К книге
ИскательЧасть третья. 1
72%
Часть третья. 1
13

Мы работаем посменно. Когда он бодрствует, я сплю, или наблюдаю, как он спит, или пытаюсь уснуть. Обилие таблеток помогает делу, и я говорю себе, что не стоит винить себя за их употребление, потому что я помогаю поддерживать постоянную временную линию. Мое пристрастие – составная часть цикла, потому что – я разобрался – начинал я, когда нога была еще сломана, когда мне еще приходилось справляться с болью, и я принимал таблетки сколько мог. Не знаю, изменялась ли временная линия, когда я ее менял – если я что-то делал иначе, например показывался товарищам по команде, – и, может, это все каким-то образом поломало. Не думаю, что это что-то значит. Важно одно: что я это уже проходил и вот снова вернулся, проживая все снова и снова. Каждый раз, заново начиная цикл, я продолжал принимать таблетки, и каждый раз, просыпаясь в начале, я притаскивал с собой свежеприобретенную зависимость. По ночам, пока первая версия меня – оригинал, лучший, не испорченный той чертовщиной, что со мной творилась, – пока он спит, я сажусь к компьютеру и пытаюсь вычислить, сколько раз это уже было. Хочу знать, сколько раз это проделывал. Думаю, годы. Думаю, я значительно старше. Будь я деревом, мог бы подсчитать годовые кольца. Я здесь могу только опираться на скорость распада моего тела и на седину, которая у меня появилась. Сколько времени заживает сломанная нога? А те царапины, что теснятся у меня на спине, эхо последнего вздоха Эмми, – сколько им надо, чтоб стянуться в розовые морщинки на коже? Сколько времени вырабатывается зависимость: настоящая, подлинная зависимость, густая и липкая, от которой тебя трясет, знобит, бросает в пот без необходимого тебе вещества? Сколько времени нужно зубам, чтобы расшататься без чистки и вывалиться из-за потери костной массы, отчасти от невесомости, отчасти от того, что нечего ими кусать, и от недостатка витаминов, от беспорядочного питания, непрерывного бодрствования, скрежета означенных зубов? Сколько нужно, чтобы потерять зубы, и сколько нужно, чтобы линия волос на залысинах отступила на добрый сантиметр, протянувшись к макушке и зарождающейся монашеской тонзуре? Чтобы кожа пожелтела от потери веса и ребра начали выпирать? Я, верно, сто раз это проделывал: возвращался к началу и проверял, далеко ли сумею зайти; впрочем, думаю, я иногда сходил с ума, и это число – огромная недооценка, а может, и переоценка. Не знаю: нет ни видео, ни записей в журналах, остались только четырнадцать шрамов, а они говорят только, что я доходил до схватки с Эмми и укладывал ее спать не менее тринадцати раз.

Другой Кормак все еще сидит за компьютером, ежедневно ведет свой дневник, потому что больше ему нечем заняться. Я помню ту скуку, но она как-то заместилась, вроде как обернулась чувством спокойствия. Сейчас напряжение меньше, чем когда мне приходилось все время прятаться. Теперь я знаю, к чему идет Кормак и что он сделает, потому что я там был, я все это прошел в первый раз. Смутно, но я видел начало раз за разом и каким-то образом… это вроде мышечной памяти. Повторяешь что-то, пока это не становится въевшейся привычкой. Ты о ней и не думаешь. Я знаю, что, когда он спит, он так и будет спать, и я могу занять его место. Я знаю, что он не соблюдает расписание дня и ночи ни в каком подобии порядка или структуры, а это значит, что и мне не приходится соблюдать, если даже по первому разу я как-то держался. Он делает записи в своем блоге и нажимает «отправить», потому что он пока еще думает, что вернется домой. Когда подойдет к 51 %, думает он, корабль, как ему и положено, развернется, и он вернется на Землю неустрашимым героем-первопроходцем, он и Эмми, и его будут чествовать, потому что он выжил. Он видел космос, каким его предназначено было видеть: опасным, необузданным, как горы и моря в те времена, когда их еще не нанесли на карту.

«Интересно, назовут ли меня первооткрывателем», – произносит он вслух. Я ровно о том же думаю.

Пару дней я провожу в безделье, потому что тем же занят и другой Кормак. Он словно знать не хочет, как влип, упрямо верит, что вернется домой. Для него все это имеет смысл. По крайней мере, укладывается в голове. Временами он смотрит на Эмми, подумывая, не открыть ли ее койку, посмотреть, не стало ли ей лучше, не захочет ли она сесть и поговорить, но отказывается от этой мысли. Вместо того он сидит в кабине и смотрит наружу, в темноту, или идет к Пузырю и смотрит через него, или скользит по жилому отсеку, трогая что попало. Он скучает и каждый раз, как сменяются цифры, проверяет проценты. С этого времени стал следить за часами. 52 %. Завтра он будет раздавлен, он поймет, что может и не добраться домой.

Кормак следит за сменой цифр и внутренне готовится к будущему. Мне его не видно, потому что он в кабине, но его чувства я помню: разочарование. Немного погодя он бьет по кнопке, останавливая двигатели, и мы обретаем вес. Я на полу и не дотягиваюсь до решетки, сквозь которую подглядываю, поэтому перемещаюсь, меняю позицию. Он дышит, медлит, говорит сам с собой.

«Ладно. Может, надо перезагрузить, – произносит он и жмет на большую кнопку. – Пуск!» – говорит он. Корабль запускается, а он из кабины выискивает неподвижные точки в пространстве – далекие звезды, смутный намек, что остальная Солнечная система все еще существует, – но они не сдвигаются. Мы по-прежнему движемся вперед, не поворачиваем. Наша ось неподвижна. Он оглядывается, вздыхает. «Ну же! – вопит он. – Вышли на 51 % – и домой! – Он хочет от корабля чего-то, чего он ни в коей мере делать не собирается. Это – да и любые его усилия – бессмысленны. – Ну давай, фигачь!» – снова орет он. Мне за решеткой вспоминается зоопарк – как видишь зверя в клетке, в ящике с ограниченным обзором и отчаянно рвущегося на свободу, но тщетно. На то она и клетка. Если бы можно было сбежать, она бы клеткой не была.

50 %. Кормак решается снова нажать кнопку. Нажимает вполне беззаботно – наваливается на кнопку всем весом. Корабль взвизгивает, когда включается обратная тяга, и нас тянет вниз, и двигатели замолкают. Он топочет по каюте, колотит по экрану компьютера и вопит, требуя ответа от центра. Он не знает или не желает знать, что ничего не выйдет, – не помню. Я смотрю, как он открывает фото Елены, и привстаю на цыпочки, чтобы выглядывать сквозь решетку под нужным углом, чтобы тоже посмотреть.

Мы снимали ее в Кромере, на набережной. Было ветрено, и ей это нравилось: ветер дул в спину, трепал волосы, раздувал юбку, и она смеялась.

Спустя несколько минут Кормак гасит экран и начинает расхаживать по каюте. Он съедает пищевой батончик, хотя поел всего несколько часов назад. Он глубоко дышит, он разглядывает мертвые лица товарищей по команде и слушает поскрипывание корабля, дающего ему воздух, замедляющегося, а я ворочаюсь за подкладкой, стараясь устроиться поудобнее. У нас впереди еще несколько дней такой жизни, потому что он – я – думал, что чудом, случайно или еще как я могу быть спасен.

Очевидно, не могу. Как мне хочется посоветовать ему с этим смириться.

Он глазеет на компьютер, потому что ничего в нем не понимает. Я теперь разбираюсь чуточку лучше, я думаю – столько времени наблюдал за Квинном и Эмми со стороны, замечал, какие они нажимают клавиши, это совсем не то, что с Кормаком, который жмет кнопки, чтобы посмотреть, как они действуют. Он орет на экран, показавший 49 %, – вопит, что надо возвращаться, не то он не дотянет.

«Так нечестно», – твердит он. Скулит как щенок. Я забрасываю в рот еще одну таблетку и жду, потому что он скоро устанет – по моей оценке, его псевдосутки растянулись на тридцать шесть часов и довольно скоро настанет ночь. Мне нужны еще таблетки (из-за зависимости и яркой новой боли в копчике), и еще еда, и воду пополнить. Я вспоминаю, как на первом круге поломал себе ногу – Кормак скоро сломает свою, слишком скоро, – и помню, как рылся в аптечке, удивлялся ее пустоте. Обезболивающие оставались, но мало, так что мне, понятно, нельзя забирать все. Только часть. Это ничего, мне больше и не надо.

Он, утомившись, начинает тыкать по кнопкам без прежней страсти. Я тоже устал – дайте мне силу тяжести, я не так уж долго продержусь. Все во мне дрожит при мысли о еде, таблетках, и чистой воде, и о сне, так что я ложусь, слушая, как он стучит клавишами и бормочет себе под нос. Наконец слышится шипение койки – выходит воздух, подается кислород; и снова шипение, когда он залезает и закрывается внутри. Я смотрю, но его не вижу, так что бегу к люку и, открыв его, смотрю, как один за другим выключаются светильники. Ночь, мне можно выходить.

Я беру пищевые батончики – популярные бренды у нас кончились, мы их съели первыми, было в них что-то утешительное – остались карри и батончики-пироги, жуткая дрянь, взятая по настоянию Гая, все с бирками супермаркетов или никудышных телеповаров. Я уношу горсть из кладовой за подкладку, высыпаю их на пол и беру воды – лишние фляжки, принадлежавшие, думаю, Квинну и Арлену, – наполнив их чистой водой заодно со своей. Не знаю, когда еще смогу вылезти.

Кормак снова запускает двигатели, потому что знает: есть смысл или нет, а без них ему нет жизни. Он еще не провел расчетов, которые это изменят, скажут ему, что можно дольше оставаться на месте: пока что он следует правилам Гая, по ним самое большее два дня до подзарядки батарей, и еще он пока не нашел на компьютере команду, выводящую оставшийся заряд. Он гадает, вдруг корабль на самом деле летит не туда, может, совсем испортился. Мы снова ничего не весим и летаем, и он перебирает схемы систем, вызывает в Пузырь экраны, сводит и сопоставляет курсы. Он чуть не целый день разбирается, как использовать эти системы, потому что его этому не учили, но, разобравшись, справляется довольно ловко. Он разворачивает карты, проверяя, совпадают ли при наложении – это не совсем научно, потому что он знает, что звезды затемняются и пиксели компьютера не так уж точны, – но если найдет Орион, то и остальное сумеет отыскать. Занимаясь всем этим, он вздыхает, потому что уже сейчас все выглядит тщетным. Все друзья умерли. Дома его никто не ждет. Он – идеальный кандидат с точки зрения центра: одинок и уже равнодушен к жизни и смерти, если честно.

Он себе в этом не признаётся – пока еще. Ему еще не так близко до решения. Этой ночью, пока он спит (заставляет себя, понимая, что надо, не то он совсем свихнется, и что от него зависит, попадет ли он и Эмми домой – не забывайте о ней, она еще жива), – этой ночью я принимаю решение просмотреть старт. Мы его просматривали, когда только вышли в космос, разобравшись с телом Арлена, но я толком не видел. Я себе сказал, что посмотрю в другой раз. И почему-то так и не посмотрел. Я собирался заняться записью, когда вернусь, может, немножко подправить, вставить несколько интервью, наложить звук… теперь уж этого не будет. Я отыскиваю файл на жестком диске, загружаю его и увеличиваю на весь разворот экрана. Я решаю, что хочу смотреть со звуком, а значит, надо позаботиться, чтобы моя первая версия спала.

Я как можно тише открываю его койку и беру тот же набор, которым он на моих глазах усыплял Эмми, и, вставив свежую иглу, колю его в плечо. Он просыпается, когда я нажимаю кнопку, но глаза распахиваются всего на секунду, так что он этого даже не вспомнит, а дозы хватит, чтобы он не просыпался много часов. Развернув файл на весь экран, я увеличиваю громкость и смотрю запись. Комментариев нет, снимали камеры, жестко закрепленные на корпусе корабля. Идет отсчет – толпе внизу он передавался через большущие динамки, как на праздновании Нового года, – и начинается от двадцати в ожидании падения капли. На счет «один» восторженный гул толпы внизу разрастается, а потом сменяется ревом двигателей. Противоестественный рев, ничего противоестественнее быть не может: оглушительный скрежет и грохот техники, изобретенной для совершения невозможного. Они выплевывают огонь, потом дым. Секунду кажется, что он клубится под ракетой, а ракета никуда не летит, а потом летит. Отталкивается от земли, и всё – стартовая площадка, толпы и толпы народу, тысячи людей, будто праздник какой-то, – всё исчезает так быстро, как только возможно, стягивается в миниатюру. Дым не прекращается, пока береговая линия не превращается для меня в трещину, а за ней сам берег. Стартовать предполагалось со скоростью, какой человек никогда еще не достигал, чтоб свести к минимуму гравитационное влияние Земли. Это удалось. Восточное побережье США на секунду кривится, потом ухмыляется, потом проступает во всех подробностях и делается как те картинки, что нам показывали в школе или на бейджиках ВВС: Земля – идеальный шар, зеленый, и песочного цвета, и голубого, а потом облака, а космос окружает ее черным нимбом. Я смотрю, как она откатывается все дальше, как стеклянный шарик, вот она уже не больше Луны из моего садика, а вот и почти не видна. Я смотрю на все это и записываю точно то, что мне видно, а когда все кончается – мы в космической темноте, где нет ничего, кроме корпуса и отрывистых плевков двигателей, – я начинаю сначала.

В первый раз, дописав, я нажимаю «отправить». Предыдущая моя версия об этом не знает.

Острейшее дежавю – наблюдать, как делаешь то, что уже делал: не столько похоже на запись, сколько на мелькнувшее в зеркале отражение, которого ты и не замечал. Мелькнет рука или плечо, и сразу узнаешь, но все-таки думаешь, не призрак ли, не чужак, не шпионит ли кто за тобой. Со всеми этими версиями меня еще хуже: будто зеркало перед зеркалом, мелькают сотни твоих ладоней, хотя здесь тебе видна более или менее всего одна – только твое тело и первичное отражение. Остальное фон – горы, уходящие за горы, вдаль. Наблюдение за Кормаком, проделывающим все, что он делает, помещает в контекст все, чем я являюсь. Он так часто выводит чертов портрет Елены, плачет, не сводя с него глаз – раньше он плакал о себе, а не о ней, в сущности, от чувства вины, и мне так и хочется сказать: ты еще не знаешь, что чувствую я, потому что я был здесь, пока все это происходило, я все это создал. Хочешь поговорить о своей вине? Попробуй поспособствовать смерти хотя бы некоторых из своей команды.

От любой попытки понять, почему я вынужден это делать, у меня болит голова. Пока Кормак спит, я читаю записи в корабельном компьютере, статьи энциклопедий, учебники – ищу что-то о путешествиях во времени, читаю о них в фантастике – книги, фильмы – и сравниваю образцы со своим положением. По всем признакам это парадокс: я был на корабле, когда все это происходило, а происходило оно от того, что я там был, что означает, что я всегда был здесь дважды. Когда я разрушаю парадокс, он перезагружается: вроде как ты порезался, и, сдирая корочку, ты перезагружаешь ранку, возвращаешь ее на ноль, потому что тот струпик был тебе нужен для защиты от инфекции. Все остальные версии меня – такой струп, что-то его сдирает, и тело перезагружается. Надо заживать, говорит оно и образует новый струп. Я старше, это я знаю; будь я из любителей пари, поставил бы на годы. На два года. Или на три. Итак, три года это тело (в данном примере оно – время) пытается залечить рану, а я паршивый негодный струпчик, то и дело цепляющийся за мебель на кухне и рукава рубашки. Время залечивает себя, а мое тело остается прежним. Раз сунув руку в огонь, учишься больше так не делать. Мое тело – или разум, или то, что их связывает, – думаю, обучилось. Каждый раз, проделывая что-то заново, я учусь больше так не делать. Не запоминаю, но не в этом дело. Может, для исправления времени необходимо, чтобы я здесь не помнил, как был здесь. Может быть, мое путешествие – ха! – является частью того, что должно случиться.

Я так и не понял, как вылезти с этой стороны. Я знаю, что так не может продолжаться. Я сойду с ума, если сумею вспомнить другие разы. Или я уже?

За едой я теряю еще один зуб: я откладываю батончик, вкус копченой курятины во рту смешивается с кровью, а зуб завяз в мягкой пасте. Я тихо ругаюсь и вытаскиваю его. Он черный, подгнивший, как падалица у корешка, и я чувствую оставшуюся дырку спереди, справа в верхнем ряду – провожу по ней языком, ощупываю. Сунув зуб в карман, я пристегиваюсь к полу и стараюсь уснуть, потому что очень устал. Я теперь постоянно усталый от усилий следовать режиму Кормака. Он этим занимается много-много меньше меня, и запас прочности у него на зависть. Уплывая в сон, я думаю, как далеко может зайти распад его тела, прежде чем он умрет. Меня тревожат зубы во рту, почти все они качаются под пальцами. Сколько можно продержаться без чистки зубов, без посещения дантиста? Как люди жили в прежние времена без зубной пасты и дантистов? Проснувшись, я чувствую во рту еще один выпавший зуб и болтаю его в крови и слюне, не раскрывая рта. Осторожно его вытащив, сую в карман и оставляю там стукаться о приятеля.

Остаток ночи я читаю о знаменитых исследователях – о каждом, кто совершил что-то стоящее, нашел что-то или куда-то добрался. Я читаю об их подвигах и приключениях – даже о тех, о ком мы почти ничего не знаем – а все же их еще помнят, о них еще пишут. Иногда их свершения сводятся к проигрышу: пытались куда-то попасть, но исчезли, исследовали моря и пропали без вести, отправились искать затерянные в джунглях золотые города и не вернулись, – но их помнят. Они судились с властями и кредиторами, сражались с природой и хаосом, с болезнями: цингой, безумием, малярией, обморожениями. Против всего этого они боролись и сохранили себя.

Гай не раз говорил, что мы взялись за это дело потому, что хотели увидеть никем не виданное и вписать в историю свои имена. Этого мы добились, пусть в качестве пропавшей в давние времена команды «Исигуро» – «Марии Целесты» двадцать первого века.

Он не застанет меня врасплох ничем из того, что делает, потому что я помню. Каждое мгновенье – воспоминание, крошечное, коротенькое воспоминание, пробирающееся на свое место. А вот как он это делает! Об этом я ничего не помню. Он злится, бьет по клавишам, лупит, будто компьютер его обидел. Он бранится себе под нос и вслух рассказывает обо всем, что происходит. Говорят, что люди в тишине и одиночестве склонны говорить сами с собой, они так выговариваются. Я пробыл один – среди других, но все-таки – так долго, а все же не потерялся. Если пересчитать, сколько раз я это проделывал, мое одиночество можно исчислять годами. В сравнении с Кормаком мое одиночество бьет через край.

Я даже не воспринимаю нас одним человеком. Лица у нас, конечно, одинаковые, у него более очерченное, более определенное. Щетина опрятная, волосы тоже. Отсюда почти можно поверить, что лидером был он, а не Квинн. А в сравнении со мной он – Адонис. Лицо у нас одно, но его стиснутые зубы тверды, крепки, решительны. Мои расшатались и устали. И подбородок мой проигрывает по части определенности, несмотря на потерю веса. Зубы у него идеальные – настолько идеальные, насколько возможно без детского ортодонта, ряды тупых белых ножей. А я… я смотрюсь побитым. Сломленным. Он подтянут, зол, и, когда говорит с Еленой – а он говорит, выводит ее портрет и болтает с ней, рассказывает, как раскаивается, – я слышу слабака. Он вытягивает одно за другим отосланные домой видео, копирует их в плейлист и прокручивает, и смотрит, как мы заходим на корабль в первом видео и как мы выбываем один за другим. От каждой следующей потери он рвет на себе волосы – они гуще моих, ниже наступают на лоб, залысины у него не такие глубокие – и ерошит их пальцами, ставит торчком. У него волосы на корабле успели отрасти, а мои почему-то как бы статичны, или короче, или замедлены. Мы братья, не близнецы, пара лет разницы, родители те же, а гены разные.

И он зануда. Одуреть можно, глядя, как он снова и снова повторяет одно и то же. Я так долго наблюдал за другими, сражаясь с фактом, что мне нельзя с ними заговорить, подойти и обнять или наорать, поспорить, – что сейчас, когда он ничего не делает, а у меня ни малейшего желания с ним взаимодействовать, это особенно досадно. Жестоко.

Пока Кормак спит, я отправляю домой еще одно сообщение. Выплескиваю все как есть. Рассказываю о случившемся, на случай если они до нас доберутся, вскроют двери и найдут здесь нас, застрявших в безумной вечной петле, снова и снова разыгрывающих одно и то же. Я рассказываю им, что было со мной, и пишу им о Кормаке.

Он такой скучный. Если не хуже. Может, даже хуже, чем ничего: он хандрит, он устает, а как он смотрит на эти снимки снова и снова? Я помню, как смотрел видео с командой по первому кругу: не могу дождаться, пока он до них доберется. Он возьмется за них со скуки, а меня тянет сграбастать его и сказать, что его скука – ничто. «Ты попробуй на нее смотреть, – сказал бы я ему. – Попробуй наблюдать за скукой».

Я сердит на него и на снимки, что он разглядывает, на траур, который он носит не снимая. Не думаю, чтобы он до сих пор оплакивал Елену. Вроде как грусть – это химическая реакция, а во мне она закончилась, время сделало свое дело. Я вспоминаю ее, и она призрак, понимаете? Как отражение. Ее можно стереть, потому что она и так не слишком реальна. Мысленно я представляю ее другой, чем на этом фото. На нем она выглядит счастливой.

Я не знаю, что случится в конце. Не знаю, перезагрузка ли, или конец – в самом деле конец, или что. Не знаю. Невозможно узнать. Я это уже проходил и упорно представляю это как электрическую цепь. Вроде как мне не удается замкнуть цепь. Знаете, как с током, он должен добраться из пункта Б в пункт А. Что, если во все другие разы, когда я это проходил, я не справлялся? А в этот раз мне, может, доведется замкнуть цепь. Звучит разумно, да? Это как в игре «Змеи и лестницы», когда приземляешься на змею и отчаянно пытаешься выбросить шестерку, чтобы добраться до лестницы и выкарабкаться наверх. Может, в этот раз мне выпадет две шестерки; или две единицы, проигрыш, змеиные глаза.

Я отсылаю файл и тут же об этом жалею, потому что, если они там еще принимают, наверняка думают, что я пал жертвой космического безумия, и такую я оставлю о себе память. От одной этой мысли меня разбирает смех, и мне приходится закусить губу, чтобы не разбудить спящего Кормака.

Он лупит по циферблатам в носовой части корабля и снова их клянет, а потом видит его на экране. Я чуть не забыл. 250480. Ряд цифр – и не более того, и гудки системы, и красный огонек.

«Что?» – спрашивает он в пустоту и не получает ответа. Он сидит в кресле и одним пальцем постукивает по экрану – ногтем, чтоб вышел тонкий звук, которого я отсюда не слышу, но помню. Он вслух читает число и нажимает клавиши в попытке что-то понять. Через несколько минут экран заполнен файлами справочников: все, что вы хотите знать об операционных функциях корабля, раскрыто и обнажено. Он ищет по указателям – ничего, потом задает поиск по всему тексту – и ничего. Тогда он ищет предупреждения и проводит следующие несколько часов жизни, сравнивая несколько сот подходящих предупреждений, которые система может вывести на один из экранов, – ничего похожего. Настоящее предупреждение, включаясь, затемняет экран и гудит – всплывает повторно, пока не решится проблема. На этот раз начинаются гудки, через час после появления сообщения – нудное тонкое попискивание, словно скулит жалеющая себя собака. «Какого черта?» – вопрошает Кормак, стуча по динамику – не замолчит ли. Он откидывается в кресле и смотрит на экран, на пустеющий показатель горючего, и понимает, что не может это быть совершенной случайностью. Совпадений не бывает. Если тело нездорово, симптомы связаны, потому что в теле все связано. На этом корабле все связано, только вместо мускулов провода, и все-таки. Дернешь провод – что-то перестанет работать. Мы не развернулись, хотя разворот был заложен в программе, а потом это сообщение и этот звук. Ну, должна между ними быть связь. Где-то ошибка.

Только я знаю, что ошибки нет, что разворот и не предполагался. Я все знаю, потому что здесь, за подкладкой, я почти всесилен. Я видел то, чего мне видеть не полагалось, и знаю. Корабль и не должен был разворачиваться. Он должен был унести нас в ничто, уплыть в пространство – да, туда, где еще не бывал ни один человек, но без надежды на возвращение или на помилование. Доводя случайность до логического заключения, это сообщение не ошибка и не предупреждение – оно предназначено для тебя. Предназначено для нас. Я смотрю на цепочку чисел, с трудом разбирая их ослабевшим зрением, но могу их прочесть, потому что их помню. Они явственно пропечатаны на изнанке век или где-то в глубине мозга. Я их помню, и смеюсь над их назначением, и выскальзываю, и фантазирую – не грежу, потому что это подкладка, и я по-прежнему один, и этого ничем не изменить.

Когда он засыпает, я выхожу посмотреть, на что смотрел он, и вижу дальше. Я смотрю мимо компьютеров и экранов, в пространство. Звезды пропали. Там чернильный мрак, полная тьма. Ничто.

Чем бы ни было то число, вот оно. Вот. Ничто.

Предыдущая главаГлава 13 из 18Следующая глава