрович был по-прежнему задумчив. Говорил немного, но видно было, что он внутренне взволнован. Причина этой взволнованности стала мне ясна уже после его смерти, наступившей вскоре после нашей встречи, когда вышла его последняя книга «Дорогой крови по дороге к Богу», напитанная неподдельной болью, праведным гневом и кровью его мудрого сердца, где он написал с солдатским бесстрашием все, что думал о наступивших временах…
Мне он не сказал об этом ни слова… Прощаясь на лестничной площадке, я подал ему руку и взглянул на него. Он пожал её и произнес только одно слово: «Будьте…». Я подумал после его ухода, что он ведь был ужасающе немолод по возрасту, будучи сверстником моего отца-фронтовика, но, заблуждаясь, я все время говорил с ним, чуть не как со своим сверстником… И лишь ошеломленно узнав о его смерти в хмуром питерском декабре 1993 года, я был сокрушён и подавлен пронзившим меня заблуждением…
Дудин и Евтушенко… Казалось, нет более контрастных личностей. Молчаливо тактичный Дудин и эпатажно-эксцентричный непредсказуемый Евтушенко… Но оба поэта равно любимы мною…
Евтушенковская оголенная публицистичность, его: «Людей неинтересных в мире нет…» до сих пор, как компас, ведут меня по жизни. А философски многозначное дудинское: «Будьте…» дает мне кислородное чувство включённости в жизнь, борьбы за неё, явной и тайной, бесстрашной и жертвенной…
И я пожизненно глубинно благодарен Пушкину и хранителю его бессмертного духа Гейченко, сумевшим сделать из меня преданного и благодарного читателя настоящей, преодолевающей время и обстоятельства великой поэтической истины, дарящей живое ощущение жизни и подвигающей к её конечному совершенству.
Наша отчетная студенческая выставка по итогам практики проходила в Братском корпусе Успенского монастыря. Уж не знаю, кто видел наши работы, но, судя по скромному буклету, чудом сохранившемуся с того времени, у меня на ней было представлено наибольшее количество работ. А чуть позднее, после первого полугодия 2 курса Академии, многие учебные работы на пушкинскую тему, и моя в том числе, попали в фонды квартиры-музея поэта на Мойке, 12 в Санкт-Петербурге…
Пройдут десятилетия. Умрут, погибнут, сгорят в наркомании жизни, многие мои однокашники тех студенческих лет: Юлия Вургафт, Мадик Искаков, Витя Марков (Маркиз), Сергей Мельников… Многие выживут в лихолетье времён, даже станут профессорами и академиками, кто-то перемахнет, как Лёня Гервиц, через океан в США и, основав там Пушкинское общество, будет вспоминать Заповедник и первые незабываемые чувства от живой встречи с Пушкиным в сём благословенном месте России.
Мне же предстоит многое увидеть и пережить, многажды «обойти» огромную страну, ещё тогда, когда это было возможно, создать тысячи работ, провести огромные персональные выставки в родном Петербурге (МИЛ, Ленэкспо, Эрмитаж), оформить десятки городов, заводов, электростанций, и много чего ещё. И в благословенный час Судьбе будет угодно, очертив параболу моей лихой, перенасыщенной жизни, в далеком 1984 году, привести меня вновь в великую и благотворную духовную Родину Пушкина, где, неизменно вдохновляясь его незримым присутствием, вот уже 36 лет, неустанно трудясь на ниве творчества, надеюсь и я оставить свой личный след на Земле… Благодарю Бога за все!