К книге
Раскол и личность. Протопоп Аввакум и другие...Страница 4
67%
Страница 4
4

Такие сцены писать трудно даже беллетристу. И устоять перед ними трудно. Некоторые трагедии выматывают душу. Но люди их переживали – и жили дальше. Мой том «Жития» весь испещрен карандашными пометками, собственными размышлениями на полях… Но вот обведен просто в круг целиком один кусок текста – давно еще обведен, не для заметки этой, для себя. А на полях, косо: «Очень жутко». И все.

А и всего-то было: пошел отец семейства на озеро Шакшу за рыбой для детей – верст пятнадцать от дома, лютой сибирской зимой. А куда ты денешься? Пойдешь как миленький. Рыбы оказалось – полные нарты, и теперь их следовало доставить домой. Снегу в тех краях не бывает, пишет Аввакум, и тащить треклятые нарты пришлось по мерзлой земле и по льду, идя в базулуках – еще то удовольствие, но иначе шею свернешь, – и изнемог, конечно, ноги служить отказались. Рыбу на нартах не бросишь – домашние в очередной раз пухнут с голоду, невозможно и после прийти за нартами с подмогой: рыбу неминуемо пожрут лисицы. Кругом – одиночество и непредставимая стужа. Но тащит – пока не падает лицом вниз – встает, идет еще сколько-то – и опять: «ниц». К ночи понял, что никуда не дойдет – влез ночевать на дерево. Изможденный, заснул в ветвях и окоченел так, что все смерзлось на нем – и в нем: не мог даже перекреститься. Понял – смерть вот она: не от огня – ото льда. Но поднял голову на звезды и подумалось: ведь Христос – Он там где-то… Поднялась со дна души последняя молитва – уже о смерти, ибо избавления не ждал. А помолился – и оттаяло где-то внутри, должно быть… Опять впрягся в нарты, тащил, пока мог. Потом все же пришлось нарты оставить – там уж до дома версты три оставалось. Полз сначала на локтях и коленях – потому как ноги отморозил напрочь, потом и колени с локтями отнялись – тогда уже «на гузле». До дома дополз, а войти не мог. Спасибо, утро уж было – жена, сердцем почуяв, открыла дверь и втащила. Отходила. Но ведь и это не все же… Отхаживала – рыдая: единственная их драгоценность – тощая корова, от которой хоть какое-то было молоко детям, как раз в тот день, под лед упав, «изломалась» и здесь же умирала, прямо в избе… Приводя в чувство при смерти лежавшего мужа, протопопица, не переставая рыдать, корову зарезала (кстати, и это тоже представить нелишне) и выпустила из нее кровь (что в избе при этом творилось – это уже мелочи жизни). Кровь она отдала одному из казаков, чтобы он приволок брошенные нарты с рыбой… Бывало и похуже, наверное. Выжили ведь. И не оставили молитву: он по шестьсот земных поклонов ночью, она – по четыреста. Понятно, почему такое странное послабление: то родить ей вот-вот, то кормить. Двое детей в Сибири, конечно, умерли…

Настоящий сердечный бунт случился с протопопом лишь однажды: бунт человека, не стерпевшего крайности, бунт, граничивший с падением даже с отпадением – и вновь проросший покаянием – и чудом, как обычно. Впрочем, бесконечные чудеса в «Житии» уже как бы и не чудеса вовсе – а просто ощущение постоянного и неотступного Божьего присутствия.

Решил Пашков отправить своего сына Еремея в Монгольское царство с войском и не додумался сделать ничего другого, как привести шамана, чтобы гадать – успешным ли будет поход. Шаман устроил кровавую вакханалию с жертвоприношениями, но пообещал, что войско вернется с победой и богатыми трофеями. Все это на глазах Аввакума. И действительно – доколе же терпеть! И вот возносится к небу молитва: «Послушай мене, Боже! Послушай меня, Царю Небесный, свет, послушай меня! Да не возвратится вспять ни един из них, и гроб им там устроиши всем, приложи им зла, Господи, приложи, и погибель им наведи, да не сбудется пророчество дьявольское!». Это и читать страшно, а уж произнести… Произнес ведь – говорило горячее и страстное сердце, не желавшее видеть поругания веры и минутно готовое жертвовать ради этого людьми.

Войско отъезжало ночью – и тут протопопу стало не по себе, особенно когда некоторые стали подходить и дружески прощаться с ним, и ему приходилось вслух прорекать каждому смерть. Кроме того, «лошади под ними взоржали, вдруг, и коровы тут взревели, и овцы и козы заблеяли, и собаки взвыли, и сами иноземцы что собаки завыли; ужас на всех напал». Дело осложнилось тем, что Аввакум был дружен и даже любил Еремея, сына Пашкова, которому по его молитвам предстояло погибнуть: тот имел характер помягче, не раз пытался увещевать отца, отговаривал его от издевательств над Аввакумом – за что сам терпел издержки отцовского медвежьего нрава: тот даже ухитрялся трижды в упор палить в родного сына из пищали, да пищаль трижды дала осечку… Потом Аввакум напишет: «Ох, душе моей тогда горько и ныне не сладко! Пастырь худой погубил своя овцы, от горести забыл реченное во Евангелии…».

Из похода вернулся один Еремей, из-за которого Аввакум все это время «Владыке докучал, чтоб ево пощадил». Вернулся в тот момент, когда Аввакум успел приготовился к страшной смерти: за ним пришли уже два палача, чтобы по приказу Пашкова, уверенного в том, что войско не вернулось по вине протопопа, тащить его на пытку огнем, и огонь уж был разведен – собственно, на казнь, потому что у Пашкова после той пытки не жили: исследователи считают, что при этом человеку заливали в горло расплавленное олово. Именно в ту секунду появился весь израненный Еремей, единственный уцелевший из целиком побитого войска – и увел палачей, усмирил отца… Молитвы Аввакума подействовали так: «По каменным горам в лесу, не ядше, блудил семь дней – одну съел белку, – и как моим образом человек ему во сне явился и, благословя ево, указал дорогу». То есть молитва о спасении Еремея воздействовала напрямую, и ангел, явившийся во сне скитающемуся в горах израненному человеку, принял вид именно Аввакума – что, конечно, знак прощения последнего… Пашков после рассказа сына в очередной раз «возвед очи свои на меня, слово в слово, что медведь морской белой, жива бы меня проглотил, да Господь не выдаст!».

Уж кажется – куда дальше еще… а все нет в протопопе последнего осуждения: «Десять лет он меня мучил или я ево – не знаю; Бог разберет в день века». Конечно, мучился Пашков, это точно: такого праведника под боком мало кто столько лет выдержит…

Никогда и ни у одного человека не бывает в жизни так, чтобы Бог не посылал никакого облегчения в скорбях, не подавал поддержку – через обстоятельства или других людей. Протопопу Аввакуму было дано не то что утешение или ослаба – а постоянная, неизменная опора. Говоря о нем, невозможно обойти вниманием двух великих женщин, встреча с которыми во многом определила страдальческий жизненный путь и мученическую кончину самого Аввакума. Настасья Марковна Петрова – Феодосья Прокофьевна Морозова. Жена – близкий друг. Каждая из них олицетворяла собой одно из двух крыл исповедничества: смирение и дерзновение. Но смирение, наверное, все-таки – правое крыло, поэтому при весьма противоречивом отношении к боярыне Морозовой, и бесстрастные исследователи, и воинствующие атеисты, и небрежные студенты-филологи – все, хоть раз соприкоснувшиеся с «Житием», склоняют голову перед образом незаметной протопопицы Марковны, разделившей с мужем его Голгофу. Да, ее, вроде бы, не били кнутом по спине и батогами по голове, как мужа, не вздергивали на дыбу, не ломали рук, как Морозовой. Зато бросили с детьми в подземную тюрьму на Мезени, когда уже навсегда разлучили с Аввакумом, сосланным пожизненно в земляную тюрьму в Пустозерск. Но это потом, а до того она тысячи верст прошла с ним, как сейчас говорят, по этапу. С ним и несколькими детьми, грудными и малолетними – по льдам, пустыням, лесам и озерам. Почти никогда – здоровая. Почти всегда – беременная. Редко евшая досыта, зато часто голодавшая до полного изнеможения. В любом – более или менее постоянном или совсем уж временном пристанище ухитрявшаяся поддерживать тепло очага – в доме и в душе – у изгнанника. Хоронившая детей на тех путях. Никто толком так и не посчитал точно – сколько же родилось у нее детей, сколько умерло, сколько выжило. Занятый гораздо более важными, по его меркам, мыслями, ее муж на такие мелочи, как пересчитывание «робят» и упоминание всех их имен не тратился. Довольно было, что кормили как-то и воспитывали в старой вере. Все ежедневные тяготы, о которых мы теперь и представления не имеем, и названия тем занятиям не знаем, лежали на ней в полной мере. Ее бы никто не осудил, если б она опального Аввакума бросила, а Никон сразу же дал бы развод – развел же он староверок княгиню Урусову и боярыню Данилову с мужьями, перешедшими в новую веру… Любила? Оборванного, грязного, калеченого, вспыльчивого, невнимательного, быстрого на руку? Да что мы знаем теперь о любви, чтоб рассуждать! У подавляющего большинства современных нам женщин даже самые что ни на есть законные мужья – все равно узаконенные любовники, не более; с них и спрос, как с любовников, даже если отцы там, кормильцы и прочее… Мы просто не ведаем, что такое супружество, отказываемся понимать, что венец, который при венчании держат над головой каждого из брачующихся – венец, прежде всего, мученический, и именно как такой венец его предки и воспринимали. По дикости и невежеству, что ли, было у нее в год по ребенку – в условиях, когда смерть стояла не у дверей – у сенника, на котором рожала? Избежать зачатия детей и в те годы умели женщины не хуже нас, даже и не прибегая к «вытравливанию», прямому убийству, о чем свидетельствуют прямые вопросы в исповедальных книгах того времени («Не напаяла ли зельем каким ложесна, во чреве зачать не желая?»). А уж в Сибири-то, где и сейчас, при желании, можно отыскать толковых травниц, – тогда-то уж… Но не ходила к ним протопопица, а смиренно принимала Божью волю, чадородие воспринимая как благословение и религиозный долг, – не рассуждая, ни разу не возроптав.

Нет, все-таки возроптала один раз – в тех условиях, когда любая из нас и мужа прокляла бы, и детей, и самую жизнь свою. Когда пять недель ехали по голому льду на нартах – то есть, это «робяты» и «рухлишко» ехали, а протопоп с протопопицей шли пешком, «убивающеся» о лед. Кругом – варварская страна, в любой момент ожидали нападения диких туземцев, отстать от лошадей было нельзя, а идти за ними по скользкому бесснежному льду не поспевали. Она падала много раз – и вставала без слов. И однажды, споткнувшись об нее же, Настасью придавил кто-то из сопровождающих обоз. Встать не могли, оба без сил – барахтались – а лошади уходили вперед. Подобрался к ней муж, поднял кое-как и в первый и последний раз услышал – не ропот даже, а жалобу. Этот краткий разговор их на диком льду вошел во все анналы, стал навеки хрестоматийным: «Долго ли муки сея, протопоп, будет?» И я говорю: «Марковна, до самыя до смерти!» Она же, вздохня, отвещала: «Добро, Петрович, ино еще побредем».

Ей не исполнилось тогда и сорока. По нашим меркам – молодая женщина, у которой все впереди, – по тем называлась «старуха». Впрочем, при тех лишениях, что пришлось ей испытать… Внешнего ее образа история не сохранила. И не надо: прекрасней ее не было.

Имела и она свое маленькое чудо: черную курочку. Намоленная курочка во всех их суровых походах несла в день по два яичка для детей – и так целый год. Я до сих пор себе не уяснила – возможно ли такое по естеству птичьему. Или курица – не птица? Но и ее на нартах случайно «удавили по грехам»…

В Сибири Настасью Марковну любили и уважали – до того, что, когда она с мужем вместе скрывала в своей лодке беглого человека при выезде на Русь из ссылки, именно место под ее постелью, на которой она лежала, не тронули – а там-то как раз и скрывался несчастный беглец. Ей, дрожавшей, верно, как овечий хвост, свирепые казаки только и сказали: «Матушка, опочивай ты, и так ты, государыня, горя натерпелась», – вот и получилась у матушки некоторая конспирация. Хорошо, добром кончилось – не то не сносить бы головы…

«И мы то уже знаем: как бабы бывают добры, так и все о Христе бывает добро», – подмечает Аввакум – правда, не по поводу своей Марковны, но, мнится мне, сей афоризм к ней напрямую относится.

Раба Божия Анастасия шла к вершинам Духа тихо и без всякой ажитации: просто раз взялась за плуг – и больше не оглядывалась назад. Благодаря ее мужу, запечатлевшему эту сцену в «Житии», мы можем поднять голову и посмотреть туда, на вершину. И увидеть там смиренную Марковну – другим человеком, своему Аввакуму под стать.

Случилось это, когда уже добрались они до первых русских городов.

После долгих мытарств, какая ни есть – а первая тихая гавань. Чуть-чуть откормились, передохнули на пути в Москву. Задержались на некоторое время. В Сибири особо не разбирались – старый ли, новый обряд, а здесь вновь увидел Аввакум «греческую ересь». Он же был человек – семейный, с женой, заслужившей хоть толику покоя. С детьми, которых все же следовало уберечь. Что делать было? Проповедовать? Затаиться? Семья связала его. Ходил печальный – пока не бросилось это в глаза протопопице. Раскрыл ей душу: «Жена, что сотворю? Зима еретическая на дворе; говорить мне или молчать? связали вы меня!». Другая – любая – взмолилась бы: дай хоть передышку! Ведь едва же от смерти бежали на время! Не меня – детей пощади! Но на вершинах Духа судят иначе: «…Аз тя с детьми благословляю: дерзай проповедати слово Божие по-прежнему, а о нас не тужи; дондеже Бог изволит, живем вместе, а егда разлучат, тогда в молитвах своих не забывай; силен Христос и нас не покинет! Поди, поди в церковь, Петрович, обличай блудню еретическую!».

Он упал жене в ноги – «бил челом» – и с тех пор никогда больше не сомневался.

Их разлучили – уже навсегда – всего года через три после этого разговора, когда Аввакума сослали в Пустозерск, а Настасью с детьми швырнули в подземную тюрьму по соседству; он прожил в заточении еще пятнадцать лет – но увидеться им на земле больше не пришлось.

Собственно, о боярыне Морозовой, втором его «крыле», мы все впервые узнали не из писаний протопопа Аввакума, а из картины Сурикова. Вот так и творится история. Художник, Аввакума, конечно, читал, сделал свои выводы и, по преданию, однажды загляделся на ворону на снегу. Чудная, кстати, птица – самая умная из всех и очень целеустремленная. Это созерцание натолкнуло его на создание образа Феодосьи Морозовой, увозимой в тюрьму. Сколько часов своей жизни просидела я в Третьяковской галерее напротив картины – и все думала: она? Что-то есть, кажется… Но нет – не она… Не она.

Предыдущая главаГлава 4 из 6Следующая глава