К книге
ИскательЧасть третья. 5
94%
Часть третья. 5
17

Когда тот Кормак дает нам силу тяжести, я держусь на подкладке, упираюсь, чтобы не свалиться, и не вижу, как падает он, но слышу, как трещит его нога при неловком приземлении – так невысоко падать, но так губительно. Я невольно морщусь и принимаю обезболивающее – это нутряная реакция, рефлекс. Он воет, и к тому времени, как я на цыпочках подбираюсь к вентиляции, мне видна кровь, промочившая его белый костюм, изогнутая нога под штаниной – как коленчатая труба – и торчащая наружу кость. У меня от одного ее вида начинает болеть нога, и я тру себе шрам, неровно и плохо заживший. В каюте он подтягивается к аптечке Эмми, выдергивает ящики и при этом рычит, как собака на цепи. Он на удивление вынослив – переносит боль куда лучше, чем я ожидал, даже без слез, только подвывает от боли. Он хватает шприц с обезболивающим, всаживает себе в шею и жмет на поршень, а я смотрю, как у него появляется стеклянный блеск в глазах, как вещество попадает в кровь, снимая острую боль. Этого мало – он тут же всаживает себе еще и старается не замечать, под каким углом торчит кость, и крови тоже. Если позволит себе подумать о крови, он, скорее всего, сорвется. Дальше идет инъекция антисептика, чтобы избежать заражения, он колет себя, как опытный профи, отчаянно сражающийся за жизнь на каком-то поле боя, а потом смеется, вспомнив, что ему все равно умирать, антисептик от этого не поможет, и все это – боль, кость, риск заражения – ни малейшего значения не имеют для мертвеца. Он решает перевязать и закрепить ногу, потому что нуждается в подвижности. Он не намерен просто так лежать на полу в ожидании смерти.

Я точно не помню, но думаю, как раз в этот момент я решаю сам с этим покончить, чем тянуть до конца. Я вижу, как он отключается – как я тогда – и то и дело приходит в себя, раскачивается от сознания к бесчувствию. Он накладывает на ногу шину, потому что считает, что так надо. Он все спит, и я, если бы не знал, забеспокоился бы, что он умер, но нет. Я знаю. Меня подмывает выйти отсюда, посмотреть, что я могу сделать, но я ничего не могу. Это прошито, вырублено в камне. Я ничего не могу изменить, и всего через несколько секунд – полминуты? минуту? – я вернусь к началу. Досюда я добрался – посмотрим, каково умирать.

Он, проснувшись, возвращает силу тяжести, заводит двигатели, смотрит, как кричит на него 9 % с экрана, и попискивающее 250480 говорит ему что-то непостижимое. Спустя некоторое время засыпает в койке, пристегнувшись, но с открытой дверцей, чтобы нога свободно плавала. Он оставляет ее свободной и виляет ею, дергая во сне, как кошка хвостом. Я улучаю несколько минут, чтобы выбраться из-за подкладки, и сам делаю запись в блог.

Принятие – последняя стадия горя, так? К тому все и шло?

Он кашляет во сне, и я подтягиваюсь в промежуток между стенами. Он не просыпается, но мне нельзя рисковать. Дни, когда все было нипочем, миновали.

Мои первые интервью, после того как я осилил все бумаги, анкета была отослана, проштампована и одобрена, и кто-то где-то записал мое имя в числе потенциальных кандидатов. Нас отправили в нью-йоркское здание без таблички на стене, вроде как секретное. Мы ждали в комнате без особых примет, журналы на столике отражали лишь вкусы секретарши, и мы листали их, стараясь не встречаться взглядами. Мы не знали, зачем там остальные – не знали, из какой они области и вообще затем ли, зачем мы. В том здании было такое множество кабинетов, и каждый мог заниматься другим проектом УПИ, и выпытывать было бы неправильно, я и не выпытывал. И остальные тоже. В глубине души я гадал, не прохожу ли первую негласную проверку: сумеешь ли пройти первый этап, не разволновавшись, не развязав язык. Я прошел под развернутыми знаменами.

Когда меня наконец вызвали, я сел в удобное кресло, одно из тех экспериментальных, которыми обставляют не всякий офис, лицом к комиссии из трех человек – две женщины и мужчина, все старше меня. Они назвались, пожали мне руку и спросили, почему я подал заявку.

«Потому что хотел что-то найти, – сказал я. – Мне всегда этого хотелось. – Они это записали. – Смею спросить, зачем вам это знать?» Я держался развязно, нахально, но я таким и был, я привык быть таким – журналистом. До смерти Елены, когда мой мир рухнул.

«Это крайне важно, – ответили они, – потому что есть люди, стремящиеся к славе, к вознаграждению, а мы не особенно такое поощряем».

«То есть мой ответ правильный?» – спросил я, и они улыбнулись, но не ответили. Мне задавали и другие вопросы: о здоровье, Елене, родителях, – а потом сказали, что со мной свяжутся. Они встали, чтобы пожать мне руку, и каждое пожатие было крепче предыдущего, а я поблагодарил за предоставленную возможность и вышел. В приемной я застал тех же людей, кусавших ногти или просматривавших электронную почту, и задумался о каждом из них: потому ли они хотят лететь, что полет их волнует, или ради возможности вставить это в резюме. Я оглядывал каждого и надеялся, что второе, что они не получат это место, а я получу, потому что, думал я, мои намерения чисты. Я этого заслуживаю.

Экран заполняет видео с Вандой. Она изображает волнение, а потом, подавшись к камере, шепчет, что панель управления – муляж, а потом показывает, что шутила. Она не шутит. Она знает, что предстоит. Она все знает, и не может этого пережить, и знает, что нас всех ждет смерть. Вопрос только когда.

Тот я сидит за компьютером, и снова все перечитывает, и натыкается на фрагмент с аварийным протоколом, когда аппарат сбрасывает груз, чтобы облегчить себя, и выстреливает стазис-капсулы в направлении Земли с отдельными парашютами, а остальной корпус взрывается, распадается, чтобы без вреда падать на Землю, на людей, в море и прочее. Для него это – эврика. Он все терзается: неподвижен, отупел и одурел от принятых лекарств – как и все мы? Я думаю – а он читает, как это делается, перечитывает снова и снова и начинает вводить в компьютер непонятные ему команды, вычитанные в инструкции. Я только теперь задумываюсь, зачем она там – предохранитель, который нам не суждено было использовать, – и догадываюсь, что его намеревались задействовать, если бы что случилось при старте, тогда груз сбросили бы с кормы, чтобы он, не причинив вреда, упал в море, откуда мы стартовали, позволив спасти содержимое корабля и, может быть, нас, если там и вправду были парашюты. Он нажимает клавишу «ввод», и двери основного корпуса закрываются, и я понимаю, что оказался взаперти – мой путь до него лежит через эти двери, через подкладку, через грузовые трюмы.

Он снова жмет клавишу, и с жутким грохотом и скрежетом открываются не открывавшиеся до сих пор двери, и меня накрывает холод – не настоящий, а просто притяжение извне. Между мною и космосом практически ничего, ничего герметичного, воздухонепроницаемого. Я спохватываюсь, что у меня считаные секунды, пока не открылись все двери. Я торопливо проталкиваюсь к вентиляции над раздевалкой, со всех сил пинаю решетку, наваливаюсь плечом, и она поддается, а потом вылетает, и я внутри, нахлобучиваю на голову шлем, пропихиваю голову так, что воздух выходит толчком, захлопываю щиток визора, дышу, вожусь с циферблатами, давая себе сколько-то времени, обеспечив себе дыхание, а потом воздух высасывает из раздевалки и от меня, и времени у меня нет. Раньше эти двери никогда не открывались. Я закрепляю трос, потому что мне вдруг страшно умирать. Не хочу.

В корабле вдруг делается тихо – ушел весь воздух. В грузовом трюме, в раздевалке все, что было не закреплено, вдруг отрывается от пола. Плавает, и я тоже плаваю, зная, что Кормак сейчас запускает отсчет, и я плыву к разделяющей нас двери, заглядываю во встроенное прозрачное окошко. Надо его остановить. Если я зачем-то здесь нужен, то, конечно, только ради этого?

Его надо спасти. Я колочу в дверь, но знаю, что он не услышит, и колочу еще громче, потому что ничего другого не остается. Он нажимает кнопку, и свет меркнет, цифры сметает с экрана, их место занимает счетчик.

30. Он так и сидит в кресле Арлена, глядя на экран. 29, 28, 27. Я, в свою очередь, смотрю на него, и тут я вижу за передним окном черноту, резко выделяющуюся на фоне звезд, как лужица нефти, но скользкую, плывущую перед нами. На первом круге я ее не видел, глаза застилали слезы. 26. Я добираюсь до Пузыря, 23, и смотрю на нее, и Пузырь выбрасывает мне показания: «АНОМАЛИЯ, – говорит он, – АНОМАЛИЯ 250480». В прошлый раз – в первый раз – я этого не видел, увидел слишком поздно. Что мог сказать мне компьютер о происходящем со мной, об ожидающем меня? Теперь он сказал мне все: с нами здесь что-то есть. Со мной.

Это и было нашей дополнительной целью, а может быть, первоочередной, просто мы об этом не знали: Гай только о ней и говорил, а мы не слушали, потому что наукой должны заниматься ученые. Это ее он собирался измерить, о ней волновался, к ней тянулся. Он лгал. Он о ней знал – как она огромна, как массивна, как наверняка что-то означает. И где она – там, куда нам было не дотянуться. Однако он знал, как до нее дотянуться. Для него это было делом жизни, и он знал, что оно приведет к смерти. Вот почему на экран то и дело выводилось то сообщение – оно было предупреждением. Мы летели навстречу грозе, но нам не суждено было передать домой, как она сильна, и рассказать, как с ней сражаться и что она с нами сделает. От нас требовалось только определить для них, где она расположена. Впрочем, она ведь могла оказаться безобидной, просто пятнышком на оконном стекле. А могла и чем-то важным, смертельным для человечества, скользящей в пространстве, чтобы проглотить нас целиком. Полагаю, я провел в ней какое-то время. Наверное, поэтому так темно. Поэтому мне пришлось проходить это снова и снова. Теперь мне уже не узнать, не в этот раз. В этот раз, если по правде, это не имеет значения.

Осталось четырнадцать секунд, а я читаю на экране, насколько она выросла, а потом на основании этих данных предполагаемый рост, и не знаю, насколько она разрастется и что это значит, но мне хочется думать, что это значит, что Гай действительно старался нас всех спасти, вроде как она станет так велика, что поглотит всю Землю, и, может, он с самого начала не был мерзавцем, закончившим жизнь как мерзавец, а тем моим другом, который выглядел таким рассудительным и понимающим, что делает. Ради большего блага.

3, 2, 1, и корабль трескается, и выстреливают капсулы, я слышу, как они с ревом проносятся мимо, а потом все смолкает. Так и должно быть. Передняя стенка Пузыря разваливается, и вот я плыву вместе с большим куском корпуса, еще похожим на шлюз, – металлический ящик, оттягивающийся назад. Корма передо мной, его, пристегнутого, выкручивает вперед вместе с креслом, тянет в черноту аномалии. Он в нее врежется, и это отправит его к началу, заставит проделать все заново. Я должен этому помешать, спасти его.

Я изо всех сил отталкиваюсь от Пузыря, запускаю выброс СО2, понимая, что остались секунды, пока это не потеряет смысл, пока с ним не будет кончено, и вот я уже в его кресле и вытаскиваю его, а пружинный трос натягивается, но он все еще опережает меня. Я привязан к шлему и сдергиваю его, потому что надо же что-то делать. Давление меня ослепляет, и нас учили закрывать глаза, но я не закрываю, потому что все равно конец один. У меня остались секунды, секунды, и тут до меня доходит: так это и было. Я был здесь с самого первого раза, потому что иначе этого не могло случиться, и я чувствую на себе руки, потому что я летел почти в черную стену, липкую, плотную, как густые чернила, и чувствовал, как кто-то – я сам, моя будущая версия, тот я, сейчашний, спасает меня, оттягивает от черноты в пустоту позади нас. Это парадокс, замкнутая петля: я был здесь, чтобы могло случиться то, что случилось. Время нельзя изменить, потому что так говорит мне нутро. Я делаю синтаксический разбор: я могу проделать именно то, что в прошлый раз – схватить его и затолкать в черноту, потому что сделать это мне предназначено. От любой мысли о том, чтобы сделать что-то другое, мне делалось больно. Но только здесь и сейчас боль для меня очень мало значит. Кормак – определяющая версия, а я просто позднейшая, версия, которой не должно было существовать. У меня остались секунды, чтобы все изменить; секунды, когда все может стать чем-то другим, и я должен освободить нас обоих. Та чернота – чем бы она ни была – отправит его (или меня) снова на старт, продлевая наши жизни на неопределенный срок, обрекая на ад. Теперь я должен собраться с духом, чтобы сделать то, чего не смог он. Я принимаю решение, и нутро орет на меня, болит, горит, и я чувствую, что это неправильно, но должен это сделать, потому что это, может быть, единственный шанс. Что, если во все другие разы, когда я был здесь, я думал, что должен сделать то, что сделал? Что, если я думал, что мне предназначено замкнуть цепь, довести ее до совершенства, завершить? Спасти Кормака, затолкав его в аномалию, потому что это путь, ведущий к жизни.

Может, в этот раз надо испытать другой способ.

Прежде я переворачивался и был спасен. Теперь я растопыриваю пальцы, а он открывает глаза и видит меня, и я говорю ему, что все будет хорошо, но на этот раз я лгу. Я вцепляюсь в него и снова выстреливаю СО2. Я оглядываюсь назад и вижу, как он отскакивает от черноты, как брошенный камень отскакивает от поверхности воды, только что такой тихой, а теперь разбитой, потревоженной, и я цепляюсь за Кормака, вместе с ним отталкиваюсь от аномалии, от продолжающего разваливаться корабля, от черноты, от всего. У нас с ним остались только мы, он и я, я и он, и я делаю то, что должен. Он кашляет, он задыхается в моих руках, а я не смотрю на то, что, как нас учили, должно с ним случиться. Я чувствую, как он умирает у меня на руках, а потом чувствую, как то же происходит со мной, потому что глаза у меня были открыты, а такого не пережить, что бы ты ни делал и кем бы ты ни был. Я открыл глаза, чтобы увидеть черноту, заглатывающую обломки корабля – голоднее ее я никогда не видел: темнейшая часть космоса, пожирающая все на своем пути. Я выпускаю Кормака, потому что ему конец, и мне тоже. Я жду и ощущаю, как отказывают легкие, и открываю глаза, всматриваюсь вперед, в ничто, вечно продвигающееся вперед, вперед и вперед, вижу я его или не вижу, и голова моя готова лопнуть. Я не вернулся на корабль, у меня нет шрамов. Я не открывал дверцу, не убивал Арлена, не начинал все заново, растерянный, запутавшийся и одинокий без одиночества. Я этого не делал. Я жду, не случится ли это перед моей смертью и запомню ли я этот момент, если увижу.

Отсюда космос выглядит как из моего сада, откуда угодно. Такой тихий.

Предыдущая главаГлава 17 из 18Следующая глава