Москва
25 августа 1726 года
Корабль… без парусов, без весел, без бурлаков, волокущих его веревками… Он передвигался вверх по течению. А в этом времени, как мне кажется, течение Москвы-реки чуть сильнее, чем в оставленном мной будущем.
Но я не восхищался всерьез, так, для проформы, чтобы поддержать. Ведь так или иначе, но все смотрят именно на мою реакцию. Никто не будет веселиться и смеяться, если мне грустно.
Но я понимал, что это если не тупик, то по крайней мере направление, развивать которое особо рьяно не стоит. Ибо не пройдёт ещё и трёх-четырёх десятков лет — а особенно если постараться с паровой машиной, которая, как мне уже сообщали, создана и будет продемонстрирована во время открытия Петербургского университета, — так вот, улучшать подобные механизмы, совершенствовать их и делать из них двигатели станет куда важнее.
Если ускоримся, то прототип парохода можно будет увидеть уже через пять лет. Может, даже раньше. А якорно-канатный механизм… что ж, он послужит переходным этапом. Мостиком между веслом и паром. Недолгим.
А пока пусть иностранцы, которые сейчас пристально смотрят на всё это представление, запоминают. Пусть моргают, словно бы снимая все происходящее на фотоаппарат, закрепленных в их глазах, — хотя до фотографии ещё добрая сотня лет. Вот пусть сообщают всем своим послам, королям и императорам, что Россия создала некий корабль, который может передвигаться и без парусов, и без вёсел. А если надо — то и то, и другое может использовать.
Я видел лица дипломатов в толпе. Французский посол — надменный, со скептической усмешкой. Английский — внимательный, расчётливый, уже прикидывающий, как эту технологию можно украсть или купить. Прусский — напряжённый, словно увидел в этом корабле угрозу. Что ж, пусть видят. Пусть боятся. Хотя гнать бы их всех…
Англия гляди-ка прислала своего посла, словно бы между нами все хорошо, и не считай, что война. А что за эскадра английская стоит сейчас у Датских проливах и ведет небезуспешные переговоры с Данией? Зачем? Я их в Балтику не звал. Но закрыться Россия всегда успеет. Все равно ведь разговаривать с Европой нужно, даже если и война.
Корабль проходил перед нашими глазами, но не смотря на это, многие достали зрительные трубы. Я тоже решил…
— Макаров, бинокль мой! — потребовал я, ловя себя на мысли, что во мне взыграла гордыня.
Секретарь улыбнулся и тут же подал оптический прибор, которого нет в Европе. И пусть в нем линзы европейские. Кто об этом знает? Свои скоро научимся готовить, работаем над импортозамещением.
Тут же многие обратили внимание на мой прибор… в смысле, бинокль.
— Ах! — пронеслось в толпе.
Причина в том, что корабль явно тыркнулся днищем о мель. Но проскочил.
По сути, галера являлась универсальным кораблём, почти не имевшим шанса застрять. По крайней мере надолго. Либо парусом, либо вёслами, либо якорным механизмом — одним из трёх способов можно было выбраться из любой передряги.
Судно проплывало мимо. Я видел лица матросов на палубе — сосредоточенные, потные. Видел, как капитан отдаёт команды, махая рукой. Слышал скрип блоков, лязг цепей.
Ещё сто метров. Пятьдесят. Двадцать.
Галера плавно подошла к причалу. Якорь с грохотом упал на дно. Канаты натянулись. И толпа взорвалась рёвом восторга.
Я выдохнул. Получилось. На этот раз — получилось.
Но в глубине души я знал: это лишь маленькая победа в большой, бесконечной войне с отсталостью, невежеством и косностью. Войне, в которой я не имею права проиграть.
Потом был обед. Столы ломились от еды. Причем было много сладкого. Одно дело — мед. Пчеловодство в России развивается семимильными шагами. Это одна из «царских» программ, о которых я спрашиваю всегда, на любом совещании по экономике. Но ведь тут был сахар. Очень своеобразный, хочется заметить.
Сахарная свекла у нас не выведена. Стараются… я дал задание Академии Наук. Но это еще год-два, наверное. Тут я ничего не скажу точно. Но оказалось, что сахар можно добывать из рогоза и камыша. Их корни сладкие. Не такие, как у сахарного тростника, конечно, даже не сравнимо. Но все же… учитывая то, что сахар в Европу возят с Центральной Америки, стоит чуть ли не по весу серебра, выбирать особо не приходится.
Кормили колбасами, вяленным мясом, картофелем. Но то, что это картошка, не так чтобы многие знали, на самом деле. Овощ диковинный, незнакомый. Так что пюре уминали многие за обе щеки.
— Добрая репа! — удивлялись некоторые, кто не знал, что ест, но не желал выглядеть дурнем.
Ага… репа.
Пили… многие пили. Я — нет. Причем предлагались вина заморские, горелка малоросская. Своей нет? Местной? Ну и дальше, как надежно стемнело, был фейерверк. Небо над Москвой-рекой взорвалось огнями — красными, зелёными, золотыми. Толпа ахала и охала, задирая головы вверх. Дети визжали от восторга, женщины крестились — не то от страха, не то от благоговения.
Причём пару раз в воздух взлетели ракеты с замедлителями — они разрывались не сразу, а поднявшись высоко-высоко, почти до облаков, превращаясь там в россыпи ярких огней. Что-то похожее было выполнено и при помощи воздушных бомб, которые в воздухе разлетались на множество искр, словно расцветали невиданные цветы из пламени.
Ракеты… А ведь их пока что делают для увеселения. Но достаточно будет только заряд изменить, так и на боевое применение сойдут. До того, как европейцы, англичане, прознают возможную эффективность ракет в середине этого столетия, они у нас уже будут.
Я смотрел на это представление и думал: вот она, сила науки. Та же самая химия, те же самые законы физики — но применённые не для убийства, а для красоты. Хотя, если честно, порох есть порох. И то, что сегодня развлекает толпу, завтра может сровнять с землёй крепость.
Так что было красиво, познавательно и — если вдуматься — устрашающе. Пусть иностранные послы запоминают не только воздушные шары и самоходные галеры, но и эти огненные цветы в небе. Пусть знают: Россия умеет не только молиться, а Петр Великий не только пить водку и стричь бороды приучил народ.
Праздник затянулся далеко за полночь. Вино лилось рекой, столы ломились от яств. Ассамблея, как это водилось при Петре, превратилась в пьяный кутёж, где бояре и иностранцы, профессора и купцы перемешались в одну шумную, потную, хмельную массу.
Внутреннее пространство Кремля кишело небольшими компашками, основные гуляния проводились в хоромах, да и на Красной площади и по Тверской улице, даже на Варварке — везде праздник был. Многие и не знали, почему именно, думали, что победу празднуем. Ну да на завтра Московские известия выйдут, расставят все события по полочкам.
Я пил мало. Очень мало. Достаточно, чтобы не выделяться, но не настолько, чтобы потерять ясность ума. Слишком многое поставлено на кон. Слишком многое может пойти не так.
А наутро…
— Итак, господа, я вас всех поздравляю с тем, что мы сделали большой шаг на ниве Просвещения, — так звучала часть моей вступительной речи на совещании, которое произошло на следующий день после бурной и относительно продолжительной ассамблеи.
Я окинул взглядом зал. Лица у присутствующих были помятые, глаза красные, кто-то откровенно страдал от похмелья. Бестужев держался за лоб, словно боялся, что голова развалится на части. Голицын сидел бледный, как полотно, и периодически прикладывал к вискам платок, смоченный, судя по запаху, уксусом.
— И чтобы вы все понимали: мы не догоняем Запад в его развитии, не копируем то, что уже сделано для того, чтобы Просвещение было. Мы делаем своё, новое, такое, чего ни в одном европейском университете больше не сыщете. И отвечать за то, как хорошо вы будете обучать, спрашивать с вас буду крепко.
Пауза. Тишина. Только где-то скрипнул стул — кто-то пытался устроиться поудобнее.
Я медленно обвёл взглядом всех присутствующих, задерживаясь на каждом лице. Пусть чувствуют давление. Пусть понимают: это не пустые слова.
Потом усмехнулся, поймав озорной взгляд своего наследника. Пётр Алексеевич сидел прямо, как струна, но по его виду было понятно — мальчик от похмелья не страдает. А мог, засранец!
Я наклонился к нему и шёпотом, так, чтобы было слышно только ему, сказал:
— Ну как, внук мой? Намного ведь забавнее смотреть на людей пьяных, или с похмелья, чем быть пьяным самому. А ещё, как я тебе уже говорил, это такой инструмент для политических игр, что лучше никогда не пить — или делать это редко.
Пётр Алексеевич кивнул — мелко, едва заметно. В его глазах читалось раскаяние, смешанное с недоумением. Ещё вчера он был уверен, что тайно выпить — это проявление взрослости, самостоятельности. Сегодня понимал: попал в ловушку.
Это был результат ещё вчерашнего воспитательного момента, когда наследник российского престола решил тайком от меня, да и от своего главного наставника, выпить-таки хмельного вина. Причём не какого-то там сухого красного или белого, а самого что ни на есть хлебного вина — то есть водки захотелось ему.
Выпил, скривился, чуть не вырвал. Но повторить уже не довелось. Я прочёл ему некоторую лекцию — не о том, что это вредно для молодого организма. Знает он все это, как и каждый школьник в будущем, но всегда же запретный плод сладок.
Тут чуть иначе нужно было поступать. Сам по себе знаю: когда мне ещё в прошлой жизни такую лекцию читали, я её не просто не воспринял — в том возрасте на своё здоровье всем глубоко наплевать. Мы всегда думаем, что бессмертны.
Но я спекулировал несколько иным. Я показал обратную сторону пьянства — не медицинскую, а политическую. Социальную. Человеческую.
По моему приказу один из тех, кто тихим сапом подбирается к Петру Алексеевичу, стараясь наладить отношения с будущим императором Российской империи, вчера нарочно напился. Напился до скотского состояния — валялся под столом, блевал, нёс околесицу, пытался драться.
Это был, присутствующий здесь вице-канцлер Бестужев. Алексей Петрович за мое отсутствие нашел тропинки к голове Наследника. Может чего затевает еще?
Вот за эти свои потуги в некотором смысле он и поплатился. Только ходил вчера пьяный, глупый, опасный — как для себя, так и для окружающих. А его ещё и провоцировали. Макаров, мой секретарь, прекрасно понимал, чего именно я хочу добиться от этой ситуации.
И Пётр Алексеевич видел всё собственными глазами. Видел, какое безобразие творит человек в пьяном виде. Видел, как его не воспринимают всерьёз. Видел, как над ним смеются за спиной — тихо, осторожно, но смеются.
А потом получил правильную аргументацию касательно возможных последствий, если бы напился сам цесаревич Пётр Алексеевич. Враги не дремлют. Стоит один раз потерять контроль — и они воспользуются этим. Выведают тайну, подсунут бумагу на подпись, подтолкнут к необдуманному поступку.
— Представь, как иноземцы бы рассказывали о тебе и что? Ты бы пукнул, а сказали бы… — я усмехнулся. — Пусть теперь знаю, что власть в России в достойных руках окажется после моей смерти. Меньше замышлять подлости будут.
Я потрепал Петрушу за волосы.
Он же не сводил взгляда от присутствующих здесь. Наблюдал за тем, как страдают от недосыпа и похмелья практически все члены Государственного совета и не только, которые были на вчерашнем совещании. Вся Москва страдала!
Впрочем, по внешнему виду одного из присутствующих на Совете, Абрама Петровича Ганнибала, нельзя было сказать, пил ли он вчера излишне или же всё-таки меру знал. Африканский русский сидел невозмутимый, спина прямая, взгляд ясный. Либо железное здоровье, либо железная воля. А может, и то, и другое.
Вообще, глядя на это всё безобразие, хотелось вдруг взять и внедрить какой-то сухой закон. Запретить к чёртовой матери всю эту водку, всё это пьянство, превращающее людей в скотов.
Нет. Запретами добиться искоренения пьянства просто невозможно. История должна была бы учить — но кого она учит? Америка в XX веке попробовала — получила мафию, контрабанду и ещё больше проблем. Странное совпадение, или нет? Дважды был принят «сухой закон» в двадцатом веке в России, или в СССР, в 1914 и в 1987 годах. И что? Две революции.
Но я думал о том, что пора бы всерьёз заняться производством алкогольной продукции. Если уж пьют — пусть пьют качественное. Ну нельзя же так «болеть». Пусть государство контролирует этот процесс, получает доход, а не отдаёт рынок на откуп шинкарям и самогонщикам. И никаких откупных на водку.
Водочная монополия. Акцизы. Стандарты качества. Это и деньги в казну, и контроль над обществом. А там, глядишь, и культуру питья можно будет формировать — медленно, годами, но можно.
Этот момент я несколько упустил из виду. Хотя нет, не совсем упустил — скорее отложил, посчитав менее важным. Ещё в начале своего появления в этом времени, когда я занял тело умирающего Петра Великого, самогонный аппарат был изготовлен. Причём довольно неплохой — медный, с правильными пропорциями змеевика, с термометром, который пришлось специально заказывать у стеклодувов.
И небольшое количество и водки, и того, что можно было бы назвать виски, — но я надеялся, что в мире приживётся название «самогон», — всё это в небольших количествах производилось. Так, для своих. Для того чтобы в ресторане в Санкт-Петербурге — в единственном в своём роде во всей Российской империи, да и в принципе в мире тоже, — были подобные напитки. Ликёры делали из них, коктейли, настойки. Производственную карту для алкоголя в ресторане я сам создавал, вспоминая по крохам то, что пробовал в прошлой жизни, и сокрушаясь, что непрофессионал в этом деле.
Помню, как сидел за столом с пером в руке, пытаясь воссоздать рецепт мохито. Мохито, чёрт возьми, в XVIII веке! Ром был, привозили голландцы, но его заменить не проблема, мята была, лайм — проблема, но можно заменить лимоном. А сахар… сахар стоил как крыло самолёта в будущем, но для ресторана я не жалел. Хотя с сахаром чуть лучше стало в последнее время, пробуем же производить.
Что меня останавливало тогда? Что останавливает сейчас? Наверное, тот факт, что я не хотел, чтобы Россия спаивалась ещё больше. Не хотел быть тем, кто откроет шлюзы и затопит страну алкоголем.
Но ведь она и без меня это сделает. Пьют уже сейчас — пьют страшно, пьют много, пьют всё, что горит. Сивуху, брагу, медовуху сомнительного качества. Травятся, слепнут, умирают. К слову сказать, даже иностранцы к нам едут в том числе потому, что здесь нет запрета на развлечения — по крайней мере в немецких слободах, сейчас появляющихся во всех городах, скорее в пригородах крупных русских населённых пунктов.
Там можно пить, гулять, веселиться без оглядки на церковные запреты и боярскую чопорность. Там жизнь кипит — грязная, пьяная, но живая.
Так может, лучше дать людям качественный продукт? Контролируемый, безопасный, приносящий доход казне? Или это просто моё оправдание собственной жадности и циничного расчёта?
Я поймал себя на этой мысли и мысленно усмехнулся. Философствовать некогда. Дела надо делать.
Я вернулся к докладу. Говорил о программах, о профессорах, о том, какие науки будут преподаваться. Голос мой звучал ровно, спокойно, уверенно. Впрочем, не доклад это был. Скорее, все же говорил, что сделано, и что я хочу, чтобы было совершено в ближайшее время.
А в голове уже крутились новые планы. Планы, которым суждено изменить Россию. Если, конечно, я не облажаюсь.
— Абрам Петрович, — обратился я к чернокожему русскому, моему крестнику и одному из самых образованных людей России. Он поднял голову, и я встретил его внимательный, цепкий взгляд. — Докладывай теперь ты про все эти опыты, которые с едой были сделаны, и все те изобретения, что уже стали внедрять в… пищевой отрасли, если уж говорить новыми словами.
Многие из присутствующих, особенно Нартов и Ломоносов, выглядевшие сейчас словно старший и младший брат — один уже с сединой в бороде, другой молодой, но с таким же упрямым взглядом, — переглянулись друг с другом. По их лицам читалось недоумение. Да, знаю, все ожидали, что прямо сейчас начнётся очередной виток разговоров про новое оружие, про пушки, про ружья, про то, что нужно что-то создавать дополнительно для армии.
Война — она всегда в приоритете. Всегда требует внимания, ресурсов, денег. И я понимал их логику: враги у границ, Турция на юге, Швеция ещё не забыла Полтаву, Европа только и ждёт момента, чтобы разорвать Россию на части.
Однако техническое задание Нартову было дано. И он, я надеялся, словно Берия, который ничего не понимал в ядерном оружии, но являлся одним из создателей советской атомной бомбы, сможет сориентировать многих людей, сплотить их, направить. И тогда у нас получится унитарный патрон уже в ближайшее время.
Но как раз-таки об унитарном патроне сейчас не будет произнесено ни слова. Молчание. Полная секретность. Это то изобретение, которое, если нам удастся создать капсюль, позволит опередить своё время не просто на столетие — на эпохи.
Представьте: пока весь мир заряжает ружья с дула, отмеряя порох, забивая пыж, утрамбовывая пулю, — наши солдаты просто вставляют патрон и стреляют. Раз. Два. Три. Скорострельность возрастает в разы. Надёжность — тоже. Не боимся сырости, дождя, тумана.
Это революция. И революцию надо держать в тайне до последнего момента.
Я окинул взглядом зал. Все смотрели на Абрама Петровича, ожидая, что он скажет. А он медленно поднялся, разложил перед собой бумаги, прочистил горло.
И начал говорить о еде. О консервации. О способах хранения мяса и овощей. О том, как можно прокормить армию в походе, не теряя половину обоза от гнили и порчи.
Скучно? Для многих — да. Но для меня это была музыка. Потому что армия, которая не голодает, — это армия, которая побеждает.
А оружие… оружие подождёт. Совсем немного.
От автора:
Попал на шлюп «Камчатка» перед кругосветным плаванием в 1817-ом. Я — подлекарь. Впереди долгий путь, а старший лекарь уже пишет рапорт о моём списании.
Читать здесь: https://author.today/reader/631258