Пора рассказать о единственном, кого я могу так назвать, друге и товарище моих молодых лет, трагически погибшем в те далёкие годы – Виталии Баранцеве… Пусть это будет мой запоздалый долг перед ним и его светлой памятью. А долги надо отдавать рано или поздно… Возможно, я буду единственным человеком на осиротевшей когда-то без него земле, кто, проводив его в своё время в последний путь в его родном Омске, напишет о нем не расхожую эпитафию на заброшенной могиле, а рассказ о том незабвенно радостном и витальном, что связывало нас крепче всяких морских узлов ненадежного времени. Его давно нет на этой земле, и потому я напишу о нем все, что вошло в моё сердце с неумолимостью лопаты, которая когда-то вонзалась в твёрдую августовскую землю Омского кладбища, принявшую в себя его бренные останки в том далеком августе 1978 года…
Не исключаю также, что это может быть самая печальная страница моей жизни и моих сегодняшних, и поныне нелегких для меня, воспоминаний! Сколько пережито и перечувствовано было нами! Сколько покрыто расстояний под широкими крыльями турбовинтовых и реактивных самолётов того благословенного Времени нашей молодости, от молодого азарта и сумасшедшей, запредельной жажды жизни! Возможно ли такое предать забвению и не поведать эту повесть миру или, как минимум, самому себе?
Он появился в холодных коридорах 1-го этажа Академии Художеств, где расположен наш графический факультет, неожиданно и как бы ниоткуда… По крайней мере, так я воспринял внезапность его появления в моей жизни… Было это, по-моему, зимой 1971 года. Не заметить его было невозможно. Его лицо и густой низкий голос с неисправимым заиканием мгновенно привлекли внимание и врезались в память. Он был невысокого роста, прям. Походка стремительная (как у меня), умел закуривать на ходу при любом ветре – феноменально! Серые живые глаза на чуть смуглом, продолговатом, тронутом оспой приятном лице… И низкий красивый баритон… Какой-то кофейный баритон… Понимаю его жену Тамару, генеральскую дочку из Омска (Царство Небесное обоим!) – в обладателя такого голоса при всех прочих достоинствах невозможно было не влюбиться. Я тоже сразу влюбился, но значительно позже, встретив и услышав его в ту зиму, памятную уже тем, что моя с ним встреча состоялась…
Держал он себя очень интеллигентно, скромно, если не робко, и на то были свои причины. Декан нашего графического факультета престарелый и влиятельный художник старой Ленинградской школы, Михаил Афанасьевич Таранов, большой оригинал и весьма уважаемая личность в мире книжного искусства, позволил Виталию стать вольнослушателем. Ему дозволялось посещать сеансы живописи и рисунка на третьем курсе. Появление его в небольшом классе живописи не могло быть обойдено вниманием нашей маленькой, разношерстной, но сплоченной группы, и, понятно, сам собой возник вопрос: кто это? Не каждого Таранов допустит на свой факультет… Это заинтриговывало и прибавляло тайны. Но особой тайны не было – просто Вите (так звал его только я) очень хотелось учиться только в Академии на факультете графики. Вероятно, это страстное желание-мечта, уже немолодого, заикающегося, внутренне состоявшегося и внушающего симпатию человека из Сибири и подкупило старого питерского «зубра». Приятно иногда быть благодетелем…
Так или иначе, но каждый день Витя приходил к нам в класс и вместе с нами писал акварелью, рисовал «обнаженку» или сложные групповые постановки. Учился он усердно, это было видно сразу (не то что мы, молодые раздолбаи). В каком-то смысле он был примером и укором для нас, слегка подуставших к 4-му курсу Академии от многолетней муштры. Сразу было видно по его отношению к занятиям, что он приезжий… Потом выяснилось, что до появления в Питере, он успел поучиться в Алма-Атинском художественном училище, впрочем, не окончив его… Так делали многие в ту пору провинциалы, чтобы не потерять время и попытаться поступить в престижную питерскую Академию. Не всем это удавалось.
Мы сразу понравились друг другу. Взаимная симпатия возникла мгновенно. Я, в каком-то смысле, взял над ним «опеку». Было жаль новичка. Но были и более глубокие основания для этого. К тому времени, я был уже опытным (так мне казалось) оформителем, помотался по стране и познал вкус собственным трудом и смекалкой заработанных немалых денег. Я уже писал о своём «здоровом авантюризме», неизбежном в нашей деятельности (умей вертеться!) и безграничной тяге к самостоятельности и познанию жизни. Сам удивляюсь, откуда это во мне, сыне прокурора, члена партии, уважаемого человека и педагога суровой советской складки, такая феноменальная «жадность» к всяческим проявлениям жизни? Только этим могу объяснить нашу с Витькой влюбленность друг в друга. Ему и мне сразу стало понятно, что мы – «два сапога пара», что хватка у нас одна, и едва ли могло быть по-другому. Понятно, что ему импонировало, что я – урожденный ленинградец, и при том – «свой в доску». Он умел слушать и часто задавал мне вопросы, касающиеся нашего ремесла, а я, слегка гордясь собой, подробно отвечал на них.
Будучи приезжим вольнослушателем, он снимал в Питере жилье. Как правило, это была какая-нибудь обшарпанная квартира или часть коммуналки на Васильевском острове или на Петроградке. Работал дворником, как правило, по ночам, и как-то элегантно у него это получалось. Помню, однажды я помогал ему разгребать снег в одном из мрачноватых питерских дворов на Малом проспекте Петроградки, пытаясь примерить на себя роль дворника. По молодости это было даже интересно…
Иногда из Омска к нему приезжала жена Тамара с тогда ещё маленькой дочкой-дошкольницей, Танюшкой, как он её звал. Тамара или Томочка – была красивой молодой женщиной, дочерью генерала, служившего в годы войны интендантом в армии маршала Баграмяна, мать её, Розалия Степановна, была личным дантистом при маршале. Тамара была еврейкой по отцу и украинкой по матери. Это обстоятельство отразилось на чертах её красивого лица, темных волосах, белейшей мраморной коже и больших, немного выпуклых серых глазах. В ней, так же, как и в Вите, была своя харизма.
Но вернёмся в 1971 год, памятный год нашего знакомства. Я учился на 4-м курсе, и торопил время до окончания обучения. Оно, правда, сопротивлялось и не хотело отпускать меня из своей клетки. Впереди виделась вольная самостоятельная, не ограниченная никакими правилами, размашистая жизнь свободного художника, помноженная на свободу передвижения и глубоководного погружения в эту самую «настоящую жизнь». Хотелось с размаху и, по возможности, с головой бросать себя на «черные рифы» этой жизни. Учеба в Академии занимала изрядное количество времени, порядки были строгие, личной жизни не было, и вожделенной отдушиной для меня становились зимние каникулы – двухнедельная пауза в нашей напряженной студенческой жизни. Она наступала сразу после семестрового обхода, когда все мысли были об одном: не схлопотать тройку, осложнив тем себе дальнейшую жизнь.
Пользуясь этим окном в докучной учебе, мы с Баранцевым не теряли попусту время: 2 недели – вполне достаточный срок, чтобы смотаться куда-нибудь в Сибирь и успеть выполнить средней руки заказ. Средней руки заказ в 70-е годы 20-го века в нашем исполнении был эквивалентен сумме, на которую можно было прожить с семьёй полгода, не отказывая себе ни в чем. И это за 2 недели, почти без отрыва от напряженных ежедневных занятий в творческом ВУЗе. Но надо было быть мастерами своего ремесла и обладать всегдашней русской смекалкой. Ну и не без фарта, конечно. Мне могут возразить: дескать, евреи и в те далекие времена умели это делать… Умели, на то они и евреи, но с обязательным прикрытием одного места. Мы же с моим другом Витей могли рассчитывать только на себя, на свои умелые руки и бесхитростные, но светлые головы. А таких, как мы, удача любит – она и любила нас…
У моего друга до нашего знакомства за плечами был огромный опыт оформительской работы. Женившись и обзаведясь семьей в совсем юном возрасте, он не мог себе позволить жить иначе со своим врожденным трудолюбием, освоенным мастерством, а ещё с бесстрашным характером и предприимчивостью. Да и любимая им Томочка, выросшая в серьёзном достатке, если не сказать в роскоши, не представляла другой жизни – что было еще одним стимулом для феноменальной активности моего друга.
Тут имелся один существенный момент, прямым образом сформировавший его все преодолевающий характер. Ранняя самостоятельность… Как я потом узнал от него самого, он родился в Ленинграде перед самой войной. Кто были его родители, он не знал, живя в одном из детских домов Ленинграда. Когда началась война, и кольцо окружения вокруг Питера замкнулось, детский дом эвакуировали на большую землю по осенней штормовой Ладоге. В трюме баржи, не раз атакованной немецкими «мессершмидтами», ребёнок, чудом оставшийся в живых, простудил ушко, что привело в дальнейшем к относительной глухоте на одно ухо. (Но мой «эстрадный» ухающий баритон, приводивший в смятение бюрократов и в ужас всякого рода дамочек, вполне достигал его слуха. Мы слышали друг друга превосходно.) Дальше – эвакуация в далекий Омск, смена детских домов, 3 курса художественного училища, о чем я уже говорил. Ранняя женитьба на генеральской дочке, мечте всех лейтенантов, поставила точку на этой тяжелой полосе Витькиной жизни… Почему красивая Тома выбрала Виталия, осталось для меня загадкой, но не сомневаюсь, что была здесь чистая и необычная любовь… Не зная своих родителей, проведя все детство и юность в детских домах и интернатах, Виталий невероятно трепетно относился к своей маленькой семье, центром которой была любимая женщина. Поэтому, чтобы обеспечить семью всем необходимым и, возможно, доказать свою состоятельность, Виталий постоянно занимался оформительством, разъезжая по родной Омской и прочим областям Сибири, что при его энергии и опыте приносило хорошие заработки… Достаточно сказать, что на 2-м курсе института, будучи уже студентом Академии, он за 10 дней заработал деньги и купил жене «Жигули»-тройку (по деньгам – сегодняшний эквивалент немецкой «Ауди») – и это тогда, когда личные машины были большой редкостью и считались признаком абсолютной успешности, что я знаю и по себе.
Но многое изменилось после того, как Виталий переступил порог императорской Академии Художеств в Ленинграде. Прошёл важный для него год подготовки в качестве вольнослушателя, и, наконец, мечта осуществилась: он поступил на первый курс графического факультета Академии, к ответственности за семью прибавилась ответственность и перед самим собой. Дружба наша ещё больше укрепилась и приобрела новые оттенки. Его опыт умелого оформителя привлекал к нему многих из наших общих институтских друзей, жаждавших заработать и почувствовать свою независимость, но он предпочитал ездить по Союзу со мной.
Врезалась в память одна из наших совместных дальних поездок в Якутию. Дело было зимой, в зимние каникулы. Идея была моя – рвануть на Витим, один из притоков Лены к северу от Якутска и, если повезёт, оформить пару тамошних леспромхозов. Времени было как всегда в обрез: всего полторы-две недели. Опоздать на занятия в институт исключалось. Нам предстояло перелететь через всю Сибирь до Якутска с одной посадкой в Омске. Собрались, не теряя ни часа, – и вот мы в ночном аэропорту Пулково, в ожидании рейса на Якутск. Два наших набитых красками, как всегда, увесистых рюкзака подхватила лента транспортёра, а вскоре и нас приглашают на посадку… Четыре часа ночного полёта на Ил-18, проведённых в полусне, и вот уже, дав небольшого «козла», садимся в родном Виталькином Омске. Полусонные, шагаем по обметенному поземкой ночному лётному полю в здание аэровокзала, пока наш самолёт заправляют и готовят к очередному вылету. Покуда я прихожу в себя, Виталька кидается к ближайшему телефону-автомату, чтобы услышать родной Томочкин голосок и поведать жене о наших дерзких планах на эти каникулы. Проходит не более получаса Виталькиных разговоров с женой, когда мы, наконец, спохватываемся и кидаемся к выходу на посадку, но… Спокойным от бесчувствия голосом сотрудник оповещает нас, что наш самолёт рейса Ленинград-Якутск взлетел десять минут назад… Так наш багаж улетел без нас в далекий и неведомый Якутск, нам ничего не оставалось, как набраться терпения и добираться туда ближайшим попутным или транзитным рейсом…Такая вот вышла осечка на самом старте нашего предприятия. Но пришлось принять это непредвиденное происшествие, насколько возможно, философски…
Перечитал написанное и подумал вот о чем: у сегодняшних молодых читателей, кто бы они ни были, да и у их родителей, таких же дряхло-молодых, может сложиться превратное впечатление о таких, как мы с Баранцевым. Дескать, а что они такое? Чем они вообще занимались смолоду? Мотались по стране, грабили народ, вводили в заблуждение одурманенных коммунистической идеологией местных партийных чиновников и недалеких руководителей. Загребали большие деньжищи. Жили, как хотели, кичась собственной свободой, пока вся страна и её граждане надрывались на своих рабочих местах, пригвожденные 8-12 часовым рабочим днём? И это доблесть? Это повод для эйфории?
Сразу скажу – такие вопросы абсолютно верны и обоснованы… Я и сам, особенно в нынешнюю эпоху, задавал их себе бесчисленное количество раз… Не круто ли я начал? Понимал ли, что эта огульная, бесшабашная, неразборчивая, иногда на грани чистейшего обмана в духе Остапа Бендера, моя жизнедеятельность была ничем иным, как одной из форм зависимости, этаким сладким самоубийством? Зависимости от больших денег и сомнительных способов их добычи? Или не только?
Вернёмся в прошлый век, в далекие 70-е, в то начавшее выдыхаться время дряхлых и отупевших властителей, в наши поездки по Сибири, учившие зоркости и пониманию самих себя и окружающего мира, в наши странствия по брежневской империи. Чем была для нас тогда мечта о свободе? Только тем, что открывало путь к свободе самопознания и самовыражения в изобразительном творчестве. Но до этого ещё надо было проделать огромный путь. Обрести собственный жизненный опыт, понять, «куда несёт нас рок событий», нащупать свою тему, овладеть мастерством. Собственно, этим мы и занимались, сочетая это, помимо учебы, с оформительской работой, которую ещё надо было найти, никто нам её просто так не предлагал…
А пока Свобода для нас заключалась в бегстве за «туманом», и в «хождении в народ»… И в работе для этого народа. И слава Богу, что такая возможность у нас была, и мы её использовали на все сто!
А что такое работа для народа? Когда повсюду стояли гипсовые памятники Ленину, а символом эпохи был занавес кремлевского дворца съездов с ленинской головой, изображенной академиком Мыльниковым…
В нашем тогдашнем понимании эта работа несла в себе две функции или установки. Первой функцией была идеологическая, вторая – украшательская и просветительская. Разумеется, везде было место патриотизму, как его тогда понимали. Я лично отдавал предпочтение второй установке она мне была ближе, и в ней таилась возможность переосмысления событий, скажем, русской истории… Так в дальнейшем мне приходилось много оформлять старых уральских заводов с 300-летней историей, таких, как в Златоусте, где был изобретён рецепт «русского булата». Это были огромные, до ста метров в длину, сложные изобразительные композиции, выполненные в остро-графической плакатной стилистике, расположенные на центральной (предзаводской) площади крупного индустриального города, на тему богатой событиями драматической истории этих заводов и городов. И таких масштабных по теме и площади работ у меня было много, до десятка в разных южноуральских городах-заводах. Подобные общественно-значимые работы выполнял и мой друг Виталий Баранцев. Это были Дома Культуры и даже аэропорты, не говоря о менее крупных объектах… И все это делалось вручную и чаще всего одним человеком… Такова была психологическая нагрузка на художника, требовавшая от него мгновенной мобилизации всех ресурсов… Со всеми вытекающими обстоятельствами. И издержками…
Но это был азарт, по-другому мы не могли. Мысль создать нечто огромное, захватывающее внимание и душу огромных масс народа, грела наше самолюбие и заставляла работать на износ. Слишком велика была установка, та планка, которую мы сами себе поставили в нашей просветительской деятельности. Вопрос в другом: нужно ли это было народу? И тут я перевожу вопрос в другую плоскость: а что нужно народу во все времена, скажем, в наше переходное (куда?) время Третьей Русской Смуты?
Мне много лет, и я повидал всякого. Одних вождей на моем веку сменилось не меньше пяти. Большая часть жизни прошла в 20-м, «железном» веке. Так что же народ, прогибавшийся 60 лет под поводырями репрессивно-коммунистического строя? Оторванный от веры, чем он жил? На что опирался, чтобы выстоять и не отдать себя на растерзание новым гуннам? Может быть, на культуру, на искусство? Пожалуй, да! Но что это было за искусство, и не было ли оно искушением, прямиком ведшим в пропасть обмана и тотального зомбирования? В ослепление нереальным придуманным будущим – потому что другого просто не было. Официально не было… И пришлось идти до конца в прямом смысле, не снимая розовых очков. Вот с каким народом приходилось иметь дело: с ослеплённым народом… Вот для кого мы отдавали свой азарт, и вот кому посвящали свой труд, вот об кого разбивались наши молодые мечты. Не об этом ли писал Оярс Вациетис: «И в тишине звенящей / Летят осколки нашей / Мечты о настоящем, /А будущего нет…»?
Но вот сменился строй… Стал капитализм в русском варианте, и мы видим все то же самое: хлеба и зрелищ! Только теперь наш измордованный вековым унижением народ, забыв о своём унижении, припал к источникам корма и в культуре тоже. И опять дух обслуги, затхлый и убийственный, пронизал все поры общества… Рабское прошлое тянет за штаны. Вот, что мы видим сегодня. И никакого креатива, свежака! И все эти конкурсы, тендеры, аукционы придуманы только для того, чтобы низвести ядро, суть и смысл культуры до состояния товара, более или менее ценного… Поэтому не Венера, а её сожженное чучело, плебейское костровище с втоптанной в грязь душой…Вот почему я – протестант страны, в которой освоился безликий хам…