*
Утро встретило нас густым, пронизывающим до костей ветром.
Мы прибыли в Киев.
«Как шумно», — невольно поморщился я, покидая поезд.
Два года я жил в относительной тишине деревни, и лишь несколько раз выбирался в спецхран, но то было ночью, потому я и не застал всей этой оглушающей какофонии звуков.
Свист паровозных гудков, скрежет тормозных колодок, гул тысяч голосов на русском и суржике. Шуршание тяжелых шин «ЗиСов» и звон трамваев по брусчатке. А ещё — радиоволны, магнитные поля проводов, низкочастотный гул работающих трансформаторов.
Мой мозг мгновенно зарегистрировал терабайты лишней информации.
На третьем пути у паровоза микротрещина в котле — давление пара неравномерно, вероятно, взорвется через пару месяцев, если не заварят.
В толпе у газетного киоска карманник аккуратно подрезает кошелек — я слышал треск рвущейся подкладки.
В сырых подвалах вокзала крысы дерутся за кусок хлеба. Жуткий писк.
Я стиснул зубы и волевым усилием опустил «фейдеры» восприятия. Заглушил фон. Сузил радиус слуха до десяти метров. Мир снова обрел привычные границы, хотя в висках осталась легкая, пульсирующая тяжесть.
— Идем, Петров. Не отставай, — сухой голос Шевцова вырвал меня из легкого оцепенения.
Майор, разумеется, не собирался толкаться вместе со мной в общей людской массе. Мы миновали главный перрон, свернув в сторону служебного выхода, огороженного чугунной решеткой. Охранявший её милиционер, едва завидев красную книжечку в руке Шевцова, мгновенно вытянулся в струну и поспешно отворил калитку.
На мощеной служебной стоянке, в стороне от гужевых повозок и редких городских такси, нас уже дожидался транспорт.
Служебная «Победа» ГАЗ-М20. Мышино-серая, с покатой, передовой для своего времени аэродинамичной крышей и сверкающим на утреннем морозе хромом радиатора. Для обычного советского гражданина пятьдесят второго года — предел мечтаний. Для меня — недвусмысленный маркер моего нового статуса.
Водитель в неприметном темном пальто и кепке молча, но предупредительно распахнул заднюю дверцу.
Я забрался внутрь, сразу оценив мягкость широкого дивана, пружинящего под весом тела. В салоне тепло пахло бензином, обувным гуталином и качественным табаком. Разительный контраст с тем выстуженным, тряским армейским ГАЗ-67, на котором меня увозили из родного колхоза.
Шевцов тяжело опустился на переднее пассажирское сиденье и захлопнул дверь.
— В Институт, — коротко бросил майор водителю.
Двигатель утробно, ровно заурчал, и тяжелая машина плавно тронулась с места.
Я откинулся на спинку сиденья, глядя в окно.
«Теперь всё по запросу, да?»
Аппаратная машина госбезопасности взяла меня в оборот, и смена транспорта была лучшим тому доказательством. Из подозрительного деревенского юнца, которого везли на допрос, я официально перешел в категорию ценного груза, который нужно беречь. Но, это как посмотреть, не продолжай я доказывать свою ценность — всё закончится не успев начаться.
Пока служебная «Победа» везла нас по мосту через серый, свинцовый Днепр, я разглядывал город. Киев восстанавливался. Для историка увидеть это воочию было бесценным опытом. Знаменитый Крещатик еще лежал в лесах, но сталинский ампир уже поднимался из руин. Строгие, помпезные фасады, широкие проспекты.
Моя память заботливо подкидывала факты из прошлой жизни: главная улица была заминирована и взорвана радиофугасами отступающими советскими войсками осенью 41-го. Немцы добили остальное, но первопричиной были директивы НКВД. Теперь же город отстраивали заново: военнопленные, местные жители и комсомольцы-добровольцы. А где-то там, за чертой города, лежал «Бабий Яр», еще не до конца засыпанный землей и песком.
Это был город-победитель. Израненный, несущий в себе братские могилы, но не сломленный. Истинный феникс.
Но я видел и другое. Усталые, изможденные лица прохожих в поношенных шинелях и ватниках. Длинные, серые очереди за хлебом на углах. Контраст между имперским величием новой архитектуры и нищетой послевоенного быта резал глаз куда сильнее, чем яркий свет.
— Институт физики, — объявил Шевцов, когда машина затормозила у массивного здания с классическими колоннами.
Я вышел из машины и выдохнул горячий пар.
Моё восхождение начинается здесь.
Внутри Институт был пропитан ароматом мастики для пола и старых бумаг. В гулких коридорах суетились люди в белых халатах и строгих костюмах. На нас с Шевцовым почти не обращали внимания — мало ли кого привело МГБ? В этих стенах наука давно ковалась под строгим надзором кураторов из органов.
Кабинет академика находился на втором этаже. Туда мы и поднялись.
Высокие потолки, массивный дубовый стол, заваленный синьками чертежей, радиодеталями и толстыми немецкими справочниками. Воздух сизый от папиросного дыма.
За столом сидел Вадим Евгеньевич Лашкарёв.
Я знал его биографию. Еще в 1941 году, в условиях начавшейся войны, он опубликовал статью об инжекции носителей заряда, фактически предвосхитив создание транзистора. Но война смешала карты, разработки легли в стол под грифом «секретно», а Нобелевскую премию позже заберут американцы: Бардин, Браттейн и Шокли. Я смотрел на человека, у которого история украла мировое признание, но который продолжал упрямо тянуть советскую науку вперед.
— Хм? — Академик поднял глаза, стоило нам войти. У него было умное, глубоко уставшее лицо интеллигента старой школы. Тяжелые мешки под глазами выдавали хронический недосып.
— Майор, — Лашкарёв кивнул Шевцову, а затем перевел острый взгляд на меня. Его брови медленно поползли вверх.
— Так это… Он? Автор писем?
Профессор явно был слегка удивлён.
— Так точно, Вадим Евгеньевич. Петров Иван. Шестнадцать лет по документам. Самородок из народа.
Лашкарёв снял очки, методично протер их платком, снова надел. Обошел стол.
— Любопытно.
Мы были примерно одного роста, но я был заметно шире в плечах. Со стороны я походил на молодого лесоруба, случайно забредшего в храм науки. Особенно в своей крестьянской одежде.
— Иван, значит… — пробормотал академик, разглядывая меня как редкий изотоп. — Знаете, молодой человек, когда я читал ваши выкладки по кинетике электронов в полупроводниках, я представлял себе убеленного сединами профессора, который прячется в провинции от... Политических бурь.
Он едва заметно покосился на Шевцова, явно намекая на что-то.
— Наука не имеет возраста, Вадим Евгеньевич, — вежливо, но сухо ответил я.
— Слова. Красивые слова, — Лашкарёв резко отвернулся и подошел к огромной черной доске, висевшей на стене. На ней мелом была начерчена сложная схема кристаллической решетки и уравнения проводимости.
Похоже, он был со мной согласен, поскольку перестал обращать внимание на внешность и сразу перешёл к делу.
— Послушайте, Иван. В вашем последнем письме вы утверждали, что использование германия — это временный, переходный этап. Что мы должны переходить на кремний. Но вы же понимаете, в чем проблема кремния? Температура плавления. Мы не можем вырастить чистый монокристалл на имеющемся оборудовании. Поверхностные примеси убивают весь p-n переход. Так покажите мне. Здесь и сейчас. Как вы решаете проблему поверхностных состояний?
Это был вызов. Тест на профпригодность, без которого ни один академик не пустит чужака в свою вотчину. Ради этого меня и призвали.
Что ж, я только этого и ждал.
Я поставил чемодан. Неспеша подошел к доске. Взял кусок мела.
Мой разум, хранящий архивы Криптона, мог бы нарисовать им технологию, которая появится лишь в конце столетия. Я мог бы выдать им молекулярную сборку процессоров и мир бы изменился до неузнаваемости. Но, увы, нельзя давать неандертальцу чертеж ядерной бомбы — он просто не поймет, что с ним делать. Им необходимо было дать то, что они способны осмыслить и построить на станках 1952-го года.
— Вы мыслите категориями объемного легирования, Вадим Евгеньевич, — начал я, безжалостно стирая половину его расчетов. — Вы пытаетесь очистить весь объем кристалла. Это дорого и технологически тупиково.
— Неужели? — в голосе Лашкарёва зазвенел ледяной скепсис.
Я начал чертить. Мел стучал по доске короткой очередью.
— Проблема кремния — это оксидная пленка на поверхности, диоксид кремния, SiO₂. Вы считаете ее помехой, а я предлагаю сделать ее абсолютным изолятором. Мы не боремся с ней, а используем как маску. Выращиваем пленку термическим окислением, затем фотолитографией вытравливаем микроскопические окна. И уже через эти окна внедряем примеси.
— Фотолитографией? — Лашкарёв недоуменно вскинул брови. — Вы предлагаете использовать методы глубокой печати для работы с кристаллом?
— Именно, Вадим Евгеньевич. Используем принципы оптики и светочувствительных лаков, чтобы перенести рисунок схемы прямо на оксид.
Затем я вернулся к тебе, и вывел на доске трехмерное уравнение диффузии для легирующей примеси.
∂C/∂t = ∇(D∇C)
— Коэффициент диффузии зависит от температуры.
Я добавил уравнение Аррениуса.
D = D0 * exp(-Ea / kT)
— Газовая диффузия фосфора или бора. Точечно. Прямо в нужные участки кристалла. А оксид защитит остальную поверхность.
За спиной повисла абсолютная тишина. Лашкарёв не перебивал.
Я описывал базовый принцип планарной технологии. То, что спустя годы сделает Кремниевую долину — Кремниевой долиной. Жен Лери и Жан Эрни додумаются до этого только в конце пятидесятых. Я дарил Советскому Союзу семь лет чистой форы.
— Постойте… — прошептал академик.
Он подошел вплотную к доске. Долго, въедливо изучал уравнения, беззвучно шевеля губами. Затем выхватил у меня мел и начал лихорадочно обводить участки диффузии.
— Маска из диоксида кремния выдержит температуру отжига. Изоляция будет практически идеальной. Мы избавляемся от ручной пайки точечных контактов... Точность возрастает на порядки!
— Верно, Вадим Евгеньевич, — я сделал шаг вперед, понизив голос, словно открывая главную тайну. — А теперь представьте следующий шаг. Если изоляция идеальна, что мешает нам вытравить рядом второе такое же окно?
Лашкарёв замер с занесенным мелом. Его взгляд медленно сфокусировался на мне.
— Разместить два p-n перехода на одном кристалле? — глухо спросил он.
— Три. Десяток, — спокойно ответил я. — Соединительные дорожки можно напылять прямо поверх оксида. Целая схема на одной пластине размером с ноготь. Это — интегральная схема. А если мы соберём на таком кристалле усилитель с коэффициентом тысяча, наши радары увидят вражеский бомбардировщик за сотню километров.
Скепсис испарился окончательно. Но вместо громких слов в кабинете повисла тяжелая, густая тишина.
Академик Лашкарёв медленно опустил руку с зажатым в ней куском мела. Мел тихо хрустнул и раскрошился в его пальцах, осыпавшись белой пылью на темный паркет. Он смотрел на доску не мигая, словно человек, который всю жизнь искал выход из лабиринта и вдруг увидел, что кто-то просто проломил стену.
— Вадим Евгеньевич? — настороженно нарушил тишину Шевцов. Майор, не понимавший ни слова из написанного, тем не менее, безошибочно считал сменившуюся атмосферу.
Академик обернулся. В его покрасневших от недосыпа глазах был холодный, хищный расчет ученого, увидевшего перспективу колоссального прорыва.
— Товарищ майор, — голос Лашкарёва стал сухим, тяжелым и абсолютно официальным. — Вы знаете о постановлениях Совета Министров касательно нашего отставания в радиолокации?
Шевцов нахмурился, его спина напряглась.
— То, что только что написал этот юноша, — Лашкарёв непререкаемым жестом указал на доску, — способно сэкономить государству годы исследований. Этот ресурс я забираю в свой Институт.
— Проверка личности еще не завершена, — ледяным тоном парировал чекист, обозначая свои границы. — Допуск к секретным материалам…
— Оформляйте его по всем инструкциям вашего ведомства, — перебил Лашкарёв, уже без вызова, а с жесткой аппаратной прагматичностью. — Наблюдение, охрана — это ваша работа, майор. Моя работа — дать результат Москве. Оформляйте его лаборантом, но завтра утром он должен получить доступ к оборудованию. Иначе именно нам с вами придется объяснять в министерстве, почему мы тормозим стратегическую разработку из-за бюрократии.
Майор МГБ медленно перевел тяжелый, сканирующий взгляд с исписанной доски на академика. Угроза была тонкой, но предельно понятной: в случае провала проекта спросят с обоих.
— Первую форму за один день не дают, Вадим Евгеньевич. Даже гениям, — ровно и сухо ответил Шевцов, принимая правила, но оставляя последнее слово за собой. — Выпишем ему временный пропуск. Работать будет строго в вашем присутствии. Бумаги в Совмин готовьте, а мы пока запустим процедуру в Первом отделе. До тех пор парень будет на жестком карантине под мою личную ответственность.
Я слушал их диалог с холодным, расчетливым удовлетворением.
Чекист снова посмотрел на меня, и его интуиция, кажется, продолжала бить тревогу.
— Пойдем, Петров. Тебя ждет много анкет.
Очередной тест был сдан. Но путь к оборудованию лежал через место, внушавшее советским людям трепет больший, чем кабинет хирурга перед тяжелой операцией.
Первый отдел.
Получив одобрение Лашкарёва, мы покинули кабинет академика.
По мере того, как мы спускались по лестнице на первый этаж, атмосфера неуловимо менялась. Разговоры в коридорах здесь звучали тише, шаги — быстрее. Первый отдел в любом НИИ был государством в государстве, глазами и ушами Лубянки на местах.
В конце полутемного коридора нас встретила тяжелая металлическая дверь, обитая по краям полосами дерматина для шумоизоляции. На соседнем окне красовалась массивная, вмурованная прямо в кирпич стальная решетка.
Шевцов не стал стучать. Он просто взялся за тугую медную ручку, навалился плечом, и тяжелая створка беззвучно, как дверь сейфа, подалась внутрь.
Кабинет начальника режима действительно больше походил на допросную. И, судя по привинченным к полу стульям, эту функцию он периодически выполнял.
За массивным столом, на котором не было ничего, кроме дискового телефона и пресс-папье, сидел грузный мужчина с седыми висками. Одет он был в штатский костюм, но военная выправка угадывалась безошибочно. За его спиной возвышались три огромных огнеупорных сейфа.
— Хм? — Начальник Первого отдела не удивился нашему визиту. Он лишь коротко, по-деловому кивнул Шевцову, признавая в нем своего, и перевел на меня немигающий, тяжелый взгляд.
Не сказав ни слова, он открыл ящик стола, достал несколько казенных бланков и бросил их на зеленое сукно, придвинув ко мне.
— Читай внимательно, Петров. И подписывай каждую страницу, — сухо скомандовал Шевцов, вставая у меня за спиной.
Я пробежал глазами по убористому шрифту. Подписка о неразглашении государственной тайны. Обязательство не вступать в контакты с иностранными гражданами. Ознакомление со статьей 58 Уголовного Кодекса РСФСР — измена Родине, шпионаж, разглашение тайн. Высшая мера социальной защиты — расстрел с конфискацией имущества.
Обычный деревенский парень на моем месте должен был бы покрыться потом, представляя пулю в затылок в подвалах Лубянки. Но я прекрасно понимал реалии: таких, как я, не расстреливают. В случае провала государство просто упакует меня в «шарашку» — закрытое тюремное КБ, где я буду ковать щит Родины за пайку хлеба и призрачный шанс на амнистию.
Я взял ручку с пером, макнул в чернильницу-непроливайку и спокойно, твердым, выверенным почерком расписался везде, где требовалось. Мой пульс оставался таким же ровным, как у спящего младенца.
Начальник отдела молча забрал бумаги, промокнул их тяжелым пресс-папье и убрал в свой массивный огнеупорный сейф, с лязгом провернув ключ.
Шевцов же, стоявший всё это время у меня за спиной, не сводил с моего лица сканирующего взгляда. В нем снова мелькнуло то самое подозрительное, но уже явное профессиональное уважение.
Остаток дня поглотила государственная бюрократия. Меня отвели к ведомственному фотографу, а затем заставили от руки заполнять бесконечные листы подробнейшей автобиографии. Требовалось указать всех родственников чуть ли не до царя Гороха, чтобы Первый отдел мог убедиться в отсутствии связей с кулаками, предателями или заграницей. Мой внутренний историк лишь холодно усмехался, пока рука методично выводила безупречную крестьянскую легенду семьи Петровых. Впрочем, уверен, всё это было лишь за тем, чтобы после сверить с тем, что накопают оперативники.
Затем мы с Лашкарёвым битых три часа составляли в его кабинете первичные списки необходимого оборудования и химикатов: от плавиковой кислоты и фосфора до кварцевых труб и вакуумных насосов. Шевцов всё это время находился рядом, безмолвной серой тенью контролируя каждый мой вздох.
Лишь ближе к вечеру служебная «Победа» увезла нас с территории Института.
Меня поселили не в тесном студенческом общежитии, как можно было бы ожидать, а в специальном крыле ведомственного дома на тихой окраине Киева. Это была классическая «золотая клетка» для особо ценных кадров. Мотив очевиден — максимальный комфорт в обмен на минимизацию любых контактов с внешним миром.
— Располагайся, — Шевцов лично сопроводил меня до двери квартиры на третьем этаже. — Инструкции, надеюсь, запомнил. Завтра утром у подъезда тебя будет ждать дежурная машина. Не задерживайся.
— Так точно, товарищ майор.
Как только за чекистом закрылась дверь, я осмотрелся. Комната оказалась просторной, с натертым паркетным полом, массивной кроватью и добротным письменным столом из темного дуба. На столе стояла лампа с зеленым стеклянным абажуром — бессменный символ советского номенклатурного уюта.
«Мне нравится».
Явно лучше того, что было. Не в обиду отцу с матушкой.
Я поставил чемодан на пол и подошел к окну. Во дворе шумели голые ветви тополей, за которыми сгущались ноябрьские сумерки.
«Хороший вид».
В тот же момент я «включил» зрение.
Стены комнаты стали прозрачными, послойно обнажая обои, штукатурку, дранку и кирпичную кладку.
И я тут же увидел всё самое «важное».
Два скрытых угольных микрофона. Один искусно замурован в стене за чугунной батареей, второй — в лепной розетке люстры. Тончайшие медные провода, словно кровеносные сосуды этой системы, уходили сквозь перекрытия на первый этаж. Там, в глухой каморке без окон, мерно крутились бобины магнитофона, а за пультом сидел дежурный слухач в наушниках.
Но он был там не один.
Моё зрение четко обрисовало второй анатомический силуэт. Женщина.
Мой слух мгновенно выхватил её пульс. Сердце билось совершенно иначе, нежели у скучающего радиста. Ритм был холодным, как ход швейцарских часов — ровно 55 ударов в минуту. Дыхание глубокое, диафрагмальное. Она стояла неподвижно, визуально контролируя улицу и пути отхода. Никаких суетливых движений.
Обычный человек так не звучит и так не стоит. Так ведет себя элитный хищник, привыкший работать в тени, а раз она рядом с прослушкой...
Персональный куратор? И тот факт, что это женщина, говорил об изощренном психологическом расчете министерства по отношению к шестнадцатилетнему юноше.
Я внутренне усмехнулся. Все эти меры предосторожности для меня были детской забавой. При этом я не осуждал систему. Времена требовали подобных мер, и я бы тоже их принял, учитывая мировую обстановку.
«Ладно, пора за работу. Но сначала — небольшое представление для слушателей».
Не стоило перегибать с хладнокровием.
Я нарочито громко топнул сапогами. Прошелся по паркету, с легким скрипом открыл и закрыл дверцу тяжелого дубового шкафа. Подошел к кровати, с силой надавил на пружинный матрас и выдал тихое, восхищенное:
— Ого. Вот это хоромы.
Затем прошел в уборную, с металлическим лязгом повернул кран, пустил воду и с плеском умыл лицо. Пусть думают, что я очарован роскошью и ошеломлен масштабами. Мой пульс при этом оставался абсолютно ровным.
И только после этого аудиального спектакля я подошел к столу, щелкнул выключателем лампы с зеленым абажуром, достал из чемодана чистую тетрадь и начал методично писать формулы.
Осталось всего несколько месяцев до марта 1953-го года. До дня, когда рухнет старый мир, и мне выпадет шанс подняться ещё выше. За это время мне стоит привлечь как можно больше внимания и максимально проявить себя.
И на это у меня уже был заготовлен план.
________
*Бабий Яр — Во время Великой Отечественной войны немецкие войска использовали Бабий Яр как место массовых расстрелов. По разным подсчётам, в Бабьем Яру в период с 1941 по 1943 год было расстреляно от 70 000 до 200 000 человек.