К книге
ИскательЧасть третья. 4
89%
Часть третья. 4
16

Как он много спит. Он спит, а потом просыпается, и делает записи в свой долбаный блог, и читает от корки до корки руководства по кораблю, читанные разве что Гаем. Он ищет в компьютере объяснения некоторых фраз, уравнений и кивает, будто понял. Не понял. Он ни шиша не понимает, крутится на месте как дурак. Он идет к Пузырю, выводит и совмещает виды и делает заметки, в своем блоге описывает увиденное, потому что если они примут передачи – он знает, что, рано или поздно они дойдут до Земли, хотя, возможно, искаженными и с опозданием (а я теперь знаю, что, учитывая, каким задумали в УПИ этот наш полет, их могут вовсе проигнорировать или положить под сукно, потому что кому нужно публиковать этот бред? Они не герои, не бесстрашные, всего лишь один человек со своей головой), – потому что, если их восстановят, это будет последнее, что он написал. Он в своем заблуждении воображает, будто пишет собственный некролог.

Как знать? Я надеялся на Пулитцер, хотел стать журналистом, раздвинувшим границы, поведавшим человечеству нечто новое. Может быть, эти предсмертные мысли осуществят мои желания.

Он говорит о том, в чем ничего не понимает, вставляет названия галактик и туманностей и описания, которые ему самому ничего не говорят: красочная речь, внушающая, будто в ней есть смысл, намекающая на знания, которых у него нет. Если бы Эмми не спала, она назвала бы меня нарциссом. Она напоминала бы, что он – это я, и что все это делал я, и что сейчас я так на это смотрю, потому что вижу со стороны, потому что могу оценить все как оно есть. Всякому, сказал бы я, нужен антагонист, и он – мой антагонист.

«Видишь? Классический нарциссизм», – сказала бы она.

После многих дней сна я просыпаюсь, когда он нажимает кнопку и мы останавливаемся. Я едва не вскрикиваю, потому что свалился с высоты в фут или два, ремни обвисли, и я ударяюсь спиной об пол – тем самым местом, где царапина, уже подсохшая струпом. У меня теперь беспрерывно все ноет – очередная жалоба. Я стараюсь не шуметь, но, в сущности, мне почти наплевать. Не думаю, что он бы заметил. Он снова выводит то видео с Эмми и разглядывает ее на экране. На другом экране у него фотографии Елены, он выбирает ту, что снята в Кромере, увеличивает ее и плачет. Он рассматривает обеих и сидит, упиваясь виной и оплакивая себя. Видел бы ты себя, думаю я и смеюсь этой мысли, потому что она совсем никчемная. Господи боже, Кормак. Подтянись!

При выключенном свете мне труднее за ним следить. Я вижу его силуэт в каюте и зале, но в коридоре он призрак. Догадываюсь, что он видит лучше меня, и у него на одежде фонарик, какие крепят на спасательные жилеты, так что я вижу, когда он его зажигает. Она находит еду, какую ему хочется; я, покидая подкладку, хватаю, что попало под руку, шарю в темноте и стараюсь не нашуметь. Почему-то при всей его жалости к себе и нытье он – альфа-самец, а я подбираю за ним крошки.

Мы проводим так два дня. Целых два дня ничегонеделанья, наблюдая, как крутятся цифры на счетчике пьезоэлектрики и редеет воздух. В его хреновых подсчетах он – единственный, кому здесь нужно дышать, а здесь, за подкладкой, за вакуумными насосами и трубками подачи воздуха, страдаю я. У меня кружится голова, и я большую часть дня не поднимаюсь. По первому кругу это представлялось – я помню то ощущение – чуть ли не приключением. Я помню, как старался не падать духом или, по крайней мере, так писать в блог. Теперь я читаю те записи, и они ужасны, унылы, мрачнее мрачного. Он страдает, а я его за это ненавижу. Ему следовало просто покончить с собой. Собраться с духом, чтобы поступить как мужчина – в ванной, в душе, ножом по горлу или по запястью или включить гравитацию и взять страховочный трос, привязать к чему-нибудь. Я вижу, как он обдумывает это, глядя на фото Елены – он их разглядывает и иногда что-то пишет – записывает файл о ней, из которого мне удается прочесть всего фразу и отвернуться, потому что это еще слишком свежо. Я думал, что уже свое отплакал? Я буду оплакивать ее всегда.

Вы, если бы могли, сказали бы, может быть, что я был не виноват, но я был виноват, и виноват, и всегда буду виноват, и никогда больше вас не увижу.

Он вместо того пересматривает все видео, но почти не смотрит – они для него просто компания, голоса в тишине корабля, что-то, кроме его голоса, чтобы отражалось от стен. Я выхожу, смотрю на него спящего и представляю, как зажимаю ему ладонью рот и нос, наваливаюсь всем весом, пока он пытается вывернуться, не отпускаю, но этого не было. Если убить его, я кончу здесь же. С тем же успехом можно хоть раз дойти до конца – если сумею.

(Мне снова смешно – еще одно смешит меня в этом проклятом положении: что Гай бы мною гордился. Я стану первым Кормаком, замкнувшим петлю этого куска своей жизни, и единственным в истории человеком, дважды увидевшим самую удаленную точку в пространстве. Мне бы полагалась медаль.)

Исчерпав интервью, снятые им с Эмми, он переходит к видео с Квинном. В них нет злости, он смотрит их ради компании, иногда вклиниваясь туда, где он в записи задает вопросы. Он повторяет вопросы, проговаривает их вслух, и я раз или два ловил себя на том, что делаю то же самое: мы трое в разное время говорим одно и то же. Мы такие предсказуемые. Способен ли человек измениться? Разве что задним числом, и даже тогда я бы на это не полагался.

Наконец он снова включает двигатели и орет в глубине корабля.

«Я иду спать», – говорит он, ни к кому не обращаясь, но для меня это сирена. Я поднимаюсь на ноги и считаю до ста. Ему всегда было легко засыпать. И сегодня будет так же.

Взгляд на его лицо наводит меня на мысль, какой он чужой. Я пишу для отправки домой кое-что другое.

Я могу попробовать с этим примириться, увидеть в этом смысл – я ведь, так сказать, здесь не в первый раз, и вот я пытаюсь все как-то сложить, но я был здесь в первый раз, коль скоро все это случилось, и это не может быть совпадением. А значит, я всегда здесь был. Время – прямая линия, и моя жизнь лежит на этой линии до момента взрыва, пока первый я, оригинал (или оригинал – это еще я? Не знаю) – пока первый я не возвращается к взрыву, а тогда он проделывает все снова, снова и снова, исписывая линию времени своими каракулями. Не думаю, что в петлю замкнулось время, только я. Там, дома, они ничего не поймут. Будут продолжать, как раньше.

Даже не спрашивайте меня, почему так случилось. Я слишком долго об этом думал, я готов сойти с ума (если еще не сошел). Если этому предназначено было случиться, мне остается только идти до конца. Если я замкну петлю и вернусь еще раз, тогда что ж, новый план. Какой-нибудь еще. Этот мост я перейду, когда дойду до него.

А если мы до этого не дойдем, никто никогда этого не прочитает и все это ничего не значит.

Проснувшись, он увидит, что мы по-прежнему теряем горючее, потому что так было в прошлый раз, и впадет в панику, и этого никак не изменишь. Мне остается только ему не мешать и смотреть, как он гонит нас к… чему бы там ни было.

Он просыпается и паникует, как я и знал, и хватает свой скафандр.

«Если выйду в космос, может быть, сумею исправить», – говорит он, но не сумеет, и мы оба об этом знаем. А все же он хотя бы пытается. Это заслуживает восхищения больше всего, что он делал до сих пор, впервые он на что-то решился. Я слежу, как он переодевается в скафандр, входит в шлюз и закрывает за собой дверь, смотрю, как он скрывается из поля зрения. У меня есть несколько минут, так что я выбираюсь наружу, и впервые весь корабль предоставлен мне одному. Конечно, прежде – когда я еще был первым Кормаком, – я думал так же, но было не так. А сейчас, здесь, я действительно один. Какой-то бес подсказывает мне включить двигатели, поджарить его, угнать корабль – выйдет самая дорогостоящая авантюра за всю историю. Конечно, я этого не делаю. Вместо того я принимаю еще обезболивающих, напиваюсь чистой воды и смотрю на оставленное на экране фото Елены, на которое он таращился, уходя в воспоминания.

Сколько бы я ни корил его, что так много времени на это тратит, но по правде сказать, дай мне возможность, я сам бы так делал.

Он снаружи не находит в корабле никакой неисправности, потому что ее нет. Не приходится чинить никаких труб, нет никаких дыр, ни одной утечки. Так и должно быть, Кормак. Так все и происходит.

Кормак включает свет, на минуту ослепляя меня. Он без дела, он растерян и мечется от терминала к терминалу, от действия к действию. Он все еще смотрит видео в компании умерших, рассказывающих о себе при жизни – не о настоящих, а о таких, какими представляла их публика. Квинн рассказывает о пилотской жизни, но он был больше этого. Эмми говорит о работе врача, о целительстве, но ни разу не упоминает себя лично. Лично она пила, смеялась, шутила, флиртовала и ни разу не вспомнила, что она врач. В записи голоса другие, почти, с налетом профессионализма, какого никогда не бывало на тренировках. Он сломался. Тяжело видеть его таким. Он находит остатки шампанского. Он пихает в себя еду, вместо обеда ест сладкие батончики, и смеется, смеется, и записывает себя смеющегося, и отсылает запись. Он пьет шампанское и рыдает, рыдает во фляжки, высасывая их через соломинку. Еще не допив, плавает по каюте, свернувшись клубком, и содрогается в рыданиях. Он пьет больше, чем думал выпить, и его тошнит, я помню, как тошнил в мешок, а потом он снова плачет, заливается слезами и снова и снова повторяет имя Елены, снова и снова, сквозь плач. Когда он отключается – паря в воздухе, как одержимый ребенок из кино, спина у него выгибается, руки и ноги свесились, болтается запрокинутая голова, язык вывален, глаза дергаются под веками, – я покидаю подкладку и помогаю ему улечься в койку. Он мог бы застать меня – и все было бы кончено, – но не застает. Я укладываю его в койку, пристегиваю, и он лежит не шелохнувшись.

Я захватываю с собой за подкладку шампанское и батончик-бургер и батончик – вишневый пирог, сижу, ем и думаю, как мало осталось времени.

Я всегда говорил, что больше всего, когда практически прекратилось издание бумажных книг, меня огорчало, что я не мог предсказать, долго ли ждать конца. Я мог бы узнать, но то чувство, то ощущение всезнания пропало. Я когда-то любил ощупывать пальцами оставшиеся страницы, истончавшуюся в пальцах стопку бумаги, и сжимать ее, и гадать, сколько осталось до конца. Я любил окончания, если они хорошо написаны: я любил осознание, что это конец, потому что так суждено. Окончание – это завершение, это само по себе удовлетворение.

Отсюда я могу пощупать оставшиеся страницы и знаю, что осталось недолго. Я это уже проходил, но чем кончится, пока не знаю.

Его будит дурнота, он обеими руками зажимает живот, сдавливает изо всех сил. В невесомости еще хуже, это я помню: кажется, что живот и близко не унимается. Знаете, как крутит внутри после рвоты? Это чувство не уходит. Его выворачивает в пакеты, и он сует их в мусоропровод, и зажимает себе живот, и скулит. Он еще пьян и глотает воду, пока ему снова не делается дурно. Он спит и плачет во сне, он как ребенок. Трудно оставаться в стороне, но так должно быть. Я все помню, хоть и был в таком состоянии. Я был в этом состоянии. Я помню, что был один. Проснувшись, он сидит перед компьютером и плачет, плачет, потому что ужасно себя чувствует: больным, погибшим – и потому что тоскует по Елене, и потому что она умерла, и в нем столько вины, что он даже на похоронах ее не был, и потому что он одинок. Он знает, что тоже умрет. Может, к этому времени он еще не признаётся в этом себе, но знает.

Все, кто смотрит это кино, знают. Я только потому в этом уверен, что уже видел.

Похмелье в космосе не то что на Земле, здесь не на что опереться. Когда тебе кажется, что стены вращаются, так оно и есть. Кровяное давление уже пошло на фиг, так что это ощущение – что ты пьян, что алкоголь и правда в крови – длится куда дольше. Нас люди из УПИ перед отлетом предупреждали не увлекаться выпивкой.

«Шампанское – для праздника, на всех. Не пейте всё разом, будет очень худо». Я это помню, и Кормак теперь вспомнил. Не уверен, что вспомнил до того, как напиться. А может, в том и был смысл. Он горбится, уставившись на числа – счетчик жизни, тикающий к нулю, – а потом крутит видео с Арленом и смотрит, как большой бородатый, больше натуральной величины, человек смеется и шутит на первом из отснятых видео, еще до взлета. Он не закрывает рта, дожидаясь, когда уберется съемочная группа, закончив со своими крупными планами, эпосом, широким экраном, 3D, и когда дойдет до инъекций перед стартом. Он рассказывает о команде.

«Они хорошие ребята, – говорит он, – это к лучшему: с хорошей командой все пойдет намного быстрее».

Кормак плачет – кажется, теперь у него это типовая реакция на что угодно. Я уже прошел эту стадию.

Видео с Гаем. Черт, кажется, я не хочу их видеть. Кормак в них копается, потому что воображает, что в них – тайны Вселенной. Он доверял Гаю по умолчанию, а эти видео – эти короткие, совершенно пустые интервью – вероятно, сплошная ложь. Гай улыбается, шутит, советует Кормаку ничего не трогать. Он все время лжет, а Кормак и знать не знает. Он говорит тому я, что на видео, что значит быть первопроходцем, проповедует, какое прекрасное чувство будет у нас, когда мы исполним то, что делаем. Закончив, Кормак делает новую запись в блог – возможно, о том, что Гай бы знал, что делать.

«Он бы сумел все исправить, – пишет он. – Он бы не попал в такую передрягу, он бы добрался до дома, и это – это стоило бы усилий – для него». Когда Кормак наконец засыпает, я выскакиваю поправить его запись.

«Гай был подлый предатель, – пишу я, – и если вы в центре управления это читаете, вы тоже такие. Надеюсь, вы ненавидите себя за то, что сделали. Надеюсь, вы чувствуете вину».

Мне приятно это написать, высказать, выложить. Я отсылаю запись.

Проснувшись, Кормак снова выводит видео с Гаем на фоне шумов. Гай говорит о знаменитых первооткрывателях.

«Вас запомнят навеки!» – говорит он.

– Шел бы ты! – вслух говорю я. Кормак меня не слышит.

Весь следующий день он читает и перечитывает числа, он видит числа и снова пытается разобраться, что они означают, как будто хранящиеся в системе энциклопедии могут обновиться и в них чудом появятся ответы на его вопросы. Он вводит их в компьютер, и я наблюдаю, как он целый день перечитывает уже читанное. Он углубляется в тему инопланетян – мы снова возвращаемся к мысли, будто происходящее может иметь смысл, будто что-то – порыв фантазии – может развернуться в идею вторжения, внеземной жизни и что еще многое можно запихнуть в консервную банку, прежде чем умрешь. Он знает, что их не существует. Он знает, что здесь, так, в сущности, близко к Земле, меньше десятой того, что одолели запущенные в глубокий космос спутники и зонды, нет надежды что-то найти. Знает, но надеется. Я – нет. Не то чтобы я сдался: я просто не знаю, куда мы пойдем дальше.

«Спасите!» – скулит он.

– Я бы спас, если бы мог, – говорю я. Я весь день жду, пока он уснет, а он не спит, и мы снова совсем потеряли счет времени, потому что здесь как в Арктике – вечный дневной свет от светильников. Я за подкладкой принимаю обезболивающие и сплю так чутко, что, скорее, вовсе не сплю. Я не припомню, когда в последний раз спал целую ночь, каково это – опустить голову на подушку, ощутить неподвижность кровати и уплыть в настоящий сон. Я не помню, что такое настоящие сновидения: такие, как бывали раньше, отзвуки предыдущих моих версий, они не имели никакого отношения к моему бездействию. Они, скорее, помогали мне держаться. Я жду, когда Кормак уснет, чтобы мне можно было выйти, но он не спит, и я наблюдаю за ним.

Я понимаю, что мне уже не спать до смерти, во всяком случае, не спать в кровати с одеялом, подушками, матрасом, с теплом лежащего рядом человека, делящего со мной пространство.

«Я просто хочу попрощаться с Еленой, – произносит он. Он смотрит на ее фотографию, а корабль полон шума веселящейся команды с первого отправленного домой видео, где мы лгали и молчали про Арлена. Шум веселья цепляется к каждому слову Кормака, нарастает и спадает с удивительной безмятежностью. – Я так по ней соскучился. – Он гладит ее фото на экране, а потом обхватывает себя руками, крепко обнимает, морщась от каких-то своих мыслей. – Это так несправедливо!»

Он снова протягивает руку, включает видео с Эмми себе в наказание, потому что он настолько близок к признанию вины, насколько на это способен. Он смотрит, как она рассказывает о своем обучении, улыбается непринужденной, полупрофессиональной улыбкой, и он колошматит по клавиатуре, записывая письма к Елене, к своим родителям. Он знает, что те их не прочитают – что это никак не возможно, – но это его не останавливает. Он плачет и пишет им, поначалу обретая в этом очищение и силу, потому что в них есть настоящий смысл, а потом спохватывается, что наделал, ведь люди, которым он пишет, еще более мертвы, чем он, а отсюда нет возврата. Ему только и осталось, что присоединиться к ним, а он всегда был атеистом, никогда не верил в высшие силы, тем более здесь, где так холодно, темно и абсолютно ничего нет.

Завтра он сломает ногу. Мы почти дошли, Кормак. Почти справились.

Предыдущая главаГлава 16 из 18Следующая глава