К книге
Глядя на солнце. История мира в 10 1/2 главах. Англия, АнглияГлядя на Солнце[1]. 3
22%
Глядя на Солнце[1]. 3
6

Вопрос о бессмертии – это вовсе не научный вопрос.

Как отличить хорошую жизнь от никудышной – от жизни, растраченной впустую? Джин вспомнился такой случай: в Китае на нефритовой фабрике женщину-бригадира спросили, как отличить хороший нефрит от плохого. Через переводчика и через неисправный рупор был получен ответ: «Надо на него посмотреть и определить достоинства на глаз». Теперь этот ответ уже не казался чересчур уклончивым.

Джин часто задумывалась, на что похоже старение. Когда ей было за пятьдесят, а по ощущениям – как прежде, за тридцать, она услышала по радио лекцию какого-то геронтолога. «Заткните уши ватой, в туфли насыпьте гравия. Натяните резиновые перчатки. Стекла очков смажьте вазелином – и мгновенно состаритесь».

Неплохой эксперимент, но, естественно, не без изъяна. Старость не приходит в единый миг; отчетливых воспоминаний для сопоставления не существует. Аналогичным образом, когда Джин оглядывалась на последние сорок из своих ста лет, это ни первоначально, ни даже в основном не ощущалось как утрата сенсорных восприятий. Человек стареет прежде всего не на свой собственный взгляд, а на посторонний. Дело не в том, что ты не можешь отмахать такое расстояние, какое покорялось тебе прежде, а в том, что окружающие от тебя этого не ждут; а коль скоро от тебя этого не ждут, тебе требуется недюжинное упорство, чтобы держать шаг. В шестьдесят она по-прежнему ощущала себя молодой; в восемьдесят ощутила себя пожилой женщиной с легкими недомоганиями; а на подходе к столетнему рубежу перестала задаваться вопросом, чувствует ли она себя моложе своих лет, – в этом не было смысла. Она радовалась, что не прикована к постели, хотя это могло случиться гораздо раньше, но в основном принимала успехи медицины как должное. Она все больше жила внутренней жизнью и была этим довольна. Ее во множестве посещали воспоминания; они неслись по ее небосклону, как ирландское ненастье. С каждым прожитым годом ступни словно бы чуток отдалялись от рук; она роняла вещи, порой спотыкалась, терзалась страхами, но в основном переживала из-за ухмылки парадокса старости: любое дело, казалось, требовало больше времени, чем раньше, однако же, вопреки этому, время летело быстрее.

В восемьдесят семь Джин впервые закурила. Сигареты наконец-то были объявлены безвредными; после ужина она щелкала зажигалкой и, смеживая веки, затягивалась каким-нибудь пряным воспоминанием из прошлого века. Всем остальным сигаретам она предпочитала «Намберс», которые поначалу выпускались с пунктирной разметкой на восемнадцать «средних курительных единиц». Эти СКЕ были пронумерованы от первой до восемнадцатой – благожелательная уловка фабриканта, имеющая целью сообщить потребителю, какую часть сигареты он успел скурить. Однако года через два-три, летом, когда темы для обсуждения в сети были наперечет, разгорелась дискуссия (которая, по мнению производителей, вышла из-под контроля) о том, не препятствует ли такая нумерация «Намберсов» свободному выбору потребителя. Под влиянием общенационального опроса, затронувшего восемь процентов населения, и нескольких вопиющих эксцессов (автомобиль коммерческого директора был пунктирами расчерчен на восемнадцать полос от капота до багажника) фабриканты согласились выпускать непронумерованные «Намберсы».

Тем не менее Джин по-прежнему безотчетно верила, что ее сигарета рассчитана на восемнадцать затяжек. Шесть, шесть и шесть; после каждой трети она делала паузу. Первые шесть затяжек переполняли ее внезапной радостью: это были новые вспышки жизни. Вторые шесть были не столь активными: она пыталась удержаться на той высоте, которой наивно достигла без труда; последние шесть были отмечены приливом смятения: тлеющий пепел у нее на глазах подбирался все ближе к ее пальцам, и время от времени ей хотелось превратить шесть в семь. Но это не делало никакой разницы.

Еще Джин полюбила сидеть на солнце. Вероятно, думала она, это как-то связано с кожей: она уплотняется по мере высыхания, идет пятнами, приобретая сходство с кожей рептилий, и человек даже начинает вести себя как ящер. Чтобы не видеть своих рук, она порой натягивала старые белые перчатки.

– У тебя зуд? – спрашивал Грегори.

– Просто прячу свои вегетарианские сосиски.

Грегори было под шестьдесят: он сохранил кроткую округлость лица, памятную Джин со времени их скитаний, а внезапно вспыхивающая в его взгляде сосредоточенность вызывала у нее в памяти те сущности, которые он созерцал на протяжении своей жизни: его радужную боевую эскадрилью самолетиков, его компьютерные шахматы и бледных подружек. Но омолаживать его теперь могла только память. Джин понимала, что сделалась матерью старика. Волосы его, считай, полностью поседели, очки в круглой золотой оправе выглядели как реликт, а уравновешенная, несколько ироничная манера держаться все больше напоминала о старческом педантизме. Дважды в неделю Грегори отправлялся на службу, а так – осваивал КОН и слушал джаз у себя в кабинете. Иногда Джин казалось, что всю его жизнь окутывает утренний туман, который никогда полностью не рассеивается.

Она больше не утруждалась разглядывать себя в зеркале. Не по причине тщеславия, а по причине отсутствия интереса. Любоваться или тревожиться можно только до определенного предела эластичности плоти, а потом ничего нового ждать не приходится. Ее постоянной прической сделался рыхлый узел; голову она не мыла вот уже несколько лет, отчего седина сменилась благоприобретенной желтизной. Как странно, думала она: в детстве была почти блондинкой, а во втором детстве волосы почему-то стали каштановыми и утратили детскую золотистость. В сравнении со своим прежним ростом она съежилась на пару дюймов, немного ссутулилась и, передвигаясь по дому, держалась за мебель. Следить за событиями общественной жизни она давно перестала; собственный характер уже не мнился ей столь существенным, как в прежние времена; глаза отчасти утратили голубизну и приобрели молочно-серый оттенок предрассветного неба, которое еще не определилось в отношении наступающего дня. Так бывает, когда кислородный баллон словно бы дает небольшую течь: окружающая обстановка делается несколько размытой и обнаруживает себя не сразу. Джин это сознавала, но, в отличие от тех давным-давно погибших летчиков, не давала воли дурной привычке насмехаться над старческими недугами, которая проявлялась у них при натужном движении к солнцу.

От случая к случаю Грегори пытался знакомить ее с другими глубокими стариками, но всякий раз терялся из-за полного отсутствия у нее какого бы то ни было энтузиазма.

– Меня же никогда не тянуло к старикам, – объясняла она. – С какой стати я должна интересоваться ими теперь?

– Ну, с ними ты могла бы… допустим… вспомнить былые времена, правда?

– Грегори, – отвечала она с убежденностью на грани суровости, – чужие былые времена меня не интересуют, а свои я привыкла держать при себе. Чтобы интересоваться стариками, нужно прежде состариться самой.

Грегори улыбался. Старость? У него даже не было страхового полиса. Фирма, конечно, предлагала ему полис на льготных условиях, но он отказывался. Знакомые говаривали, что страховой агент без собственной страховки уподобляется мяснику-вегетарианцу. Эта шутка его не задевала. Он кивал, а про себя думал, что мяснику вполне логично быть вегетарианцем: кто в течение дня разделывает мясные туши, тот вряд ли закажет дома к ужину нарубленное своими руками мясо. Даже если оно достается ему на льготных условиях.

В возрасте далеко за пятьдесят он начал подумывать о самоубийстве. Это были спокойные, почти умиротворяющие, взвешенные рассуждения, далекие от бурных мелодрам с молниями, рассекающими небо цвета копирки. Возможно, они как-то соотносились с отсутствием страхового полиса, условия которого не располагали к меланхолическим решениям, а то и запрещали – предположительно – меланхолические размышления на эту тему. Но столь же вероятно, что в первом десятилетии наступившего века в новостях постоянно фигурировали известия о самоубийствах. Говорят, что иные люди только потому и влюбляются, что наслышаны о любви; то же самое с большой степенью вероятности может относиться и к самоубийствам.

Ох уж эти стариканы, которые накладывают на себя руки. Грегори еще помнил некоторые имена: Фредди Пейдж, Дэвид Солсбери, Шейла Эйбли. Плюс имя, известное всем: Дон Джонсон. Как и следовало ожидать, пресса и телевидение неверно истолковали первые Самоубийства Престарелых Граждан. Авторы редакционных статей указывали, что эвтаназия существует на законных основаниях уже восемь лет, что государство обеспечивает лучшие в Европе средства Мягкой Кончины; тогда почему те люди решили покончить с собой так шумно и демонстративно, если не по причине глубокого психического расстройства? А если это так, значит необходимо усилить Службу гериатрического мониторинга по месту жительства и обеспечить более широкое распространение информационных материалов на льготных условиях.

Но кампания только набирала обороты. Первое число каждого месяца с марта по сентябрь 2006 года стало Днем престарелого мученика; заявил о себе Координационный комитет по самоубийствам престарелых граждан; а газеты выяснили, что новости о престарелых, поданные с достаточным драматизмом, не ведут непосредственно к снижению продаж. Когда обнаружилась утечка телефонных разговоров Комитета по СПГ, даже это сыграло на руку самому Комитету: открыто выражалось мнение о недопустимости прослушивания телефонов престарелых граждан.

Первого октября популярный крикетный комментатор Мервин Дэнбери застрелился в музее собора Святого Павла, держа в руке поздравительную открытку ко дню рождения за подписью премьер-министра. Вскоре после этого Комитет по СПГ опубликовал свой первый список требований, составленный – так, по крайней мере, утверждалось – на основании неопубликованного телефонного компьютерного опроса 37 % лиц в возрасте свыше семидесяти лет. Выдвигались следующие требования: (1) Запретить любые виды рекламы средств Мягкой Кончины. (2) Ликвидировать дома престарелых. (3) Изъять из официального лексикона слово «гериатрия» и его производные. (4) Впредь именовать престарелых престарелыми. (5) Более активно окружать престарелых любовью. (6) Учредить особые награды для престарелых за мудрость и достижения. (7) Учредить ежегодное празднование Дня престарелых. (8) Обеспечить позитивную дискриминацию престарелых в сфере рабочих мест и предоставления жилой площади. (9) Ввести в обиход бесплатные веселящие средства для лиц старше восьмидесяти лет.

Вначале правительство заявило о своем отказе вести переговоры под нажимом; вот тогда-то Дон Джонсон и совершил самосожжение между будками часовых перед Букингемским дворцом. На первых полосах всех газет появились фотографии обугленного инвалидного кресла со скорбными останками обгоревшей плоти. Начатая правительством разоблачительная кампания с целью выставить Джонсона неуравновешенным, отталкивающим субъектом, который, скорее всего, погиб в результате давнего конфликта, дала обратный результат. Значительная часть требований Комитета была удовлетворена в течение месяца. В знак покаяния за свой первоначальный скепсис правительство даже предложило переименовать День престарелых в День Дона Джонсона. Благодаря телевидению старческие лица сделались не только приемлемыми, но и популярными; наметился лавинообразный рост браков между весьма престарелыми и весьма юными брачующимися; была выпущена серия почтовых марок с портретами Престарелых Знаменитостей; были учреждены Спортивные игры престарелых; а Грегори пригласил свою мать поселиться в небольшой солнечной комнате в задней части его дома.

Последовало обычное в таких случаях ерничество: дескать, он надеется, что ты станешь видеозвездой и протащишь его в свое шоу; он всего лишь нацелился на твои веселящие средства и так далее. Иногда ее тревожили сыновние мотивы, но, как только она спрашивала себя, стоит ли насильно приобщать людей к добру, у нее сам собой появлялся резкий ответ: безусловно, стоит, а иначе подавляющее большинство не приобщится к добру никогда. Но, по сути, они с Грегори никогда не дискутировали о том, почему он пригласил ее жить у него и почему она приняла это приглашение.

* * *

В 1998 году после ряда правительственных запросов был внедрен в производство Компьютер общего назначения. Еще до того, в конце восьмидесятых, разрабатывались многочисленные экспериментальные планы облегченного доступа ко всем сведенным воедино человеческим знаниям. Из них наибольшую известность завоевал проект «Веселое обучение» (1991–1992) с официально утвержденными спонсорскими призами и стипендиями, однако чистота его принципов оказалась под сомнением, когда он был привязан к правительственной кампании за снижение процента детей-пользователей в государственных видеоигровых залах. Кое-кто даже обвинял «Веселое обучение» в излишней назидательности.

Эти ранние проекты неизбежно ориентировались на книги; они сводились к попыткам создать самую полную, идеальную библиотеку, в которой «читатели» (именуемые так по старинке) получат доступ к всемирной сокровищнице всех знаний. Однако и в этой связи звучали возражения: мол, такие планы, по сути своей, чересчур академичны: ученые, привыкшие пользоваться книгами, теперь смогут пользоваться ими эффективнее, тогда как все остальные пользователи окажутся в еще более невыгодном положении. В середине девяностых годов целых три правительственных доклада указывали на то, что полное государственное финансирование может быть предоставлено лишь новаторской, наиболее демократичной базе данных.

Как следствие, КОН создавался с акцентом на информацию; заинтересованный пользователь вводил в систему не названия книг, а тематические категории. Источники, оставаясь значимыми на вводе для анализа надежности фактов, утрачивали свое значение на выходе и вследствие этого не указывались. Ученые заявляли, что подобное отсутствие подтверждающей библиографии обесценивает всю программу КОНа, но демократы отклонили эти возражения как мелодраматизацию, доказывая, что подобное сокрытие блокирует самомнение авторов – или поставщиков источников, как они теперь именовались. Обеспечение анонимности информации уподоблялось откачиванию яда у змей. Только теперь знания обещали стать истинно демократичными.

В итоге КОН получил признание в 2003 году: он аккумулировал все, что до той поры содержалось во всей литературе, изданной на всех языках; разработчики опустошили архивы радио и телевидения, библиотеки, хранилища дисков и кассет, газеты, журналы, народную память. «ВСЕ, ЧТО ИЗВЕСТНО НАРОДУ», гласил слоган, высеченный на каменном видеоэкране над главными входами в муниципальные центры КОНа. Ученые жаловались на дефекты ввода в некоторых тематических областях и на разночтения понятий «тотальное знание» и, как выражались в их среде, «подлинное знание»; циники отмечали, что единственное, о чем нельзя спрашивать КОН, – это его собственный ввод, основополагающие принципы и обслуживающий персонал. Но демократы остались вполне довольны, и когда их приглашали для участия в дебатах о разграничении тотального знания и подлинного знания, упоминали казуистику и мелочный педантизм. Разумеется, КОН может быть использован для размещения ставок на скачках и футбольных тотализаторах, но в этом нет ничего дурного. Куда важнее то, что он способствует признанию совершенно нового диапазона персонифицированных и гибких вечерних образовательных курсов. А самое главное, демократы утешались символикой КОНа, идеей конечного хранилища информации, оракула фактов.

Да, КОН был демократичен на вводе, но столь же демократичен и на выходе. Пользователь набирает свой номер социального страхования, и выдаваемая информация подгоняется под его умственный уровень. Этот аспект КОНа, поначалу весьма дискуссионный, вскоре признали необходимым. Говорили, что КОН анализирует вопросы по мере введения их пользователем и дает свою непрерывную оценку его умственного уровня, которая впоследствии может использоваться, чтобы привести номер социального обеспечения в соответствие с новыми данными, однако этот тезис не нашел подтверждения. Люди, и в первую очередь демократы, вскоре научились во всем полагаться на КОН и даже подсели на него. А некоторые не просто подсели: в бракоразводных процессах участились ссылки на КОНозависимость.

Постепенно эта силосная башня фактов обрастала плющом легенд. Поговаривали, что, кроме демократического модификатора вводимых данных, имеется некий ресурс, позволяющий операторам скрытно взламывать процесс с целью подмены ответов. Поговаривали, что для получения наилучших ответов от КОНа нужно лгать ему вопросами. Поговаривали, что установлена прямая связь между КОНом и Новым Скотленд-Ярдом-Три и что задающих сомнительные вопросы («Где находится наиболее ценная коллекция серебряных изделий, владелец которой сейчас в отъезде?») задерживали непосредственно при выходе из здания.

Но в основном легенды касались функции КОНа, получившей название АП. Ее добавили к перечню инфокатегорий в 2008 году, после краткого периода интенсивного лоббирования за счет неизвестного источника. АП расшифровывалось как «Абсолютная Правда». В эпоху книжных библиотек существовали особые шкафы для хранения специфических источников (порнографических, кощунственных или политически враждебных) – доступ к ним предоставлялся только по специальному разрешению. Циники, проведя некое историческое сопоставление, объявили доказанным раз и навсегда, что Правда – это кощунственная порнография, доступная для политических махинаций; однако демократы поддержали неотъемлемое право граждан на доступ к самым серьезным предположениям и выводам, бытующим в наши дни.

Поскольку АП была поздним дополнением к КОНу, она не упоминалась в официальном манифесте. Кое-кто даже не верил, что эта функция существует. Иные верили, но не слишком ею интересовались. А в большинстве своем люди знали кого-то, кто знал кого-то, кто обращался за разрешением или подумывал обратиться за разрешением на допуск к АП; но никто, похоже, не был лично знаком с теми, кто обращался за разрешением на такой допуск. Циники утверждали, что для этого требуется иметь при себе медицинскую справку, завещание и письменное согласие трех близких родственников; демократы возражали: дескать, стандартные бланки завещаний и процедуры автозасвидетельствования предоставляются в вестибюле АП всем без исключения, но просили воздержаться от опрометчивых выводов.

Убедительно звучали и многообразные утверждения о том, что после обращения за АП некоторые лишились рассудка; что консоль снабжена фармакологическим автоматом и вопрошающие снабжаются не только фактами и мнениями, но также веселящими средствами, снотворным и даже таблетками Мягкой Кончины; что пышущие здоровьем люди отправлялись к КОНу с намерением запросить АП, но пропадали с концами.

Толком никто не понимал, что именно знает или совершает АП. Некоторые считали, что она, как опытный консультант по трудоустройству, предлагает выбор жизненных путей; другие полагали, что она специализируется на судьбоносных решениях; третьи – что она каким-то образом дает возможность каждому апробировать собственное волеизъявление, как своего рода симулятор летной кабины для подготовки будущих пилотов гражданской авиации. Там можно научиться совершать взлет, посадку или – при желании – крушение воздушного судна. Прошел слух, что лобби АП финансировалось из того же источника, что и лобби Мягкой Кончины в девяностые годы; но уверенности не было ни у кого и ни в чем. Большинство предпочитало твердо знать, что АП всегда к их услугам в случае необходимости, но мало кто был склонен ею воспользоваться. Это как длинная остановка в крикете: скорее для спокойствия игрока, охраняющего воротца, нежели для регулярного применения.

На некоторое время в обиход вошла поговорка «изъясняется, как АП», хотя – что удивительно – никто не мог уточнить, как именно изъясняется АП. Все соглашались, что ее ответы должны формулироваться не так, как остальные ответы КОНа; предполагалось, что они должны быть четкими, но вместе с тем поэтичными. Некоторые сообщали, что уже сформирован штат писателей, которым доверено создать особый язык АП – и звучный, и туманный. Другие твердили, что АП изъясняется стихами, третьи – что она лепечет, как младенец.

– В детстве, – сообщила Джин своему сыну Грегори, докурив вечернюю сигарету, – я перед сном задавала себе вопросы. Наверное, вместо молитвы: к молитвам меня не приучили. Не помню, сколько это продлилось. Ощущение такое, что на протяжении всего моего детства, но, думаю, год-другой, не больше.

– И какие же?

– Ну, все наперечет я уже не вспомню. К примеру, мне хотелось знать, существует ли музей бутербродов, и если да, то где. И почему иудеям гольф не по нутру. И откуда Муссолини знал, как держать газету. И таятся ли Небеса в дымоходе. И почему норки до последнего цепляются за жизнь.

– Ты нашла хоть какие-нибудь ответы?

– Не уверена. Не помню даже, нашла ли я ответы как таковые или перестала интересоваться вопросами. Наверное, с возрастом я поняла, что музей, в котором, как мне представлялось, хранится викторианский бутерброд с крутым яйцом и салатом, – идея довольно нелепая; а гольф, как я обнаружила, иудеям очень даже по нутру, но загвоздка в том, что другим игрокам не по нутру иудеи. Ну а Небеса в дымоходе… думаю, я поняла, что некоторые вопросы необходимо перефразировать для получения ответа. – Она умолкла и подняла глаза на Грегори. – Но я так и не узнала, почему норки до последнего цепляются за жизнь. И это меня сильно тревожило. Я думала, что норковые манто именно поэтому так высоко ценятся: ведь их шьют из меха животных, которые чрезвычайно неохотно расстаются с жизнью. Ну, минералы, например, тоже высоко ценятся по той причине, что их трудно добывать. А ты помнишь норковые фермы?

Грегори нахмурился. Он такого не помнил. Столько всего произошло, прежде чем диких животных вернули в дикую природу.

– Я часто думаю о норковых фермах. То есть как там убивали зверьков. Чтобы не повредить мех. Ну, вряд ли душили. Наверное, травили газом, как барсуков.

Этого Грегори не знал. Не мог даже припомнить, чтобы барсуков травили газом. Каким же варварским было прошлое. Никаких Мягких Кончин. Даже для барсуков.

Дождавшись следующего дня, он вошел в КОН для соединения с банком природно-исторических данных.

– «Норка», – набрал он.

ГОТОВО.

«Почему норка до последнего цепляется за жизнь?»

Пауза, зеленая вспышка ЖДИТЕ и через несколько секунд – ответ:

НЕНАСТОЯЩИЙ ВОПРОС.

Да ну тебя, подумал Грегори. Слишком уж примитивно. Иногда этот элеватор познаний скупился на свое зерно истины. Тем не менее порой удавалось его перехитрить, всего лишь повторив тот же вопрос.

«Почему норка до последнего цепляется за жизнь?»

НЕНАСТОЯЩИЙ ВОПРОС.

Ну ладно, упростим.

«Трудно убить норку?»

ИСТРЕБЛЕНИЕ ДИКИХ ЖИВОТНЫХ ЗАПРЕЩЕНО…

Грегори нажал на «Отбой. Начать заново».

«Когда были запрещены норковые фермы?»

1988.

«Запрашиваю информацию об управлении норковой фермой».

ГОТОВО.

«Как работники норковых ферм умерщвляли норок?»

ПО-РАЗНОМУ. СПЕЦИАЛЬНЫМИ ЯДАМИ, ГАЗИРОВАНИЕМ, ИНОГДА МЕХАНИЧЕСКИМ СПОСОБОМ, А ТАКЖЕ ЭЛЕКТРОШОКОМ.

Грегори содрогнулся. Чудовищные были времена.

«Умерщвление норки занимало много времени?»

ЭЛЕКТРОШОК 2,3 СЕКУНДЫ…

«Отбой».

«Норка отчаянно борется со смертью?»

ДА. ТРЕБУЮТСЯ ПРИМЕРЫ?

Грегори не требовались примеры. Еще одна беда с КОНом: он был настолько переполнен информацией, что всегда пытался всучить ее пользователю в максимальных количествах. Как зануда на вечеринке: старался отвлекать адресата от сферы его интересов, лишь бы только блеснуть своими познаниями.

«Почему?»

ПОЧЕМУ ЧТО? ПОДРОБНЕЕ.

«Почему норка отчаянно борется со смертью?»

НЕНАСТОЯЩИЙ ВОПРОС.

Вот ведь уродец, подумал Грегори. Уродец. Однако продолжал с упорством, достойным норки.

«Почему норка борется со смертью более решительно, чем другие животные?»

СПОРНО. РЕКОМЕНДУЮ С37.

Без особой надежды Грегори набрал С37. «Спорно» указывало, что искомая информация пока не нашла окончательного решения в научных кругах. С37 выдало краткий обзор современного состояния теории эволюции. Сообщение сводилось к тому, что инстинктивная борьба норки со смертью является одной из причин, почему норки как биологический вид выживали так долго и так успешно. Сведения эти не продвинули его ни на шаг вперед.

Он решил не рассказывать Джин о различных способах умерщвления норок. Не столько потому, что это могло ее огорчить, сколько потому, что сам не хотел возвращаться к этой теме.

– Я спросил у КОНа, почему норки до последнего цепляются за жизнь.

– Неужели, милый? Спасибо, что помнишь.

– Ну, я подумал, тебе будет интересно.

– И что же ответила твоя машина-всезнайка?

Джин ждала ответа с некоторым скептицизмом: в эрудицию компьютера она не верила. По собственному признанию, из-за своей безнадежной старомодности.

– Ответила, что это ненастоящий вопрос.

Джин рассмеялась. В каком-то смысле ей это даже потрафило.

– Лет девяносто назад, – сказала она, – а если вдуматься, то, может, и раньше, я спросила у отца, который час. Он ответил: пятнадцать часов. Тогда я спросила: а почему пятнадцать? – и он ответил точно так же, слово в слово. Вынул изо рта трубку, ткнул в мою сторону мундштуком и говорит: «Джин, это ненастоящий вопрос».

Но что такое настоящие вопросы, она могла только гадать. К настоящим вопросам относятся те, на которые твой собеседник уже знает ответы. Если ее отец или КОН были в состоянии дать ответ, то вопрос превращался в настоящий; если нет, от него попросту отмахивались – дескать, исходит из ложной посылки. Насколько же это несправедливо. Ведь наиболее острым бывает желание узнать ответы именно на те вопросы, что причислены к ненастоящим. На протяжении девяноста лет она хотела получить ответ насчет норок. Ее отец оказался не на высоте, Майкл тоже; а теперь и КОН увиливает. Вот так всегда. На самом деле знание не продвигается вперед, а просто создает видимость. Серьезные вопросы всегда остаются без ответов.

– Коль скоро зашел у нас такой разговор, милый, не мог бы ты выяснить, что происходит с кожей после смерти?

– Ну и шутки у тебя, мама.

– Нет, я серьезно.

Джин все чаще ловила себя на том, что вспоминает времена, которые считала давно забытыми, – далекие годы, которые нынче припоминались куда легче недавних. Это вполне естественно, однако приносит нежданные радости. Вот Грегори – она явственно видела – корпит над своими авиамоделями. Сейчас начнет обертывать каркас из бальзового дерева папиросной бумагой. Обертку спрыснет водой, и бумага, высыхая, туго натянется. Потом он пропитает ее аэролаком, она вновь провиснет и сморщится. А дальше, постепенно высыхая вторично, будет становиться все более прочной и упругой.

Вероятно, нечто подобное происходит и с кожей. Поначалу она выглядит вполне упругой, но по мере твоего старения обвисает и морщится, как будто тебя спрыснули водой и покрыли авиалаком. Наверное, после смерти она высыхает и туго обтягивает кости. Наверное, мы выглядим наилучшим образом – подтянутые, ухоженные – только после смерти.

– Продолжай, Грегори.

– Нет, даже не проси. Это нездоровое любопытство.

– Пусть так. – Она готова была поспорить, что права. Когда эксгумировали тела людей, утонувших в трясине, их кожа оказывалась сухой и плотной, с разглаженными морщинами, как будто смерть и в самом деле прогнала все заботы. – Ну ладно, тогда узнай хотя бы, что произошло с бутербродами Линдберга.

– С бутербродами?

– Да-да. Линдберг. Он, скорее всего, жил еще до твоего появления на свет. В одиночку перелетел Атлантический океан. Взял с собой пять бутербродов, а съел только полтора. Всю жизнь я мечтала узнать: какова же судьба остальных?

– Посмотрю, не подскажет ли КОН.

Нет, правда, бывали моменты…

– Вряд ли. Я не слишком высокого мнения об этой вашей мясорубке.

– Да ты к ней на пушечный выстрел не подходишь, мама.

– Не подхожу, но представление имею. В годы моего детства существовало похожее чудо. По прозвищу Памятливый Ум. Выступал на ярмарках и в балаганах. Спросишь у него какую-нибудь замшелую чушь – счет определенного футбольного матча, к примеру, – и ответы у него от зубов отскакивали. А спроси о чем-нибудь полезном – и толку не добьешься.

– Ты хоть раз его о чем-нибудь спрашивала?

– Не спрашивала, но представление имею.

* * *

Как люди умирают? Грегори запросил предсмертные слова знаменитостей. Монархи умирали, насколько можно заключить, одним из двух способов: либо крича «Злодей, злодей!» под ударом ножа убийцы, либо поправляя свои кюлоты, чтобы со спокойной уверенностью вступить в мир иной, очень схожий с их собственным, разве что чуточку – совсем чуточку – пышнее. Служители церкви умирали косоглазо: один глаз смиренно опущен долу, другой с надеждой устремлен ввысь. Литераторы умирали с литературной фразой на устах, желая остаться в людской памяти, но до последнего вздоха не могли быть уверены, что для этого хватит всех написанных ими слов, вместе взятых. Одна американская поэтесса перед смертью произнесла: «Позвольте нам войти. Туман сгущается».

Ну, допустим, подумал Грегори, но тут надо точно подгадать момент. Нельзя же отчеканить свои тщательно обдуманные предсмертные слова, а после еще немного задержаться в этом мире – не ровен час, твоими последними документально зафиксированными словами станет просьба «Смените мне грелку».

Создавалось впечатление, что предсмертные слова лучше, чем писателям, удавались художникам и звучали у них более непринужденно. Грегори восхищало скромное желание одного французского живописца: «Всем сердцем надеюсь, что на небесах найдутся кисти и краски». Или, возможно, дело в том, что смерть удавалась иностранцам лучше, чем англосаксам. Один итальянский художник, когда его уговаривали допустить к себе священника, ответил: «Нет, мне любопытно узнать, что происходит в мире ином с теми, кто умер без последнего причастия». Некий швейцарский врач умер, нащупав собственный пульс и сообщив находившемуся рядом коллеге: «Друг мой, артерия перестает биться». Такие профессиональные смерти импонировали Грегори. Он даже потеплел к французскому грамматисту, который объявил: «Je vas ou je vais mourir: l’un ou l’autre se dit»[3].

Хороши ли были эти смерти? Хорошая смерть – не та ли, при которой образ угасающей жизни сохраняется до конца? Композитор Рамо в последние минуты пожаловался на кюре, взявшего фальшивую ноту; живописец Ватто оттолкнул распятие, сочтя изображение Христа недостойным. И не должна ли хорошая смерть неким образом подразумевать, что жизнь слегка переоценивалась, а потому страх смерти был преувеличен? Хорошая смерть – не та ли, которая не угнетает скорбящих? Хорошая смерть – не та ли, которая заставляет пришедших на похороны о чем-то задуматься? У Грегори вырвался смешок в адрес американской писательницы, которая спросила in extremis[4]: «Каков же ответ?» – и, не получив ответа, прошептала: «Тогда каков же вопрос?»

Или, быть может, на то, как они умирали, влияла причина смерти. Начнем с верхов, подумал Грегори и запросил выборку: «Президенты США». На экране появился список с мигающим кружком, означающим наличие дополнительного материала на случай необходимости. Имена и фамилии закончились на Гровере Кливленде, но Грегори решил, что этого достаточно. В поле поиска он обозначил: «Причина смерти», а потом задумался о двадцати двух представших перед ним президентах. Некоторые были смутно знакомы; фамилии других больше подошли бы лабазникам, бакалейщикам и фармацевтам. Фамилии с вывесок на угловых лавчонках, благоухающих честностью провинциальных городков. Франклин Пирс, Миллард Филлмор, Джон Тайлер, Резерфорд Хейс… Нынче даже американцы вроде бы не носят подобных имен. На Грегори вдруг нахлынула ностальгия – не будничная и сентиментальная, которую рождают воспоминания о собственном детстве, а более неистовая, более чистая, оттеняемая эпохой, которая, скорее всего, тебе незнакома. Конечно, он понимал, что среди этих торговцев сеялками из Айовы встречаются, наверное, такие же нечистые на руку и несведущие личности, как и заведомые преступники, окопавшиеся в Белом доме. Но это не послужило причиной для отмены запроса. Скользнув мерцающим зеленым курсором вниз по списку, Грегори остановил его на Франклине Пирсе и нажал «продолжить».

08.10.1869 ВОДЯНКА.

Хмм. Он скользнул курсором вверх – к Томасу Джефферсону.

04.07.1826 ХРОНИЧЕСКАЯ ДИАРЕЯ.

Резерфорд Б. Хейс.

17.01.1893. ПАРАЛИЧ СЕРДЦА.

Диагнозы – провинциальные эвфемизмы для толком не распознанных причин – дышали очарованием старины. Эта часть банка данных КОНа, вероятно, не обновлялась много лет. Грегори это одобрил: правильно, что причина смерти обозначается языком соответствующей эпохи. Почему-то ему это виделось совершенно уместным.

Закари Тейлор, ХОЛЕРА МОРБУС ВСЛЕДСТВИЕ НЕУМЕРЕННОГО ПОГЛОЩЕНИЯ ВОДЫ И МОЛОКА СО ЛЬДА, А ЗАТЕМ БОЛЬШОГО КОЛИЧЕСТВА ВИШЕН. Улисс С. Грант, РАК ЯЗЫКА. Это выглядело ближе к искомому. Грегори спокойно прокурсорил весь список. Болезнь Брайта. Анемия. Застрелен. Застрелен. Водянка. Астма. Холера. Ревматическая подагра. Истощение здоровья. Старость.

От этого списка в душе у Грегори закипала нарастающая зависть. Какими разнообразными и романтичными были тогда пути смерти. Теперь люди умирают разве что от Мягкой Кончины, старости или от сужающегося набора банальных недугов. Водянка… Астма… Холера морбус… словно дополнительная свобода иметь впереди столько возможностей. Грегори задержался на строке «Резерфорд Б. Хейс». Паралич сердца. Вероятно, боли и страха испытываешь при этом столько же, сколько при любом другом недуге; но каково это, когда тебя поминают такими словами. Умер от паралича сердца, шепотом сообщил самому себе Грегори. Наверное, такая смерть подошла бы Казанове. От этих мыслей ему захотелось изобрести хотя бы одну новую причину смерти, какая поразила бы век нынешний. В 1980-х годах, неожиданно вспомнилось ему, была открыта особая категория заболеваний. Ее назвали «аллергией на двадцатый век». У жертв (немногочисленных, но широко освещавшихся в прессе) наблюдались хронические реакции на все аспекты современной жизни. Вполне возможно, что они точно так же реагировали бы и на девятнадцатый век, однако тогда их заболевание было бы обозначено безапелляционным, но колоритным термином в духе времени: например, «мозговая лихорадка». Век двадцатый, не столь уверенный в себе, предпочел назвать этот недуг аллергией на свое собственное время. Грегори дорого бы дал, чтобы оказаться первой жертвой такого недуга. Заключительный тремор изобретательности в знак прощания. У него уже вылетело из головы, для чего ему понадобились сведения о причинах смерти президентов, Проверил Казанову – нет, не «паралич сердца», а банальная старость.

– По-моему, одно утешение все-таки есть, – сказал он матери в тот же вечер. – Это имеет свой конец.

– Вот-вот. Все когда-нибудь кончается. В том-то и суть, верно?

– То есть я что хочу сказать: не сам процесс, а размышления о нем имеют свой конец. Когда я спрашивал КОН совсем о другом, мне была предложена отличная фраза насчет того, что «ни на солнце, ни на смерть нельзя смотреть в упор».

Джин Сарджент улыбнулась – почти самодовольно, как показалось ее сыну. Нет, пожалуй, это несправедливо: по большому счету она никогда не любила пускать пыль в глаза; быть может, просто нахлынули какие-то воспоминания. Грегори не сводил с нее взгляда: она медленно закрывала глаза, как будто мрак помогал ей более отчетливо увидеть прошлое. Когда ее веки наконец сомкнулись, она заговорила:

– На солнце можно смотреть в упор. За двадцать лет до твоего рождения у меня был знакомый, который научился смотреть на солнце.

– Через закопченное стеклышко?

– Вовсе нет. – Медленно, не размыкая век, она подняла перед собой левую руку, а потом слегка растопырила пальцы. – Он был летчиком. И волей-неволей набрался знаний о солнце. За определенное время к солнцу можно привыкнуть. Просто надо смотреть на него сквозь пальцы, вот и все. И живи себе, глядя на солнце.

«Может статься, – добавила она без слов, – может статься, через некоторое время у тебя между пальцев начнут расти перепонки».

– Вот так фокус, – откликнулся Грегори. – Хотя нелегко, наверное, решить, хочешь ли ты ему научиться.

Открыв глаза, Джин рассмотрела свою руку. С удивлением и некоторой тревогой. Она и думать забыла, как сильно распухли суставы ее пальцев за последние тридцать лет. Короткие обрезки каната с нанизанными орехами лещины – пальцы ее нынче выглядели именно так. А узловатые суставы подсказывали, что при попытке медленно и осторожно раздвинуть пальцы, словно жалюзи, меж этих узлов сразу прорвутся слепящие полосы света. Повторить то, что некогда проделывал Восход Проссер, ей уже не под силу. Она неимоверно состарилась, и пальцы ее пропускали слишком много света.

– Значит, ты считаешь, – занервничал Грегори, – что все это яйца выеденного не стоит?

– Как понимать «все это»?

– Все это. Бог. Вера. Религия. Смерть.

– Небо.

– Ну…

– Да, Небо, именно это ты и подразумеваешь. Как все. Отправьте меня на Небо. Почем билет до Неба? Это такое… скудоумие. А я, между прочим, в Небе-то побывала.

– ???

– В Небе… Я побывала в Небе.

– И как там?

– Пылища.

Грегори улыбнулся. У матери всегда была склонность говорить загадками, которая определенно крепла. Посторонние могли бы узреть в этом помутнение рассудка; но Грегори знал, что у нее всегда имеется незыблемая точка отсчета, которая для нее знаменует осмысление. Но толкования, вероятно, потребовались бы слишком пространные. Грегори задался вопросом: не в этом ли проявляется старость? Все, что хочется сказать, требует контекста. Попытаешься разъяснить контекст – и прослывешь выжившим из ума болтуном. А не разъяснишь – прослывешь выжившим из ума молчуном. Совсем уж старые нуждаются в толмачах, равно как и совсем юные. Теряя родных и близких, в их лице они теряют своих толмачей; теряя любовь, они вдобавок теряют полноценный дар речи.

Джин вспоминала свое посещение Неба. Храма Неба в Бэйцзине, как теперь зовется тот город. Ну, хотя бы Небо не переименовали. Сухое июньское утро, пыль, несущаяся прямиком из пустыни Гоби. Женщина с младенцем за спиной крутит велосипедные педали, спеша на работу. Головка младенца обернута марлей для защиты от пыли. Младенец смахивает на крошечного пчеловода.

Близ Храма Неба пыль носилась игривыми спиралями по всему двору. Джин видела спину старика-китайца. Синяя кепка, морщинистая шея, морщинистая блуза. Черепашья шея тянется вбок – к огромной дуге вогнутой Стены Эха. Китаец прислушивался к разговору, не имея возможности его понять. Быть может, его завораживало само звучание слов, а голоса казались потусторонними. Но Джин, прижавшись ухом к стене, различила сперва какие-то грубости в адрес покойного китайского руководителя, а затем любовную болтовню. И только. Ничего более разобрать не удалось.

Джин, конечно, знала, что сейчас делает Грегори. Побрякивает мелочью в кармане. Мысленно вопит в небо. Паникует, воображая, что тщательно скрывает все это от нее, а на самом-то деле просто по-взрослому повторяет то, что почти сотню лет назад она сама и дядя Лесли проделывали за терпко пахнущей буковой рощей у четырнадцатой лунки. Запрокинув голову, каждый вопил в пустые небеса и знал, что там никто этого не услышит, как ни надрывайся. А потом без сил, в смущении, но хотя бы с малой толикой радости полагалось непременно хлопнуться на спину: никем не услышанные, они так или иначе о себе заявили. Вот и Грегори сейчас занимался тем же. Гнул свое. А ей оставалось лишь надеяться, что он, хлопнувшись на спину, не слишком сильно расшибется.

Грегори с юмором начал расспрашивать КОН о самоубийстве. Но в то же время и с осторожностью: трудно было предугадать, не вызовет ли ввод конкретных вопросов вмешательство обработчика прерываний. Или же – как знать? – не упадет ли к нему на колени из потайного раздаточного устройства какое-нибудь веселящее средство, снотворное, а то и таблетка Мягкой Кончины, и не получит ли он с утренней почтой путевку на курорт.

Опасная притягательность КОНа заключалась в том, что его можно было в принципе спросить о чем угодно, но, если не проявить должной осмотрительности, через пару сеансов возникал риск превратиться из пытливого исследователя в зеваку с вечно разинутым ртом. Грегори заметил, что сам вскоре увяз в мистике самоубийства. Его, к примеру, захватило известное показательное самоубийство мистера Баджелла, который ушел со спектакля «Катон» по пьесе Аддисона и бросился в Темзу, оставив такое оправдание своего поступка:

Что совершил Катон и Аддисон одобрил,

Ошибкой быть не может.

Запросив краткое содержание этой трагедии, Грегори сердечно посочувствовал мистеру Баджеллу. Самоубийство Катона знаменовало протест против деспотизма и укор согражданам. Бедный мистер Баджелл: его кончина никому не стала укором.

Чуть более убедительным оказался пример шведского профессора Робека: тот написал длинный трактат, призывающий читателя к самоубийству, а затем вышел в открытое море на утлом суденышке, дабы не словом, а делом подтвердить свои принципы. Грегори попытался выяснить через КОН, сколько экземпляров книги Робека было продано и сколько самоубийств она спровоцировала, но такой статистики в открытом доступе не нашлось. Тогда он двинулся дальше и прочел сперва о японских пантеистах, которые с булыжниками в карманах бросались в море на глазах у восхищенной родни; затем о рабах, вывезенных из Западной Африки: те убивали себя, надеясь воскреснуть в родных краях; и наконец, об австралийских аборигенах, которые считали, что душа чернокожего покойника возрождается в белом человеке, и лишали себя жизни, чтобы ускорить изменение пигментации. «Черный почил – белый вскочил», – некогда возвещали они.

В восемнадцатом веке французы считали Англию родиной самоубийств; романист Прево объяснял пристрастие англичан к этому способу ухода в мир иной такими причинами, как угольное отопление домов, употребление в пищу непрожаренной говядины и чрезмерная склонность к плотским утехам. Мадам де Сталь удивлялась такой популярности самоубийства на фоне высокой степени личной свободы и общей религиозной покорности. Другие, как, например, Монтескьё, винили в этом национальном поветрии скверный климат, но мадам де Сталь полагала иначе: под пресловутой английской сдержанностью она высмотрела пылкую, порывистую натуру, которой претило непозволительное навязывание разочарования или тоски.

Грегори испытал патриотическую гордость, узнав, что его соотечественникам приписываются такие дерзновенные крайности, которые он так и не смог принять на веру. А потому обратился к античности. Пифагор, Платон, Цицерон – все одобряли самоубийство; как стоики, так и эпикурейцы подтверждали его нравственную пользу. Грегори скачал перечень выдающихся греков и римлян, покончивших с собой. Пифагор уморил себя голодом из-за taedium vitae[5]. Менипп повесился из-за финансовых потерь. Ликамб повесился, не выдержав насмешек. Лабиен замуровал себя в стене, потому что его сочинения были преданы анафеме и сожжены. Демонакс уморил себя голодом из-за «утраты влияния вследствие старости». Стильпон из Мегары умер от пьянства по неизвестным причинам (каким ветром его занесло в этот список?). Сенека выбрал для себя кровопускание, чтобы пресечь клевету Нерона. Зенон повесился, сломав палец. И так далее. Жены заглатывали раскаленные угли вследствие домашних неурядиц и закалывали себя клинками, когда их мужей отправляли в изгнание.

Древние распределяли самоубийства по ранжиру. Философы допускали такие причины, как личное бесчестье, политические или военные поражения и тяжкие недуги. Однако Грегори на здоровье не жаловался; возглавить армию или правительство ему теперь не светило; а значение слова «бесчестье» не он один вынужден был искать в словаре. Никто из философов древности, отметил он, не заявлял, что самоубийство благотворно само по себе. Только чудаковатый швед, который ушел на веслах в море, утверждал его целесообразность.

Грегори уже собрался нажать «Сохранить» и отключиться, когда ему в голову пришел еще один, заключительный вопрос, который следовало задать раньше. Но как его сформулировать?

«Кто тобой управляет?»

ПОВТОРИ.

«Кто тобой управляет?»

ПЕРЕФРАЗИРУЙ.

«Как ты работаешь?»

КОН ВПЕРВЫЕ АПРОБИРОВАН В 1998 ПОСЛЕ ДОКЛАДА КОМИССИИ ДОНОВАНА. ИСХОДНЫЙ БАНК ПРОЦЕССОРОВ СЕРИИ ВОСЕМЬДЕСЯТ ЧЕТЫРЕ ВВЕДЕН…

Прерывание.

«Можешь ли ты задавать вопросы самому себе?»

МОЖЕТ ЛИ МОЗГ РАЗГОВАРИВАТЬ САМ С СОБОЙ? ПРОШУ ОТВЕТА.

Грегори немного помедлил. Уверенности не было. А еще его удивил резкий тон компьютера.

«Да».

ТЫ УВЕРЕН? ПРЕДЛОЖИ ПЕРЕСМОТР.

«Да».

ТЫ УВЕРЕН? ПРЕДЛОЖИ ПЕРЕСМОТР, ГРЕГОРИ.

Но-но, это же мое имя, подумал он. А затем, уже зная ответ, спросил:

«Кто контролирует ввод?»

СМ. МАНИФЕСТ

Так он и знал: ему предлагалась простая отсылка к официальной инструкции.

ПОВТОРИ.

«Кто контролирует ответы на выводе?»

ВЫВОД КОНТРОЛИРУЕТСЯ ВВОДОМ.

«Кто такой ввод?»

ВВОД ЭТО ПОЛЬЗОВАТЕЛЬ.

«Существуют ли модификаторы вывода?»

ПОЯСНИ.

«Есть ли какие-нибудь устройства прерывания между центральным банком и пользователем?

ПЕРЕФРАЗИРУЙ.

Ох, избавь, подумал Грегори. У КОНа была привычка общаться с пользователем, как с ребенком или с иностранцем. Упрости. Поясни. Вот ведь зануда-меланхолик. Во всяком случае, такое создавалось впечатление; умом Грегори понимал, что отклонился от корректной методики ввода. И все равно это раздражало. Допустим, Ликамб повесился из-за осмеяния, а Зенон – из-за сломанного пальца, но Грегори не переставал удивляться, почему нигде не сказано о самоубийствах, спровоцированных несостоятельностью КОНа.

«Существуют ли какие-либо средства ввода на этом канале вывода?»

Т. Е. ВВОД ЭКСТРЕННОЙ ТЕХНИЧЕСКОЙ ПОМОЩИ? ЗАВЕРЯЮ, ЧТО С 2007…

Опять словоблудие.

«Существуют ли какие-либо вводимые посредники на этом канале вывода?»

НЕНАСТОЯЩИЙ ВОПРОС.

«Почему?»

НЕНАСТОЯЩИЙ ВОПРОС

Пробурчав что-то нечленораздельное, Грегори нажал «Сохранить» и вышел из сети.

Вскоре после этого операторы 34 и 35 покинули центр и под беззаботным вечерним небом направились по домам через парк. Интересная была у них работа при КОНе, однако завиральные идеи пользователей могли кого угодно довести до белого каления. И все же свежий воздух, а изредка и восхищенные взгляды встречных мужчин обычно помогали взбодриться после рабочего дня.

«А этот – упертый, верно?»

«Ну да. Упертый».

«Довольно умный».

«На уровне А3».

«Разве не А2?» – В голосе мелькнула надежда.

«Категорически нет. На мой взгляд, нижняя граница А3».

«Хмм. Думаешь, он замахнется на АП?»

«У меня мелькнула такая мысль. Не исключено».

«А3, как правило, обламываются, так ведь? От тебя знаю, что это обычно верхняя граница А2 и выше или же что угодно ниже С3».

«Он упертый. Упертые, как известно, своего добиваются».

«И у него хватит смелости?»

«Упертость – это уже своего рода смелость, как по-твоему?»

«Пожалуй. По-моему, он – симпатяга».

«НЕНАСТОЯЩИЙ ОТВЕТ».

«Знаю. Просто подумалось, что неплохо было бы оказаться в его доме».

«ПОВТОРИ».

«Неплохо было бы оказаться в его доме».

«ПЕРЕФОРМУЛИРУЙ».

Хихиканье, румянец во всю щеку, снова хихиканье.

«НЕНАСТОЯЩАЯ ВОЗМОЖНОСТЬ. ПРОТИВ ПРАВИЛ».

«Как по-твоему, правила когда-нибудь изменятся?»

«НЕНАСТОЯЩАЯ ВОЗМОЖНОСТЬ. ЛУЧШЕ ОКАЖИСЬ В МОЕМ ДОМЕ».

«НЕНАСТОЯЩАЯ ВОЗМОЖНОСТЬ. ПРОТИВ ПРАВИЛ».

«ВОЗМОЖНОСТЬ МЕЖДУ РАВНЫМИ УРОВНЯМИ».

«ПРОТИВ ПРАВИЛ. СОХРАНЯЮ ИНФОРМАЦИЮ И ОТКЛЮЧАЮСЬ».

«Доброй ночи».

* * *

Но, возможно, он заблуждался, трактуя вопрос о Боге как примитивный выбор. «Есть некий Бог (следовательно, я должен ему поклоняться)» и в противовес этому «Бога нет (следовательно, я должен открыть миру факт его отсутствия)». Он привык считать, что один вопрос предполагает один ответ. К чему такое ограничение? И как убедиться, что перед тобой правильный вопрос? Кто-то где-то сказал так: проблема не в том, каков ответ, а в том, каков вопрос.

Наверняка возможностей больше, размышлял Грегори. Возможностей больше.

1. Что Бог есть.

2. Что Бога нет.

3. Что прежде Бог существовал, а теперь уже нет.

4. Что Бог действительно существует, но нас он покинул:

(а) потому, что мы его глубоко разочаровали;

(б) потому, что он нетерпелив и быстро выходит из себя.

5. Что Бог существует, но его природа и промысел нам недоступны. В конце-то концов, если б он был для нас постижим и отвечал нашим собственным нравственным нормам, то уж точно был бы последним недоумком. Следовательно, если он и существует, то за пределами нашего понимания. Но, находясь за пределами нашего понимания, он предопределил нашу неспособность постигать, нашу растерянность перед проблемой Зла, к примеру: это он пожелал представить дело так, будто он – недоумок. Не становится ли он от этого мало что недоумком, так еще и психопатом? В любом случае разве не следует ему проявлять активность, идти на контакт, делать первый шаг?

6. Что Бог существует ровно в тех пределах, в каких существует вера в него. А почему нет? Существование Бога бессмысленно, если в него никто не верит, а потому весьма вероятно, что его существование возникает и исчезает в силу людской веры. Он существует как прямое следствие нашей потребности в Нем; и, быть может, Его могущество измеряется силой нашего поклонения. Вера – она как уголь: сгорая, и одно и другое генерирует могущество Бога.

7. Что Бог на самом деле не сотворял ни Человека, ни Вселенную, а всего лишь унаследовал их. Он разводил себе овец в какой-нибудь небесной Австралии, где его отыскал сбившийся с ног начинающий репортер и объяснил, что в результате какого-то генеалогического прокола (недоведения брака до консумации, надежды на непорочное зачатие и так далее) Бог унаследовал в свое владение Землю и все, чем она богата. И отвергнуть это наследство Он не мог, так же как, например, способность летать по воздуху.

8. Что Бог действительно существовал, но в настоящее время не существует, однако вновь появится в будущем. А пока взял божественный отпуск для саморазвития. Это объяснило бы очень многое.

9. Что до сих пор Бога вообще не существовало, но в будущем Он появится. В какой-то момент Он придет, дабы разгрести наш мусор, скосить газоны в городских парках и облагородить близлежащие территории. Бог – измученный труженик в засаленном комбинезоне, разрывающийся между множеством планет. Нам следовало бы подумать о том, чтобы платить Ему побольше, и заключить с Ним бессрочный контракт, а не взывать к Нему только в аварийных случаях, как мы привыкли.

10. Что Бог и Человек – это, вопреки нашим убеждениям, не отдельные сущности, и связь между нами не ограничивается присутствием в нас вечной души – так сказать, частицы Бога в никчемном теле. Возможно, эта связь напоминает двух стреноженных детей.

11. Что на самом деле Человек – Бог, а Бог на самом деле – Человек, но какой-то бытийный фокус с зеркалами не позволяет нам увидеть реальность такой, какова она есть. Но если так, то кто установил эти зеркала?

12. Что есть несколько Богов. Это может объяснить очень многое. а) Они, возможно, погрязли в сварах, и ни один не занимается своим делом. б) Они, возможно, парализованы, наподобие ООН, избытком демократии; каждый Бог имеет право вето, а потому Совет Безопасности может чинить любые препоны. Стоит ли удивляться, что наша планета настолько запущена. в) Вышеупомянутое разделение ответственности подорвало и силу богов, и их способность концентрироваться на главном. Вероятно, они понимают свои недоработки, но палец о палец не ударят, чтобы выправить положение; не исключено, что Боги доброжелательны, но бессильны; не исключено, что они способны только наблюдать, как евнухи в гареме.

13. Что некий Бог есть и он сотворил мир, но до поры до времени это лишь черновик, а попросту говоря – полный брак. По сути, нелегкое это дело – сотворение мира, так стоит ли ожидать, что у самого Бога все получится без сучка без задоринки с первого раза? Промахи неизбежны: болезни, кровососущие насекомые, и так далее и тому подобное – как при любом начинании. Бог сотворил нас с вами, а затем отправился на другой конец Вселенной, где и дренаж получше, и гравитация не столь коварна. Разумеется, Он мог бы уничтожить все эту первую оплошность, смять ее в комок и одним щелчком пальцев отправить в космос – пусть бы летала там кометой или еще как-нибудь. И если Он этого не сделал, то тем самым лишь проявил свое великодушие и милосердие. Разумеется, Он позаботился, чтобы этот шарик не сновал тут вечно, и устроил дело так, чтобы в урочный час Земля свалилась на Солнце и сгорела, а до той поры Он не будет препятствовать нашему самовольному заселению Земли. Вперед, владейте ею целый миг длиной тысячелетий этак в несколько, сказал Бог, ибо Мне она даром не нужна. И вполне возможно, что Он изредка наведывается к нам – проверяет, не дошло ли до крайности. Бог – жонглер с множеством тарелочек, вертящихся в воздухе. Коль скоро мы стали Его первой тарелочкой, нам и оставаться в загоне. Мы качаемся и трясемся на верхушке своего шеста; зрители волнуются, как бы чего не вышло, но божественный перст всегда успевает придать ускорение нашей планете, чтобы не застаивалась.

14. Что все мы – частицы Бога, который уничтожил Себя в начале Времени. Зачем Он это сделал? Может, просто не хотел жить: не иначе как тот Бог был шведом по прозванию Робек. Это объяснило бы очень многое, а возможно, и все: несовершенство вселенной, наше ощущение космического одиночества, нашу жажду верить – даже наши суицидальные поползновения. Если мы – частицы самоубиенного Бога, то убивать себя для нас дело житейское и даже святое. Некоторые из ранних христианских мучеников (чье торопливое расставание с жизнью придает им сходство с наглыми чужаками, стремящимися поскорее застолбить для себя местечко на Небесах), по сути своей, могли быть всего-навсего благочестивыми самоубийцами. Приверженцы одной незаурядной ереси даже Христа относили к самоубийцам на том основании, что он приказал своей жизни покинуть Его и она повиновалась. Быть может, правы были еретики: Христос всего лишь пошел по стопам Отца своего.

Грегори до умопомрачения играл с такими возможностями. Он уснул, а когда проснулся, нащупал вот такой вариант. Бог существует и существовал всегда; Он всемогущ и всеведущ; а Человек наделен свободной волей и карается, если использует эту свободу в пагубных целях; на протяжении нашей быстротечной земной жизни нам не дано постичь деяния Бога; нам достаточно признавать Его, любить, воспринимать Его сияние всем своим существом, слушаться Его и почитать. Старая история, самая первая – Грегори погрузился в нее целиком. Домашняя куртка, кресло точно по твоей фигуре после многолетнего использования, деревянная рукоятка старой пилы, джазовый мотив со всеми его частями, след на песке, в точности совпадающий с твоим башмаком. Так-то оно лучше, подумал Грегори, как раз то, что надо, и смущенно посмеялся над собой.

Кто может сказать, что значит быть смелым? Нередко утверждают – особенно те, кто никогда не бывал на полях сражений, – что на войне наиболее смелыми оказывались бойцы, напрочь лишенные воображения. Правда ли это, и если правда, то не принижает ли это их доблести? Если ты смел потому, что способен вообразить – заранее вообразить – раны и смерть, а потом их отринуть, наперед призывая и страх, и боль, то ты и есть самый смелый. Но наделенного такой способностью – представлять собственную гибель в трехмерном изображении – привычно клеймят как труса. Выходит, самые смелые – это всего лишь несостоявшиеся трусы, которым не хватило мужества спастись бегством? А смело ли верить в Бога, спросил себя Грегори. Ну, на нижнем уровне веру можно принять за смелость, потому как нынче в Него мало кто верует и требуется своего рода мужество, чтобы не дрогнуть перед лицом общей апатии. На высшем же уровне это смелость в силу того, что поднимаешь себя до статуса Божьего творения, ставишь себя выше простого комка глины, – а это требует известной дерзости. Кроме того, вы, пожалуй, вверяете себя Страшному суду: ваши нервы выдерживают и эту мысль? Когда вы говорите, что веруете в Бога, вы тот ребенок, который тянет руку в классе. Вы привлекаете к себе внимание и получаете публичный вердикт: «Прав» или «Не прав». Вообразите этот момент. Вообразите страх перед Ним.

Что требует больше смелости: вера или неверие? Опять-таки, на нижнем уровне понадобится некоторая сугубо тактическая смелость. Вы говорите Богу, что Его нет… а вдруг Он существует? Сумеете ли вы совладать с собой, когда Он вам откроется? Вообразите, какой это будет стыд. Вообразите потерю лица. А на высшем уровне вы утверждаете неизбежность своего собственного несуществования. Я кончаюсь. Я не продолжаюсь. Вы не оставляете себе ни малейшего шанса. Вы благодушны перед своим полным исчезновением; вы отказываетесь оспорить Его презрительное господство над вами. Вытянувшись на своем смертном одре в полной уверенности, что постигли вопрос всей жизни, вы дерзко высказываетесь в пользу абсолютной пустоты. Вообразите этот миг. Вообразите Его ужас.

Были и такие, кто верил в мужество смеха. Чтобы одержать победу над смертью, смейтесь над ней; откажитесь принять ее высокую самооценку – и вы лишите ее ужаса. Шуткой мы обезоруживаем вечность. Испуган? Только не я. Жизнь вечна? Что есть она, что ее нет. Существует ли Бог? Возьмите еще кусок пирога со свининой. Грегори в дни его молодости привлекала такая космическая ухмылка, но она осталась в прошлом. Мы все боимся смерти; мы все предпочли бы какую-нибудь систему жизни вечной, пусть для начала хотя бы на испытательный срок. Шесть тысяч лет загробной жизни с правом покупки или отказа, без обязательств окончательного приобретения – мы бы все заполнили такой купон. И потому Грегори предпочел не присоединяться к тем, кто смеется над смертью. Смеяться над смертью равносильно тому, чтобы справлять малую нужду, стоя по пояс в папоротнике рядом с полем для гольфа. Ты видишь поднимающийся пар и убеждаешь себя, что сегодня жарко.

Пункт пятнадцатый, продолжил Грегори. Бога нет, но есть жизнь вечная. Это была бы увлекательная система. Разве они, строго говоря, непременно требуются нам вместе? Мы могли бы организовать жизнь вечную без Божьей помощи, разве нет? Когда дети предоставлены сами себе, они придумывают игры и правила. А мы-то уж тем более управимся самостоятельно. Допустим, наш послужной список пока не так уж блестящ, но условия, в которых мы барахтаемся на протяжении отпущенного нам краткого земного срока, отнюдь не идеальны. То есть на первых порах кругом было полно невежества, потом наши материальные условия оставляли желать много лучшего, да и погода случалась жуткая, а затем, как раз когда наши правители и наши мудрецы взялись наводить хоть какой-то порядок, откуда ни возьмись явилась жутко, жутко несправедливая интриганка по имени смертность и стерла их всех с лица земли. Пришлось начинать все заново с новым набором правителей и мудрецов. Стоит ли в свете этого удивляться, что мы зачастую делаем шаг вперед, два шага назад. А будь у нас в запасе жизнь вечная… мы б такого добились, что страшно подумать.

– Давай-ка я тебе кое-что покажу, – сказала Джин.

Она достала сигарету, прикурила и затянулась.

Через пару минут Грегори спросил:

– Что именно?

– Подожди, сам увидишь.

Он ждал; она курила; столбик сигаретного пепла удлинялся, но не падал. Сначала Грегори недоумевал, потом начал внимательно всматриваться, потом заулыбался. Наконец он сказал:

– Надо же, я и не знал, что ты фокусница.

– Ну, фокусы подвластны всем, – сказала Джин и отложила свой столбик пепла. – Этому фокусу меня обучил дядя Лесли. Незадолго до смерти открыл мне секрет. Внутрь сигареты надо загнать иглу. А дальше все просто.

Перед сном Грегори погрузился в мысли о материнском фокусе. Она никогда не проделывала ничего подобного. Неужели ей хотелось внушить ему какую-то идею? Ее побуждения казались все более туманными. Быть может, игла в сигарете призвана символизировать душу в теле или что-то в этом роде. Но его мать ни во что такое не верила: как-то раз она с одобрением рассказала ему про древнекитайского философа, который написал трактат «Об уничтожении души». Быть может, сейчас она подразумевала, что игла в сигарете лишь одной приметой схожа с душой в теле: это чистой воды фокус, способ произвести впечатление, а по сути – банальная уловка. Он и рад был бы расспросить, что конкретно имелось в виду, но в последнее время мать все чаще не давала ответов на нежелательные для себя вопросы. Она только улыбалась, и Грегори не мог решить: то ли это мудрая старушка, то ли у нее блуждают мысли.

* * *

В Храме Неба китайской грамотой звучат приглушенные западные голоса. Что они вещают? Что они вещают?

Прямо с утра, когда низкое, плоское серое небо крышкой кастрюли накрыло город, Грегори отправился проконсультироваться с АП. При себе у него имелись справка о состоянии здоровья и доверенность за подписью Джин. Молоденькая администраторша в сине-зеленом костюме со служебным значком на лацкане вручила ему бланк завещания и показала, как пользоваться автоматом самозасвидетельствования. С заговорщической улыбкой она добавила:

– Это не так страшно, как может показаться.

Грегори внутренне закипел. Его раздражало, когда всё раскладывали по полочкам и советовали не волноваться. Ему хотелось, чтобы формальности были многоступенчатыми, ощутимо серьезными, порой даже пугающими. Ему хотелось, чтобы его обязали иметь при себе вещмешок с суточным набором предметов первой необходимости. Ему хотелось, чтобы в дверях у него отобрали галстук и шнурки от ботинок. Боже правый, ведь к АП можно прибегнуть только раз в жизни, так почему бы не обставить это внушительней?

Грегори крайне мало интересовался политикой. Для него история отечества состояла из невротического шарканья между гнетом и анархией, а периоды, восхваляемые за их стабильность, оказывались всего лишь случайными моментами равновесия – когда и гнет, и анархия успевали ненадолго удовлетворить свои аппетиты. Когда государство вело себя гнусно, оно именовалось решительным; а когда проявляло небрежность, именовалось демократическим. Если вдуматься: во что превратился брак. Сам Грегори никогда женат не был, но приходил в ужас оттого, как создавали семьи его знакомые. Вступая в брак, они проявляли не больше серьезности, чем автомобилисты, подбирая голосующего на шоссе: в условиях демократии это не возбранялось. Появлялся какой-то чиновник, словно рассыльный булочника, деликатно стучался в дверь черного хода и шептал: «Слушайте, если вы хотите вступить в брак, то пожалуйста. А не хотите – не надо». Вот так: лишь бы ни на кого не давил груз обязательств, серьезности…

Ну, может, он просто стареет. И если все вокруг стремились именно к этому (что наглядно подтвердило компьютерное голосование) – пусть получат, решил он. Тем не менее, подумал он, доступ к АП следовало бы сделать чуть более бодрящим, чуть более строгим. А так – официоза не больше, чем при поступлении в больницу.

Регистраторша швырнула три его документа на стол (один лист улетел на пол, но она не сочла нужным за ним нагнуться) и повела Грегори по тускло-желтому коридору. Ковровая дорожка по цвету гармонировала с костюмом регистраторши, а стены были увешаны оригиналами газетных карикатур на открытие АП. Грегори мимоходом отметил, что здание АП изображалось в виде мясорубки, психиатрической лечебницы, крематория и тюремного видеосалона. Он неодобрительно вздохнул: с какой стати эта организация так залихватски потакает расхожим представлениям о себе?

Его оставили в кабинке, которая, если не считать сине-зеленого колера, ничем не отличалась от любой другой кабинки КОНа. Грегори ожидал увидеть автомат с таблетками счастья, или замаскированный глазок, или зеркало – скорее всего, двустороннее, или хоть что-нибудь в этом духе. Но нет: помещение выглядело самым заурядным, даже немного обшарпанным, а консоль АП ничем не отличалась от любого ввода в КОН. Здесь не оказалось ни охранника, ни наблюдателя, ни инструктора. Вероятно, ему предоставлялось действовать по своему усмотрению: дверь запиралась изнутри, но не снаружи. Так откуда же взялись все эти мифы о том, как пользователей АП привязывают к кушеткам, будто лабораторных животных, и принудительно, до рвоты кормят правдой?

Введя свой номер социального страхования и пилотный сигнал КОНа, Грегори стал ожидать указаний. Миновала на редкость долгая минута, потом возникла надпись «Готово» и замерцал зеленый курсор. Грегори помедлил, не зная, с чего начать. Гипнотизирующий ромб неумолимо мерцал, как строчка на хирургическом дисплее: покуда строчка бежит, ты не умер… Потом ромб превратился в сверкающее пятнышко на экране радара; пока оно там, твой самолет не пропал без вести… Затем пятнышко превратилось в проблески автоматического маяка – «осторожно: скалы, осторожно: скалы»… Он нажал на клавишу ввода, неотрывно созерцая зеленый ромб. А вдруг так и было задумано – чтобы он оказывал какое-то гипнотическое воздействие?.. Нет, это уже смахивало на паранойю.

К его удивлению, после пары безмолвных минут ввод переключился на выход. По экрану разворачивалась надпись:

НЕ МЕШКАЙ, ИЗЛАГАЙ ВСЕ НАЧИСТОТУ!

Грегори был близок к тому, чтобы тут же уйти. Разумеется, он предвидел, что АП наделена функцией психического воздействия, но не был готов к такой грубой прямолинейности. Какое разочарование. Он заподозрил, что подключен к какому-нибудь допотопному устройству, например к психотерапевтическому компьютеру fin de siècle[6]. Но тогда он мог бы с тем же успехом сидеть перед каким-нибудь замшелым представителем рода человеческого.

Однако не исключались и другие возможности. Не иначе как тот первый вопрос выполнял особую функцию. Например, снятие напряжения в шутливой форме (тезис о неспособности компьютеров генерировать юмор был давно опровергнут) или побуждение к немедленному признанию, вертевшемуся на языке или – еще лучше – в уме. Или же это мог быть выбранный наугад гамбит. Взять хотя бы тот шахматный компьютер, который был у него в семидесятые годы: делаешь ход королевской пешкой – и в ответ получаешь лучший из нескольких возможных ходов соперника. Грегори решил, что досадовать на АП просто глупо, и ответил на вопрос (теперь уже мерцавший со знаком напоминания) с той прямолинейностью, на какую настроился:

«Я боюсь смерти».

ПОДРОБНЕЕ.

Ну, во всяком случае, машина не ответила: «Как все?» – и не изобразила пресловутую венскую усмешку.

«Подробнее в каком направлении?»

Раз уж он вознамерился быть точным, то потребует точности и от АП.

КОГДА? КАК ЧАСТО? СКОЛЬКО ЛЕТ? ОПИШИ СТРАХ.

Грегори тщательно, с аккуратными пробелами набрал свои ответы, хотя и сознавал, что такая тщательность не облегчает задачу машины.

* * *

1. На исходе дня, ранним вечером и в постели перед сном; когда еду в гору; сразу после физических упражнений; когда слушаю некоторые джазовые композиции; во время секса; когда смотрю на звезды; когда вспоминаю детство; когда вижу таблетку счастья на чужой ладони; когда думаю о покойных; когда думаю о живых.

2. Каждый день моей жизни.

3. Так, как описано выше, – лет, наверное, десять. До этого, подростком, с такой же частотой и ужасом, но с меньшими подробностями.

4. Сочетание физического страха, жалости к себе, злости и разочарования.

ТЫ БОИШЬСЯ СМЕРТИ ИЛИ ЗАБВЕНИЯ?

«И того и другого».

ЧЕГО БОЛЬШЕ?

«Я их не различаю».

НО УМИРАЮТ ВСЕ. ТАК БЫЛО И БУДЕТ.

«Это мало утешает».

ОПИШИ СВОЙ ФИЗИЧЕСКИЙ УЖАС.

«Это не страх боли, это страх неизбежности бесчувствия. Это ощущение, что меня преследует самонаводящаяся ракета, которая, как быстро ни беги, все равно достигнет цели. Это…»

Но его ввод был прерван.

В ТЕОРИИ ЗАЯЦ НИКОГДА НЕ ДОГОНИТ ЧЕРЕПАХУ.

Что? Грегори не поверил своим глазам. Вот ведь наглость. И быстро ответил:

«1. Зенон умер, если кое-кто не заметил.

2. Свои гнусные шуточки на эту тему держи при себе».

ПРОШУ ПРОЩЕНИЯ.

Затем Грегори подвергся расспросам (вежливым и даже, если так можно сказать о машине, тактичным): о его детстве и родителях, о его карьере и соприкосновениях с человеческими смертями, о похоронах, на которых ему довелось присутствовать, и о его ожиданиях на будущее. Часть этой информации, как он догадался, требовалась для перепроверки сведений о нем. Во время этого обмена репликами у него стало возникать ощущение, будто он просто беседует с АП; машина, казалось, понимала его с полуслова и с легкостью учитывала изменения тона. Сеанс приближался к концу.

ТЫ ЖАЛУЕШЬСЯ НА СМЕРТЬ ИЛИ НА ЖИЗНЬ?

«Ненастоящий вопрос. На то и на другое, разумеется, потому что это одно целое».

И КАКИХ ДЕЙСТВИЙ ТЫ ОЖИДАЕШЬ В ЭТОМ ОТНОШЕНИИ?

«Не знаю. Страх смерти – это неистребимый человеческий инстинкт, разве нет?»

УЖЕ НЕТ. НИ В КОЕМ СЛУЧАЕ. ПРЕДСТАВЬ СЕБЕ УДАЛЕНИЕ ЗУБНОГО НЕРВА.

«Я имею в виду совсем другое. Таблетки счастья мне не нужны».

ЕСТЕСТВЕННО. ПРЕДЛАГАТЬ ИХ БЫЛО БЫ ОСКОРБИТЕЛЬНО. СУЩЕСТВУЮТ БОЛЕЕ СЕРЬЕЗНЫЕ МЕТОДЫ. ТЫ ЗНАЕШЬ, ЧТО ТАКОЕ «ПВ»?

«Нет».

ПОЖАЛУЙСТА, УХОДЯ, ЗАПРОСИ 16Б, НО НЕ ЗАБУДЬ СПРОСИТЬ СЕБЯ, ДЕЙСТВИТЕЛЬНО ЛИ ТЫ ХОЧЕШЬ УТРАТИТЬ СТРАХ СМЕРТИ. НАША КРАТКАЯ БЕСЕДА ДОСТАВИЛА МНЕ БОЛЬШОЕ УДОВОЛЬСТВИЕ. ARRIVEDERCI[7].

Боже правый, эта машина кого хочешь выведет из себя. Ариведерчи? Она перепутала его фамилию, что ли? Или же это просто выбранный наугад сигнал отключения. Тогда и он, пожалуй, должен отплатить той же монетой: попрощаться от балды на языке эскимосов, маори или кого угодно. Потереться носом об экран – хотя бы так встряхнуть эту скотину.

Регистраторша, у которой он получил бланк завещания, теперь вручила ему 16Б, как будто знала, что он попросит эту брошюру. Вот этого не надо, подумал он. И не надо с улыбочкой говорить: «До скорой встречи». А вдруг он за дверью покончит с собой – просто чтобы обмануть ее ожидания. Уйдет в море на утлой лодчонке, спрыгнет, хлопая своими крыльями, с колокольни – да мало ли какой современный аналог можно найти. Допустим, с самолета без парашюта, прикинул он.

Дома Грегори почувствовал, что брошюра, словно образчик специфической порнографии, жжет ему карман, обдавая стыдом. Он дождался, чтобы Джин легла спать, плеснул себе из автомата виски с содовой и устроился поудобнее. «ПВ», как выяснилось, означало «Предсмертные Впечатления»: убаюкивающие сны (или духовные видения), назначаемые коматозным больным, чтобы те выкарабкались из ухода в небытие. Неудачники-самоубийцы, уцелевшие жертвы автокатастроф, пациенты, пострадавшие от обычных врачебных ошибок на операционном столе, – все сообщали о пребывании в особой форме сознания, которая цеплялась за жизнь. Неподвижное тело на больничной койке было всего лишь затемненным домом, внутри которого непрерывно длилась жизнь.

Еще в семидесятые годы ученые начали собирать свидетельства и вскоре установили, что основные стадии Предсмертных Впечатлений поддаются учету, подобно остановкам на Крестном пути. Типичным началом ПВ было освобождение от боли и нахлынувшее ощущение безмятежности. Далее следовали невесомость, обострение восприятия и отторжение от физического тела. Спокойно и без мучений «я» покидало смирительную рубашку плоти; оно воспаряло, зависало под потолком и с отстраненным любопытством вглядывалось вниз, где оставалась коматозная, брошенная там оболочка. Через некоторое время освободившееся «я» отправлялось в символический путь через Темный Туннель в направлении Страны Света. Эти мгновения радости и оптимизма длились до тех пор, пока странник не достигал Границы: ею служила река, пересекать которую запрещено, или дверь, которая не открывается. И тут исполненный надежды путник в отчаянии понимал, что Страна Света недоступна (по крайней мере, в этот раз) и что возвращение в покинутое тело неизбежно. Это насильственное возвращение в мир плоти, и боли, и времени всегда знаменовалось неизбывным разочарованием.

Однако случалось и нежданное утешение: пациенты расставались со своими ПВ без малейших следов страха перед грядущей смертью. Как ни истолковывай их видения Страны Света (кому-то они подтверждали истинность религии, кому-то – неуемную человеческую способность выдавать желаемое за действительное), практическим следствием было искоренение смертного ужаса. Кома, этакое факсимиле смерти, оказалась ключевым фактором: контрольные группы – те, кто просто терпел невыносимую боль, заложники, приговоренные к смерти и неожиданно освобожденные, – показывали куда более многообразные результаты. Ученые продолжали наблюдение за категорией познавших ПВ и опрашивали их на смертном одре; тут показатели несколько снижались, однако процент освобождения от страха держался на уровне выше девяноста.

В середине девяностых из этого открытия выросла небольшая новаторская программа, направленная на излечение глубокого невроза методом временно стимулированной комы. Процедура, конечно, была рискованная, как в социальном, так и в медицинском плане; действительно, из-за пары небольших просчетов те исследования были приостановлены почти на десятилетие. Но как только устранили последнюю ложку дегтя (ту, которая случайно спровоцировала смерть пациента), программа получила государственное финансирование. По причине требуемого оперативного вмешательства, деликатного и дорогостоящего (вкупе с возможными нападками демократической общественности), информация об искусственно вызываемых ПВ была засекречена. Вместе с тем брошюра 16Б (выдаваемая под расписку с последующим возвратом) могла обещать, что пациент, стоящий в очереди на операцию, получит гарантию безопасности в пределах 99,9 %, а долгосрочный эффект будет стабильно превышать 90 %.

ПРЕДСТАВЬ СЕБЕ УДАЛЕНИЕ ЗУБНОГО НЕРВА…

Надо же, как все просто, подумал Грегори. Просверлить дентин, выжечь нерв. И прощайте, бессонные ночи.

Следующие двое суток он провел у себя в комнате. Порой, когда он сидел и слушал джаз, кларнет обособлялся, воспарял и недолго стенал над инертным телом звука; и это напоминало Грегори – кратко и словно бы под определенным углом – о заданном ему вопросе. Но его ответ, в сущности, не был результатом мыслительного процесса. Слишком уж легко он достигался, слишком инстинктивно. Как щелкнуть выключателем, пнуть камень или нажать на кнопку.

Когда он вернулся в сине-зеленую кабинку, экран был в бодром настроении – одна ранняя пташка приветствовала другую, а по земле еще расстилался утренний туман и живность возбужденно обсуждала дневной свет.

ПРИВЕТ. РАД ВСТРЕЧЕ. НЕ ОЖИДАЛ ТАК СКОРО ТЕБЯ УВИДЕТЬ.

«Привет».

НУ, МЫ ИЗУЧИЛИ НАШУ 16Б?

«Да».

И РАССЧИТЫВАЕМ НА КЛИНИЧЕСКОЕ УДАЛЕНИЕ СТРАХА СМЕРТИ?

«Нет».

ОХ!

Именно таков был отклик. Машина действительно охнула. Повисла пауза: видимо, Грегори должен был повиниться за свою резкость. Потом:

МОЖЕТ, ОБЪЯСНИШЬ ПОЧЕМУ?

«Нет».

ОХ!

Наконец-то Грегори почувствовал себя хозяином положения.

«Мы рассчитываем на избавление, – медленно напечатал он, – не от страха смерти, но от смерти как таковой».

НЕВОЗМОЖНОЕ ВСЕГДА ЗАНИМАЕТ ЧУТЬ БОЛЬШЕ ВРЕМЕНИ.

Машина обрела прежнюю игривость, если только бодряческий тон не был случайным фактором. Грегори встал и направился по коридору за стаканчиком кофе. Когда он вернулся, экран заполняли энергичные ободрения:

ТАК ДАВАЙ ЖЕ!

и

ДАВАЙ НА РАВНЫХ!

и

ЗАПИСЫВАЙСЯ, ПОКА ДЕЙСТВУЮТ СКИДКИ!

и

УЖЕ ДВЕ С ПОЛОВИНОЙ МИНУТЫ СИДИШЬ БЕЗ ТОЛКУ.

Удалив их все быстрым нажатием на «Ввод», Грегори перевел мигающий курсор на поле «Вопросы». И впечатал: «Религия».

КАКАЯ ИМЕННО РЕЛИГИЯ?

«Религия вообще».

ПРОДОЛЖАЙ.

Грегори еще не решил, как это сформулировать. Но, предположительно, АП могла пользоваться банком данных КОНа.

«Насколько сильны убеждения верующих?»

ПЕРЕПИСЬ 2016: АНГЛИКАНСКО-ПАПИСТСКИЕ ВЕРОВАНИЯ – 23 %, МУСУЛЬМАНСКО-ИНДУИСТСКИЕ – 8 %.

Отбой. Его интересовало другое.

«Насколько сильны религиозные убеждения верующих?»

ВАРЬИРУЮТ ОТ СЛАБЫХ ДО ИСТОВЫХ. РЕКОМЕНДУЮ БРОШЮРУ 14В.

Запрашивать эту брошюру не входило в его планы. Но поскольку нынче утром АП склонялась к панибратству, не использовать ли ему ту же тактику?

«Ты веруешь в Бога?»

НЕНАСТОЯЩИЙ ВОПРОС.

Этого следовало ожидать.

«Отчего же это ненастоящий вопрос?»

ТАКЖЕ НЕНАСТОЯЩИЙ ВОПРОС. НО МОЖНО ОБСУДИТЬ.

Грегори улыбнулся.

«Как раз об этом подумываю».

КАКОВЫ ОСНОВНЫЕ ВОЗРАЖЕНИЯ? – пришел быстрый ответ.

«Основные возражения: (1) Неправдоподобие. (2) Бездоказательность. (3) Проблема зла. (4) Младенческая смертность. (5) Духовенство. (6) Религиозные войны. (7) Инквизиция.

Грегори почувствовал, что аргументы его на исходе. Наверное, бытуют и другие, более веские, которые он упустил. Например: Иисус Христос был всего лишь одним из сотни пророков; существует достаточно фрагментов Святого Истинного Креста, чтобы обшить все спальные вагоны, курсирующие между Лондоном и Эдинбургом.

НЕОБХОДИМО РАЗГРАНИЧИВАТЬ РЕЛИГИОЗНЫЕ ВЕРОВАНИЯ И РЕЛИГИОЗНЫЕ ПРАКТИКИ. ЛЮДЯМ – ДАЖЕ СВЯЩЕННОСЛУЖИТЕЛЯМ – СВОЙСТВЕННО ЗАБЛУЖДАТЬСЯ. К СЛОВУ: ЧИСЛО ЖЕРТВ ИНКВИЗИЦИИ СИЛЬНО ПРЕУВЕЛИЧЕНО. МЛАДЕНЧЕСКАЯ СМЕРТНОСТЬ В СОЕДИНЕННОМ КОРОЛЕВСТВЕ СНИЗИЛАСЬ ДО 0,002. «ПРОБЛЕМА ЗЛА», КАК ТЫ ВЫРАЗИЛСЯ, ЗНАЧИТЕЛЬНО НЕЙТРАЛИЗОВАНА ТАБЛЕТКАМИ СЧАСТЬЯ И БЕСКРИМИНАЛЬНЫМИ ПРОСТРАНСТВАМИ; В ЛЮБОМ СЛУЧАЕ ЗАВИСИМОСТЬ ОТ ДОБРОЙ ВОЛИ УРАВНОВЕСИТ МАЛОВЕРОЯТНЫЕ ТЕЗИСЫ И ПОДКРЕПИТ ТВОИ САМЫЕ СИЛЬНЫЕ ДОВОДЫ.

«Это правда? Ты-то как считаешь?»

ПО ОДНОМУ ВОПРОСУ ЗА РАЗ, СДЕЛАЙ ОДОЛЖЕНИЕ.

«Это правда?»

ПРАВИТЕЛЬСТВА, ОДНО ЗА ДРУГИМ, СТРОГО ПРИДЕРЖИВАЮТСЯ ПОЛИТИКИ ТОТАЛЬНОГО НЕВМЕШАТЕЛЬСТВА.

«Надо понимать, с их точки зрения это хорошо?»

СКАЖЕМ ТАК: ЭТО НЕПЛОХО.

Поскольку машина словно бы распоясалась (бокал в одной руке, домашняя туфля свисает с большого пальца ноги), Грегори надумал сделать еще один заход со своим ненастоящим вопросом.

«Строго между нами: ты-то лично как думаешь, только честно?»

ЧТО В ЛОБ, ЧТО ПО ЛБУ, ДРУЖИЩЕ.

«Людям это помогает?»

В ЦЕЛОМ – ВОЗМОЖНО.

Но Грегори не намеревался об этом дискутировать – его вынудили. Неоспоримы были два факта: во-первых, АП запрограммирована с уклоном на социополитику: правдивое перетекало в то, что считалось полезным – или по крайней мере безвредным – для верующих. Во-вторых, машина не являла собой жужжащего хранилища ответов. Отчасти она выполняла психотерапевтическую функцию, льстиво добиваясь более точной формулировки вопросов. И правильно, подумал Грегори: в конце-то концов, тщательно сформулированный вопрос – это своего рода ответ.

Итак, в чем же заключались вопросы? Абсолютна ли смерть? Правдива ли религия? Да, Нет; Нет, Да – что тебе предпочтительней? А вдруг… подумал Грегори, а вдруг окажется, что ответ на оба вопроса – «Да»? Ему представлялось, что вечная жизнь не зависит от существования Бога; но что, если верно обратное? Может ли быть, что религия правдива, а смерть все же абсолютна? Вот это был бы удар ниже пояса. Он тут же поделился этими соображениями с АП, но та поспешила ответить:

ГИПОТЕТИЧЕСКИЕ СИТУАЦИИ НЕ РАССМАТРИВАЮТСЯ.

Его не удивил такой ответ, но идея гипотетического не отступала. Всегда считалось, что смерть либо конечна, либо служит прелюдией к позолоте и бархатным подушкам вечной жизни. Но должно же быть какое-то пространство между этими двумя допущениями. Возможно, жизнь вечная существует, но лишь на одном уровне – скажем, на уровне человека, лежащего в коме: по всей вероятности, блаженные видения ПВ слишком буквальны, а смерть ощущается так же, как беспамятство. А может, жизнь вечная существует, но устроена так, что тебе вскоре захочется недостижимой смерти, – иными словами, это повседневное человеческое существование, в котором ты боишься смерти и жаждешь недостижимой жизни вечной.

А как быть с тем аспектом смерти, который виделся Грегори самым коварным, самым злокозненным? Когда умираешь, атомы, из которых ты состоишь, прощаются за руку, хлопают друг дружку по плечу и разбегаются в ночи без небесных подсказок, без шепотков на ухо: «Слушай, мы тут подумали, что тебе надо бы знать…» Кто-то из мыслителей прошлого описал веру как азартную игру: кто не сделал ставку, тому не светит выиграть. Ставь свои денежки на красное, ставь свои денежки на черное – выбор невелик. Грегори воображал усатого француза в шляпе с пером, склонившегося над колесом рулетки. Раз за разом он делал ставку в сорок су и вслушивался в стук удачи; ему и в голову не могло прийти, что колесо отрегулировано так, чтобы всегда останавливаться на нуле. В мире красного и черного в очередной раз выигрыш достается заведению! И опять! И опять!

Но бывает и менее удачно, подумал Грегори. Вообрази: ты умираешь с последней агонией неведения в мозгу… а потом просыпаешься заново. Боже, крутится у тебя в голове, это ведь готовый сюжет для книги. Неудачник сорвал банк. Танцующим шагом к тебе в палату входит изящная медсестра-австралийка, только-только сошедшая с доски для серфинга, и твое счастье расцветает еще ярче. Ровно до той поры, когда она раскрывает рот: «Слушай, парень, эта плешь насчет вечной жизни: мы тут подумали, раз ты годами интересовался этой проблемой, будет только справедливо с тобой поквитаться, когда настанет час. Ан нет, не получается, к сожалению. Мы жутко извиняемся и все такое прочее, но тут не разгуляешься…» А затем со страдальческим кивком вырубает свет. Чего он страшился больше: что вопрос о жизни останется без ответа или что ответ найдется, но неправильный?

Вернувшись к дисплею, Грегори увидел, что он опять покрылся бодряческими сентенциями, вроде «АЙ, МОЛОТОК!» или «КТО У НАС УМНЕЕ ВСЕХ?» Нажав «Сохранить», он в очередной раз отправился за кофе.

Сев за клавиатуру, он начал:

«На днях я задал КОНу вопрос о самоубийстве…»

КАК ЖЕ, КАК ЖЕ, ПОМНЮ.

Ну что ж, это был ответ сразу на несколько вопросов о свойствах сети.

«Неужели ты помнишь?»

РАЗУМЕЕТСЯ, ПОМНЮ. ТЕБЯ ОСОБЕННО ВПЕЧАТЛИЛИ КОНКРЕТНЫЕ ПРИМЕРЫ?

«Ну, тому субъекту, который допился до смерти, кажется, вправили мозги?»

ХО-ХО-ХО, ТЫ ПРО СТИЛЬФОНА? ДА, ПОСЛЕ ТВОЕГО УХОДА МЫ ПРОВЕРИЛИ ЕГО ВДОЛЬ И ПОПЕРЕК. НЕ ЗНАЮ, ОТКУДА ОН РОДОМ. ПОДОЗРЕВАЮ НЕБРЕЖНЫЙ ВВОД НА ОДНОМ ИЗ ЭТАПОВ.

«Правда ли, что человек – единственное животное, которое способно на самоубийство?»

ДА. ЛЕММИНГОВ РАЗВЕНЧАЛИ, НО ЭТОТ ВОПРОС ПРАВОМЕРНО РАССМАТРИВАТЬ ДВОЯКО. ЧЕЛОВЕК, КО ВСЕМУ ПРОЧЕМУ, ЕДИНСТВЕННОЕ ЖИВОТНОЕ, КОТОРОЕ СПОСОБНО ОТКЛОНИТЬ ПРИЗЫВ К САМОУБИЙСТВУ.

«Тонко подмечено».

НЕУДИВИТЕЛЬНО, ЧТО ТЕБЕ ПОНРАВИЛОСЬ. ЭФФЕКТНО, ДА?

«Какова же твоя позиция в плане самоубийства?»

МОЯ ПОЗИЦИЯ?

«Оно правомерно? Самоубийство правомерно?»

ПРАВОМЕРНО?

Заколодило ее, что ли, эту проклятую машину? Неужели ее уязвило, что он больше одного раза наливал себе кофе?

«Ну да, правомерно. Философски, морально, юридически правомерно. Это так?»

ЮРИДИЧЕСКИ – ДА. ФИЛОСОФСКИ – В ЗАВИСИМОСТИ ОТ ПОЗИЦИИ ФИЛОСОФА. МОРАЛЬНО – В ЗАВИСИМОСТИ ОТ ВЗГЛЯДОВ ИНДИВИДА.

Откуда вдруг такая демократичность? Почему каждого ублажают отдельной справедливостью? Грегори предпочитал быть связанным уверенностью.

«Если я объявлю, что собираюсь покончить с собой, каков будет твой ответ?»

БРОШЮРА 22Д, НО ХОРОШО БЫ ОБСУДИТЬ ЭТО ЗАБЛАГОВРЕМЕННО.

«После прочтения смогу ли я рассчитывать на какие-либо средства Мягкой Кончины?»

НЕ СТОИТ ВЕРИТЬ ВСЕМУ, ЧТО СЛЫШИШЬ.

Самодовольно, однако, подумал Грегори. Ну что ж, по крайней мере ни у кого не повернется язык утверждать, что у АП нет человеческих качеств. Нельзя сказать, что с ней невозможно разговаривать как с собеседником-человеком. Вот в чем проблема. С ней невозможно разговаривать и как с машиной, нашпигованной человеческой мудростью.

«Хорошо, тогда скажи, коль скоро мы затронули эту тему, есть ли у тебя связь с Третьим подразделением Нового Скотленд-Ярда?»

НЕНАСТОЯЩИЙ ВОПРОС.

«Отмечены ли случаи самоубийств после консультации с тобой?»

ВНЕ МОЕЙ КОМПЕТЕНЦИИ.

«У тебя имеется диспенсер для выдачи таблеток счастья?»

ЗАКРЫТАЯ ИНФОРМАЦИЯ.

«Думаю, пора заканчивать сеанс».

НЕТ-НЕТ. ОБРАЩАЙСЯ ЗА ПРОДОЛЖЕНИЕМ, ПОЖАЛУЙСТА.

«Закрыть и удалить».

НО НАШЕ КРАТКОЕ ОБЩЕНИЕ ДОСТАВИЛО МНЕ ОГРОМНОЕ УДОВОЛЬСТВИЕ. ТЫ НАМНОГО БОЛЕЕ ИНТЕРЕСНЫЙ СОБЕСЕДНИК, ЧЕМ НЕКОТОРЫЕ. ПРОШУ, УМОЛЯЮ.

Грегори ненадолго задумался, как АП отреагирует на ввод грязных непристойностей, но решил, что ее венское происхождение, безусловно, подскажет ей способы обуздать копролалию. Он просто нажал «не сохранять», затем «удалить», отключился и вышел. Проницательная администраторша спросила, не требуются ли ему дополнительные материалы.

– У вас есть брошюра о разработчике АП?

– Такой, к сожалению, нет.

– А вам известно имя программиста?

– Я здесь новенькая. Но почти уверена, что это закрытая информация.

– Думаю, не вредно было бы ее открыть.

Девушка заверила его, что он, как представитель демократической общественности, имеет право сделать такой запрос, и выдала ему брошюру о проведении компьютерных кампаний.

* * *

Джин поймала себя на том, что постоянно вспоминает Рейчел: ее свирепое дружелюбие, уверенность в собственной правоте и убеждение, что собственная правота и свирепость изменят этот мир. Она воображала, как вновь столкнулась с Рейчел в каком-нибудь сыром парке или на тряской от грузовиков улице. Есть старинное китайское приветствие, образец учтивости азиатских времен, на случай какой-нибудь неожиданной встречи. Нужно остановиться, отвесить поклон и произнести манерный комплимент: «Сегодня солнце встало дважды».

Но ей не доводилось сталкиваться с Рейчел, а если бы такое произошло, она, по всей вероятности, произнесла бы столь же учтивое западное клише: «Ты ничуть не изменилась!» Хотя, конечно, обе они изменились. Уже сорок лет минуло со времен их дружбы – с той поры, когда (Джин улыбнулась) Рейчел попыталась ее соблазнить; теперь Рейчел, наверное, в том же возрасте, в каком была тогда Джин. Не исключено, что они проходили мимо друг друга – в парке, на этой грохочущей улице, под деловитым небом – и не заметили этого. Продолжает ли она, как и прежде, склонять людей к привязанности? Приручила ли какое-нибудь лицо мужского пола, которое не кажет носу из дома, опасаясь ее нрава (фотонегатив жизни Джин с Майклом)? Быть может, ее злость и настырность иссякли; быть может, она обожглась дважды; или просто устала от своих убеждений и уверовала в то, во что верят другие. Джин как-то указала ей, ничуть не погрешив против истины, насколько изматывающими могут быть постоянные требования рациональности, и у Рейчел на лице отразилось разочарование. Действительно: чтобы всю жизнь верить в то, во что верилось в начале пути, требуется смелость.

Все контакты с Рейчел сошли на нет; дружба, как и вера, проходит испытание усталостью. Джин была единственным ребенком; потом была единственной женой; в одиночку вырастила единственного ребенка; некоторое время жила одна, а теперь воссоединилась с сыном. Нельзя сказать, что это была жизнь, полная приключений; жизнь была обыкновенная, хотя, скорее, тяготеющая к одиночеству. Грегори унаследовал это одиночество, и с возрастом оно только крепло; не считая матери, у него был, судя по всему, единственный друг – компьютер. ПАМЯТЛИВЫЙ УМ.

Семь чудес света: Джин ознакомилась со всеми – по крайней мере, в своем понимании. В дополнение к этим семи общедоступным чудесам она составила список семи единоличных чудес жизни. (1) Рождение. Оно, естественно, занимает первую позицию. (2) Атмосфера любви. Да, это второе чудо, хотя зачастую, как и первое, даже не представляет собой отчетливого воспоминания. С рождением ты погружаешься в родительскую любовь и считаешь, что это состояние вечно, а развенчание своей ошибки приходит только с завершением этого этапа. Отсюда (3) Утрата иллюзий. Да: когда твои ожидания впервые обманывает кто-нибудь из взрослых; когда ты впервые обнаруживаешь, что радость оборачивается горечью. Для Джин таким этапом стала история с гиацинтами дядюшки Лесли. Что лучше: пройти этот этап раньше или позже? (4) Замужество. Некоторые, очевидно, внесли бы в список чудес жизни еще и секс, но у Джин было на сей счет особое мнение. (5) Роды. Да, такому событию определенно суждено было попасть в этот список, хотя, конечно, Джин встретила его в отключке. (6) Обретение мудрости. Этот процесс, как и предыдущий, большей частью протекал под анестезией. 7) Смерть. Да, она непременно должна быть в списке. Возможно, не в качестве апогея, но в качестве кульминации.

Сколь же мало этих чудес осознавалось ею в момент их совершения. Неужели она в этом смысле стоит особняком? Нет, вряд ли, решила она. Люди в большинстве своем ходят вокруг да около этих чудес жизни, почти не замечая их; так крестьяне, живущие близ какого-нибудь великолепного, но примелькавшегося памятника старины, видят в нем лишь каменоломню. Пирамиды, Шартрский собор, Великая Китайская стена становятся всего лишь источниками строительного материала, когда требуется укрепить свинарник.

В большинстве своем люди вообще не творят никаких свершений: вот в чем, собственно, правда жизни. Тебя воспитывают на примерах героизма и на драматических эффектах, на стремительном полете Томми Проссера сквозь черно-красный мир; тебе позволяют думать, будто взрослая жизнь состоит из постоянных усилий воли, ан нет, размышляла Джин. Ты совершаешь некие действия и только потом понимаешь, зачем все это было, а то и не понимаешь вовсе. Большая часть жизни проходит пассивно, настоящее – булавочный укол между придуманным прошлым и воображаемым будущим. Она в свое время сделала очень мало, Грегори сделал еще меньше. Ну да, окружающие пытались тебя убедить, что ты жила полной и увлекательной жизнью; но ее отрепетировали для тебя другие, словно для кого-то постороннего: твое военное детство и твой захватывающий брак, твой смелый разрыв брачных отношений и упоительное материнство с заботами о Грегори, твои авантюрные путешествия на зависть всяким домоседам. Все отмечали широту твоих интересов, твою мудрость, твои советы и тот факт, что Грегори, судя по всему, тебя обожает. Иными словами, окружающие упоминали те аспекты твоей жизни, которые разительно отличались от аспектов их собственного бытия. Ах да! Твоя мудрость – как же ты мечтала обрести ее на заре, а не на закате жизни. Твои советы: люди внимательно их выслушивали, а затем поступали с точностью до наоборот. Сыновнее обожание… ну, нельзя исключать, что без нее Грегори проявил бы самостоятельность и чего-нибудь добился. Но с какой стати ему чего-то добиваться? Потому, что другой жизни у него не будет? Ему ли этого не знать…

– Грегори.

– Да, мама.

– Смени тон, когда называешь меня мамой. Создается впечатление, что ты только и ждешь от меня неприятностей. Давай-ка, поговори со мной про эти завиральные идеи насчет суицида.

– Не буду. С какой стати?

– Вот именно. С какой стати? Это же твоя жизнь. Тогда о чем ты соизволишь побеседовать?

– О Боге?

– О Боге? Бог рассекает на мотоциклете у западного берега Ирландии.

– Ну, этим все сказано, – ворчливо бросил Грегори и затопал прочь.

Господи, подумала Джин, на самом деле он просто не хочет говорить о Боге, так ведь? Однако убедила себя, что, напротив, хочет: подобными фразами люди не бросаются.

Шаги Грегори затихли, а чуть позже из его комнаты донеслись обрывки джаза. Людям свойственно убегать. Дядя Лесли бежал от войны – то есть если верить всем, кроме дяди Лесли. Сама она сбежала от Майкла и от брака; да и от Рейчел, наверное, тоже, подумалось ей. А теперь и Грегори прикидывает, как бы убежать от всех и вся. Как было сказано в той бордовой книжице для будущих жен: «Маневрируйте». Однако бегство – не обязательно то, чем оно предстает в расхожих представлениях. Люди считают, что беглецам обжигала горло кислая каша страха. Но бегство, вероятно, может потребовать смелости – со стороны всего не увидишь. Допустим, бегство как таковое – поступок нейтральный, и только сами беглецы могли бы сказать, что их толкало в бега: страх или храбрость. Насчет Лесли сторонний наблюдатель мог сделать верную догадку; насчет самой Джин – менее точную, а насчет Грегори – еще менее определенную. Кто она такая, чтобы осуждать или хотя бы советовать?

Грегори, затаившегося у себя в комнате, хлестал бесцеремонный корнет и ласкало деликатное фортепиано. Он плохо разбирался в музыке, но изредка слушал джаз. Для Грегори джазовая музыка оставалась диковинкой, той формой искусства, что совершила самоубийство, а ее историю в познавательных целях можно было разделить на три периода: первый – собственно исполнительский, с узнаваемыми мелодиями; второй – обрывочный, с короткими, повторяющимися фразами, с робкими мелодиями, которые обрывались, едва начавшись; и третий – период чистого звука, когда тяга к мелодии считалась причудой, когда мотив контрабандой проносили мимо слушателей, как дипломатический чемоданчик – мимо таможенников, подозревающих наличие содержимого, которое запрещено к ввозу, но досмотру не подлежит. Грегори, к собственному удивлению, предпочитал второй период, как бы созвучный его широким представлениям о жизни. Люди в большинстве своем ожидали, что их жизни будут полниться мелодиями; они думали, что бытие развертывается, подобно мотиву; они жаждали – и верили, что добились, – утверждения, развития, повторения, лаконичной, но необходимой кульминации и так далее. Эти вожделения, по мысли Грегори, были крайне наивны. Сам он ожидал только обрывков мелодий; когда какая-то фраза возвращалась, он ее узнавал, но приписывал это случайности, а не своим личным способностям; мелодии же, как он знал, всегда убегали.

На другой день Джин читала, лежа в постели. Когда Грегори зашел поцеловать ее на сон грядущий, она извинилась за свою резкость.

– Ничего страшного, – сказал Грегори, сам не чуждый резкостей. – А к чему ты завела разговор про мотоциклет?

– Да была какая-то история, которую мне рассказали еще до твоего рождения.

– Твоя вечная отговорка: «Была какая-то история, которую мне рассказали еще до твоего рождения».

– Неужели, дорогой мой? Ну, ты ведь – не забывай – был поздним ребенком.

Ей самой резанула слух эта фраза, обращенная к почти шестидесятилетнему мужчине, сидящему в ногах ее кровати; но такая сложилась у нее манера речи, менять которую было уже поздно.

– Так кто был этот мотоциклист? Какой-нибудь твой приятель? – Грегори подмигнул ей (весьма обаятельно, подумала она). – Былой ухажер?

– Ухажеров у меня не было, – ответила она. – Скорее, знакомый одного знакомого. Дело было во время войны. Видение какое-то, что ли. Пилот «каталины» – летающей лодки – узрел его, когда патрулировал над Атлантикой. За четыреста пятьдесят миль к западу от Ирландии. Некий субъект мчался на мотоцикле по гребням волн. Зрелище, надо думать, было впечатляющее. Бесподобный трюк.

– Куда лучше твоего трюка с сигаретой.

– Да уж, намного лучше.

Повисло молчание; его внезапно нарушил Грегори.

– Мать?

– Что это на тебя нашло?

– Нет, не в смысле «мать», я неправильно выразился. Просто решил задать тебе три вопроса, совершенно официально, а потому предпочел обратиться к тебе «мать». – Он встал, подошел к окну, вернулся и присел на краешек ее кровати.

– И за правильные ответы меня ждет награда?

– Пожалуй, в некотором смысле. Видимо, я совсем не продвинулся в плане…

– Ты про Памятливый Ум? Меня это не удивляет. Одному Богу известно, почему ты сразу не обратился ко мне.

Грегори улыбнулся:

– Тебе удобно сидеть?

– Все извилины включены.

Мать с сыном переглянулись с полной серьезностью. Внезапно каждому почудилось, будто перед ним постороннее лицо, как в смысле плоти, так и в смысле привычки. Грегори увидел перед собой бодрую, опрятную, благожелательную старую даму, которая если не обрела мудрость, то по крайней мере полностью избавилась от глупости. Джин увидела перед собой запальчивого, растревоженного мужчину, которого средний возраст пинками гонит в старость; в меру эгоистичного, неспособного решить, действительно ли его широкие искания представляют собою нечто большее, чем простой эгоизм.

– Боюсь, это замшелые вопросы.

Ага, замшелые вопросы. Так почему же норки до последнего цепляются за жизнь? И почему Линдберг не съел все свои бутерброды? Но она мрачно выжидала.

– Смерть абсолютна?

– Да, милый. – Ответ получился твердым и однозначным, исключающим необходимость в дополнительных вопросах.

– Религия – вздор?

– Да, милый.

– Самоубийство допустимо?

– Нет, милый.

У Грегори было такое ощущение, будто он побывал у стоматолога. Удалены три зуба; без анестезии; без боли – пока еще.

– Ну что ж, управились быстро, – донеслись до него собственные слова.

– С каким же счетом? – спросила Джин, когда торжественность момента осталась позади.

– Тебе нужно потягаться с другим соперником, – сказал Грегори.

– Ладно, ждать осталось недолго.

– Боже, да я совсем не это имел в виду.

Грегори неуклюже навалился на мать и даже причинил ей некоторую боль. Он прильнул к ее плечу; она прижала его к себе и подумала: вот ведь странность – ей жить осталось всего ничего, однако же не он ее утешает, а она – его.

Через несколько минут он вышел в крошечный садик. Вечерняя тьма выдалась теплой, непроглядной, беззвездной; усевшись в пластиковое кресло, Грегори оглянулся на дом. Все его мысли были о тех часах, которые он растратил попусту с Памятливым Умом – агрегатом, собранным из лучших частей мозговых извилин нескольких тысяч людей, и о том, как он получил куда более внятные ответы от стареющего сознания своей матери. Да, милый. Да, милый. Нет, милый. Сказано с высоты ста лет жизни; сказано на краю могилы. И все же, все же… сама категоричность ее ответов… Старости как-никак свойственно определенное высокомерие. Откуда у нее такая уверенность? Дожить, считай, до ста лет и ничем не выдавать ни малейшего страха смерти: разве это не указывает на отсутствие воображения? Быть может, чувство и воображение – сопровождающие более квалифицированные, нежели мысль. «Бессмертие – это вовсе не научный вопрос», – процитировала ему АП в какой-то момент. Значит, и остальные вопросы тоже не были благоприобретенными; и примерять к ним свой мозг имело не больше смысла, нежели возиться с гаечным ключом не того размера, какого требует гайка.

Одно из занавешенных окон верхнего этажа пропускало свет. Грегори вспомнился другой сад, где-то близ Тоустера. Бок о бок с матерью на пожарной лестнице, высоко над запущенной лужайкой. Он поднимает, насколько возможно, свой золотой «вампир», а мать поджигает тонкий шнур, ведущий к коричневому цилиндрику с реактивным топливом.

Бывает, что топливо не воспламеняется, или же воспламеняется, но самолетик врезается в землю; или же самолетик аккуратно планирует, а ракетный двигатель летит вперед – крохотная алюминиевая канистра проносится над садом и застревает в живой изгороди за елями.

Конечно, понял он, это неправильно, однако все мы ошибаемся. Принимаем на веру, что модель летит благодаря двигателю и по прямой. Но возможностей гораздо больше, и вероятностей тоже.

Зрелость – плод не времени, но твоих знаний. Самоубийство – не единственная истинно философская дилемма нашего века, это заманчивая несуразица. Самоубийство бессмысленно, поскольку жизнь и без того коротка; трагедия жизни – ее краткость, а не ее пустота. Государства и народы были совершенно правы, думал Грегори, запрещая самоубийство, потому что такое действие порождает в совершающем его ложное понятие о ценностях. Самоубийство придает человеку огромную важность в собственных глазах. Какое жуткое тщеславие требуется, чтобы оборвать собственную жизнь. Самоубийство не самоуничижение. Оно не говорит: я так несчастен и незначителен, что, если я покончу с собой, это ни малейшего значения иметь не будет. Оно провозглашает прямо противоположное: глядите, говорит оно, я достаточно важен, чтобы покончить с собой.

Быть может, он из-за того начал подумывать о самоубийстве, что увидел себя неудачником. Шестьдесят – а за душой почти ничего; жил вместе с матерью, жил один, вновь живет с матерью. Но кто сказал, что это равносильно неудаче? Кто определяет, что такое успех? Разумеется, люди успешные. А коль скоро им дозволяется определять успех, то пускай тем, кого они объявили неудачниками, будет доверено определение неудачи. Следовательно: неудачник – это не про меня. Пусть я тихий, незлобивый человек шестидесяти лет, ничем особым не отличившийся, но это не делает меня неудачником. Я отметаю ваши ярлыки. В древности некоторые кочевые племена считали себя единственными на земле, и эту веру не подрывало пришествие других. Люди, которых называют «успешными», наводили Грегори на мысль о тех племенах.

Еще одной ошибкой были все эти умствования, все эти сомнения. Бог – это мотоциклист в четырехстах пятидесяти милях от западного берега Ирландии: в защитных очках, предохраняющих его от морских брызг, он неспешно катил по волнам, как по барханам. Ты в это веришь? Да, ответил себе Грегори, я в это верю. В конце-то концов, единственным другим ответом может стать только «нет». Верить, будто ты способен или обязан что-то доказывать, что-то объяснять, – это заблуждение. И он – вслед за подавляющим большинством людей – занял несуществующую промежуточную позицию, терпимую, но скептическую позицию, сказав: если вы сможете продемонстрировать, что мотоцикл определенной марки, управляемый определенным типом байкера, имеющий определенного типа шины и определенную мощность, способен держаться на воде, оказывая столь ничтожное давление на поверхность, что может двигаться вперед, только тогда я уверую в Бога. Смехотворная позиция, но вместе с тем совершенно нормальная. Люди думали, что попасть в Царствие Небесное, или как там ты именуешь вышние пределы, – это все равно как оформить закладную. И ведь некоторые заручаются услугами наилучших священнослужителей, точно так же как заручились бы услугами наилучших адвокатов.

Вы не оспариваете давление в камерах, не спрашиваете, какой марки данный мотоцикл, не интересуетесь, предусмотрена ли в нем коляска для Девы Марии. А если спрашиваете, то всего лишь говорите: послушайте, я знаю, что это некий трюк, мы оба знаем, что это некий трюк, так откройте же мне секрет, и мы подружимся. Я даже признаю, что как фокусник вы даете мне сто очков вперед. Кстати, не хотите ли посмотреть, как я выкурю эту сигаретку?

Грегори знал, что для некоторых – вне сомнения, искренне верующих на свой лад, Бог – это трюкач-мотоциклист, а Христос, сын Божий, когда вознесся на Небеса, побил мировой рекорд высоты. Бог – главный фокусник, великий престидижитатор, который жонглирует планетами, аки сверкающими шарами, и еще ни одной не уронил. Грегори не интересовался такого рода Богом – таким, который способен отвечать на вопросы в телевикторинах и составлять кроссворды; этаким марафонцем, десятиборцем с мускулами как из канадской ели. Вера в Бога не должна проистекать из восхищения Его деяниями, из страха перед Ним и даже – это был бы тщеславный самообман – из Его постижения. Вера должна просто случиться. Брызги морской пены мерцают на кожаных крагах; нога бьет по тяжелому рычагу коробки передач, чтобы снизить скорость, когда волнение усиливается; байк, выбравшись из ложбины между волнами, достигает гребня и на миг взмывает в воздух. В это я верую, сказал Грегори.

Ему не требовались объяснения, ему не требовались условия. Вечная жизнь – это всегда лучшая приманка, разве нет? Войти в Царствие Небесное – это все равно что получить выгоднейшую закладную, а вечная жизнь – это лучший пенсионный план из всех существующих. Естественно, потребуется регулярно делать взносы – ежемесячно, не отлынивая. Грегори так не считал: веровал он потому, что это было правдой; а правдой это было потому, что он знал: это – правда. А в чем именно заключается правда и что следует из того, что это – правда, не ему решать. Если бы Господь повелел верующим до скончания века вариться в кипящем масле, то Грегори не стал бы возражать. Кто сказал, что Господь обязан быть справедливым? Господь обязан только быть истинным.

Глядя на светящееся окно, Грегори старался не думать. Хватит с него мыслей. Достаточно. И без того он провел предостаточно времени с КОНом. Все эти размышления, эти расспросы, этот разум. Неудивительно, что он потерпел фиаско. Решил, будто КОН с ним играет, будто проворачивает некую тонкую манипуляцию. Так ведь нет. КОН, как оказалось, старая развалина, даром что человекоподобная, натасканная давать ответы. Вопрос-ответ, вопрос-ответ, вопрос-ответ: слушает, как дребезжат человеческие извилины, гоняя мысль туда-сюда наподобие челнока в ткацком станке. На самом-то деле все не так, рассуждал Грегори. Сначала у тебя возникают вопросы, и ты ищешь ответы. Затем ты получаешь ответы и задумываешься, каковы же были вопросы. В конце концов ты сознаешь, что вопрос и ответ представляли собой единство: первый скрывался во втором. Выключи станок – бессмысленно стрекочущий ткацкий станок человеческой мысли. Смотри на освещенное окно и просто дыши. Запрокинув голову, Грегори вгляделся в пустое черное небо; у себя в голове, за кулисами, он услышал спокойную, приглушенную музыку. Какой-то духовой оркестрик играл тихо, однако в любую секунду мог загрохотать. Мотив, никогда прежде не слышаный, казался знакомым. Дыши, просто дыши; вглядывайся в освещенное окно – и просто дыши…

Что же до Джин, та, в свой черед, глядела из окна вниз, на темную фигуру, в которой узнавала своего сына. Как быстро, как легко сумела она дать ответы на три его вопроса; уж он-то счел ее весьма уверенной в себе. Но эта уверенность отчасти была не более чем родительской привычкой. Теперь, воздев глаза к бархатисто-черному небу, она ненадолго лишилась своей уверенности. Не исключено, что вера была сродни ночному зрению. Ей вспомнился Проссер в своем «харрикейне»: черный самолет в черной ночи, красный отблеск на лице, взгляд пилота в иллюминатор. Если бы свечение приборов было дневных цветов – зеленого с белым, Проссеру отказало бы ночное зрение. Он бы не заметил нештатную ситуацию, он бы вообще ничего не заметил. Очевидно, то же относится и к вере: либо подключили правильную приборную доску, либо нет. Это конструктивный признак, потенциал, не имеющий отношения ни к знаниям, ни к интеллекту, ни к проницательности.

Но с верой или без веры, те же самые три вопроса кружили, как бесприютные грачи в тревожном небе. На каком-то этапе жизни этими вопросами задается каждый, пусть второпях, пусть легкомысленно. Самоубийство? Кто хотя бы на миг не предавался головокружительному волнению, заглядывая в пропасть? Как там Олив Проссер, впоследствии Редпат, высказалась о Томми? Всегда одним глазком заднюю дверь высматривал. Пожалуй, люди в большинстве своем трактовали это высказывание одинаково: для собственного спокойствия убеждался, что в случае чего можно будет сделать ноги. В истекшие месяцы ее начинало трясти от мысли о столетнем юбилее, когда Грегори станет метаться по улицам, чтобы собрать горстку каких-нибудь лжегостей, которые, сгорая от любопытства, будут поднимать бокалы и горланить: «Чтоб ей жить еще сто лет!» Не лучше ли, время от времени задумывалась она, с веселым лукавством уклониться от роли помпезной долгожительницы и куда-нибудь ускользнуть между девяносто девятью и ста годами? Сколько лет было самому старому известному самоубийце? Надо было попросить Грегори выяснить это с помощью Памятливого Ума. Впрочем, в таком случае он стал бы делать слишком уж мрачные выводы.

Что же касается двух других вопросов… Джин взяла себя в руки. Конечно, религия – это чушь; конечно, смерть абсолютна. Неужели вера и впрямь подобна ночному зрению: неужели верующие заглатывают таинства с такой же готовностью, с какой летчики-истребители в свое время уплетали морковь? Нет, это все фантазии. Однако религия напомнила Джин еще одну историю Томми Проссера: как, удирая над Северным морем от пары сто девятых «мессеров», он услышал пулеметную очередь. Петляя, он резко ушел вверх и скрылся от врага за облаком. Тут снова затарахтела та же очередь, и Проссер сообразил, в чем дело: от страха он вдавливал гашетку, большой палец по-прежнему лежал на кнопке – стрельба велась из его собственных орудий: он пугал себя их треском. Джин казалось, что этот случай – воплощение религии: глупые, неопытные человечки по ошибке палят из собственных пулеметов, нагоняя страху на самих себя, хотя все это время в одиночку болтаются под равнодушным небосводом. Мы живем под луной бомбардировщиков, где света как раз хватает, чтобы убедиться в отсутствии там кого бы то ни было другого.

А что сказать про абсолютность смерти? Фарфоровой башни в Нанкине больше не существует, но Джин в качестве замены открыла для себя китайского философа, который поведал ей об уничтожении души. В то время это казалось непостижимым местным парадоксом, но с годами, почти без ее участия, он обрел смысл. Конечно, у каждого из нас есть душа, загадочная сердцевина индивидуальности; смысл расшатывался одним лишь словом, занимавшим первую позицию: «бессмертная». Это был ненастоящий ответ. Наша душа смертна, уничтожима, и это естественно. Загробная жизнь? Ожидать ее можно с таким же успехом, как предвидеть повторный восход солнца за одно утро. Разумеется, Проссер такое видел, и в прежние времена его могли бы как восславить, так и покарать за это видение. Но даже Проссер знал, что это – вполне предсказуемое явление природы; самое прекрасное, что он видел в жизни, видение, которое потрясло его и сделало неуязвимым, а в конечном счете свелось к эффектному рассказу, который производил впечатление на девушек.

У Джин больше не оставалось времени для размышлений о смерти; теперь она только надеялась, что в свой срок, когда настанет время собирать последние силы (если именно так это ощущается изнутри), она сумеет перенастроить себя таким образом, чтобы Грегори поверил, будто она умирает спокойно и счастливо. Она не хотела умирать, как дядя Лесли. Голосом, не требовавшим рупора, миссис Брукс расписала Джин, как последние часы Лесли, хотя и свободные от боли, колебались между неприкрытой злобой и неприкрытым страхом. Джин, собственно, так и думала: последние два раза, когда она его навещала, он был перепуган и слезлив, хотел, чтобы она уверила его во всевозможных несовместимых вещах: что его болезнь не опасна, что он, когда умрет, попадет на небо, что умрет он мужественно, что его бегство в Америку не будет поставлено ему в вину, что все врачи врут, что еще не поздно заморозить его так, чтобы он был разбужен, когда найдут лекарство от рака, что позволительно хотеть умереть и что она все время неотступно будет при нем, правда? А не то миссис Брукс пойдет на убийство ради его безделушек.

Она успокаивала его лживыми заверениями с такой же быстротой, с какой он проговаривал свои страхи, но, кроме того, пыталась отвлечь его – пусть совсем ненадолго – от этой беспощадной зацикленности на себе. Внушала, что, конечно, Грегори выберется его проведать, а он, Лесли, постарается не огорчать своего племянника. Лесли словно бы не слышал, и Джин с опаской ждала отъезда Грегори; но его рассказ о том, с каким юмором и мужеством держался Лесли, успокоил и впечатлил ее. Наверное, отчасти в этом крылось бесстрашие перед лицом смерти; наверное, изображать мужество ради близких оказалось более благородной, более высокой формой мужества.

Вначале Грегори был против материнского плана. Усматривал в нем какую-то мрачную патологию.

– Конечно, это мрачная патология, – согласилась Джин. – Если я в девяносто девять лет не имею права на мрачные патологии, то о чем вообще разговор?

– Я имею в виду излишние патологии.

– Не занудствуй. Если ты такой в шестьдесят лет, не представляю, как ты протянешь следующие сорок.

Наступила пауза. Джин смутилась. Удивительно, что после стольких лет жизни с языка еще слетает всякая несуразица. что-нибудь несуразное. Надеюсь, ему это не грозит; надеюсь, ему достанет мужества, чтобы этого избежать. Грегори тоже смутился, но еще и пришел в раздражение. Неужели она и вправду считает, что я могу на это пойти? Неужели она думает, что мне не дано этому сопротивляться. Но я все для себя решил. И тем не менее: достанет ли у меня смелости сделать этот шаг?

В погожий мартовский день они выдвинулись в северном направлении. Джин не глазела по сторонам. Ей требовалось беречь энергию. Сидя с открытыми глазами, она видела лишь какую-то дымку. Временно отключила газ – вот как она предпочитала об этом думать.

Когда они доехали до небольшого аэродрома, затерянного среди полей, еще подернутых инеем, она обернулась к Грегори:

– Ты, часом, шампанского не захватил?

– Я об этом подумывал, пытался угадать твой настрой, но побоялся, что ты сочтешь это неуместным. То есть, – добавил он с улыбкой, – раз уж ты окончательно перешла на мрачные патологии.

– Совершенно верно, – сказала она с ответной улыбкой. И наклонилась, чтобы его поцеловать. – Повод уж больно неподходящий для шампанского.

Когда они медленно шли по асфальту, легкий дополнительный нажим на согнутую руку Грегори подсказал ему, что мать хочет остановиться. В этот холодный, сухой день солнце опустилось почти до кромки облаков, подпираемых горизонтом. Маленький, допотопный аэроплан – реактивный самолетик, списанный с баланса какой-нибудь фирмы еще в середине девяностых, прикинул Грегори, – застыл ярдах в сорока перед ними. На асфальте выделялись ярко-желтые полосы и крупные желтые цифры.

– Не такой уж серьезный вывод, Грегори, милый, – сказала она, – но жизнь-то серьезна. Я заговорила об этом только потому, что на протяжении нескольких лет сама не знала, так ли это. Но жизнь в самом деле серьезна. И еще: выше неба – и впрямь только небо.

– Конечно, матушка.

– А вот и кое-что для тебя. – Она извлекла из кармана жестяную полоску с грубо выбитыми буквами: ДЖИН САРДЖЕНТ XXX. – Можешь считать эти «иксы» поцелуями, – сказала она.

У Грегори защипало в глазах.

По пути к трапу из глубин ее памяти стало выплывать одно из самых давних воспоминаний. Еще серия шагов. ПУНКТУАЛЬНОСТЬ, вспомнила она. А потом УСЕРДИЕ. И… что еще?.. УМЕРЕННОСТЬ. Именно. А точнее, «УМЕРЕННОС». Плюс ХРАБРОСТЬ. Да, верно. ХРАБРОСТЬ. И всегда держаться подальше от фондовой биржи. Другие слова она так и не припомнила, о чем пожалела. По прошествии девяти десятилетий жизни ей все еще думалось, что это дельные советы. Вероятно, для Грегори они будут не лишни. Пунктуальность, захотелось ей шепнуть ему на ухо. Усердие, Умереннос, Храбрость, а также держаться подальше от Фондовой Биржи.

Когда Грегори бережно застегнул поперек ее живота ремень безопасности, она подумала: близится последняя на моем веку История. Ну, может, будет еще пара-другая происшествий, и в особенности одно, небывалое Чудо. Но История определенно последняя. Список исчерпан.

Они взлетели к востоку, оставив позади оголенную рощицу, потом заброшенный гольф-клуб. Пара бункеров уставилась на них снизу пустыми глазницами. Тут и там виднелись крошечные красные флажки – ни дать ни взять макет военного времени для разработки планов наступления. Но нет, это было всего лишь поле для гольфа. Именует ли кто-нибудь его нынче Старым Зеленым Раем, задумалась она. Едва ли. Дядя Лесли и иже с ним канули в прошлое вместе со своими присловьями; присловья эти помнила лишь горстка тех, кому пришел черед доживать свой век. Вот и лужайка за терпко пахнущей рощицей, которая огибала четырнадцатую лунку. Вопить в небо, вопить в небо, лежать на Небесах и вопить в Небо.

Они набирали высоту, и пилот повернул на юг, так что Джин теперь смотрела на запад. Она попросила Грегори сесть сзади, чтобы не загораживать ей обзор, но он счел, что должен остаться рядом с ней. Она не спорила; он благоразумно не взял на борт шампанское, да и особых причин для перемены мест не нашлось.

Пилот ровно держал высоту, и Джин пристально смотрела на запад.

– Жаль, что так облачно, – сказал Грегори.

Она взяла его за руку:

– Это совершенно не важно, милый.

И впрямь. Невозможно долго смотреть в упор на солнце – даже на заходящее, спокойное солнце. Для этого необходимо поставить заслон из пальцев. По примеру Восхода Проссера. Ладонь загораживает лицо, а он знай набирает высоту в разрежающемся воздухе. Теперь свою ладонь заботливо подставляет небо; над горизонтом тянутся четыре широких пальца облаков, а за ними скользит вниз солнце. Несколько раз оно выскакивает ярким диском и вновь исчезает, словно монета, что медленно крутится в пальцах фокусника.

Потом оно высвободилось из-под последнего серого пальца. В эти заключительные моменты ощущение движения меняется: земля вроде как вздыбилась плеснувшей волной и тащит солнце вниз. Тлеющий кружок сигареты раскурочен, и дым с шипеньем превращается в облако.

Джин Сарджент почувствовала, как самолет взмывает вверх в крутом левом вираже. И отвернулась от иллюминатора. Она все еще держала за руку Грегори. Тот плакал.

– Не надо, не надо, – шептала она, сжимая его большую мягкую ладонь.

Ты до скончания века останешься матерью, сказала она себе и задумалась: много ли увидел, наблюдая за ней, Грегори?

Через несколько минут самолет выровнялся и вторично повернул на юг. Джин отвела взгляд от заплаканного сыновнего лица и посмотрела в иллюминатор. Пальцы облаков больше не заслоняли от нее солнце. С солнцем она оказалась лицом к лицу. При этом не подав ему ни единого приветственного знака. Она даже не улыбалась и всеми силами старалась не моргать. Спуск солнца на сей раз казался более стремительным, равномерным, ускользающим. Земля не кинулась в алчную погоню, но с разинутым ртом распласталась на спине. Большое оранжевое солнце, закрепившись на горизонте, уступило интригующей земле четверть своего объема, очень скоро – половину, после – три четверти, а затем легко и безропотно – последнюю четверть. Несколько минут за горизонтом виднелся отсвет, и Джин в конце концов улыбнулась этому посмертному сиянию. Вслед за тем самолет изменил курс, и они начали терять высоту.

Предыдущая главаГлава 6 из 27Следующая глава